Страница:
— В тексте, который прочел нам господин Бирнс, — с видимой готовностью ответил Сталин, — ясно сказано, что польское правительство должно выполнить Крымскую декларацию. А в ней предусмотрено все, включая выборы. Подписали декларацию господин Черчилль, я и предшественник господина Трумэна великий президент Рузвельт.
Наступила невольная пауза. Упомянув Рузвельта, Сталин назвал его великим. Почему он это сделал? Потому, что в самом деле столь высоко ценил покойного американского президента, или потому, что хотел таким образом противопоставить его Трумэну?
У Сталина, безусловно, были основания испытывать неприязнь к новому президенту Соединенных Штатов. Высокомерный прием, оказанный Молотову, беспричинная остановка поставок по ленд-лизу, постоянная поддержка Черчилля в его стремлении создать конфронтацию с Советским Союзом в Европе — все это, конечно, не могло расположить Сталина к Трумэну.
Из всех сидящих в этом зале только один человек знал что, называя Рузвельта великим, Сталин испытывал сильное чувство, которое всегда овладевало им, когда он впоминал Рузвельта. Как политический деятель Сталин никогда не переоценивал Рузвельта, отлично понимая, что он был представителем своего класса, своей социальной системы. Но как человек Сталин не мог не отдавать должного личному обаянию покойного президента, его уму и такту, той мужественной борьбе, которую он долгие годы вел со своим мучительным физическим недугом.
Только один человек в этом зале — по роду своей работы знавший лучше других историю и своеобразие советско-американских отношений — мог подтвердить, что, назвав Рузвельта великим, скупой на положительные оценки Сталин искренне выразил давно владевшее им чувство.
Этим человеком был посол Советского Союза в Соединенных Штатах Америки Андрей Андреевич Громыко.
Услышав слова Сталина о Рузвельте, произнесенные с неподдельным уважением и глубокой горечью, Громыко вспомнил то, что произошло всего несколько месяцев назад.
Это было в Ялте. После очередного заседания Сталину доложили, что Рузвельт почувствовал некоторое недомогание.
— Поедем к нему, — сказал Сталин Громыко.
Когда машина Сталина подъехала к резиденции Рузвельта, офицеры охраны американского президента, предупрежденные о приезде советского лидера, ждали его у входа.
Сопровождаемый Громыко — с ним он не нуждался в переводчике — Сталин прошел через просторную гостиную на первом этаже и медленно поднялся по лестнице, устланной мягкой ковровой дорожкой.
Рузвельт лежал на широкой кровати в пижаме, наполовину укрытый пестрым шотландским пледом. Шторы на окнах были опущены. В комнате стоял полумрак.
Сталин не стал спрашивать Рузвельта, как он себя чувствует, желая подчеркнуть, что не хочет придавать своему приезду протокольный характер, что этот приезд нечто большее, чем визит вежливости. Подойдя к кровати он просто сказал:
— Нам очень захотелось навестить вас.
Рузвельт, видимо, понял и оценил чувства Сталина.
— Спасибо, что вы приехали, — сказал он. — Я выбыл из строя ненадолго. Это скоро пройдет.
Громыко знал жесткий и суровый характер Сталина, да и сам вовсе не был склонен к сентиментальности. Его удивила та особая мягкость, с которой Сталин обращался к Рузвельту.
Пробыв у президента минут десять, Сталин попрощался и вышел. Спускаясь по лестнице, он задержался и сказал Громыко:
— Какая несправедливость! Как природа жестока к этому человеку!
Вспоминая сейчас о Ялте, Громыко вгляделся в лицо Сталина, редко выдававшее какие-либо чувства. Громыко показалось, что на мгновение оно приняло выражение глубокой скорби.
Но только на мгновение. Как бы вернувшись из прошлого в настоящее, Сталин вновь заговорил своим обычным топом — вежливым, спокойным, временами шутливым и в то же время жестким.
— Все, что мы хотели сказать в связи с польским вопросом, — продолжал развивать свою мысль Сталин, — уже сказано в Крымской декларации. Чем заново пересказывать эту декларацию, да еще выбирая лишь то, что кому-либо из нас нравится, не правильнее ли просто подтвердить ее?
Трумэн, самолюбие которого было уязвлено упоминанием о «великом президенте», раздраженно сказал:
— Но после Ялты прошло пять месяцев! За это время могло произойти — и произошло! — много нового. Иначе нам вообще не стоило снова собираться. В Ялте, в то время, когда еще шла война, не имело смысла обсуждать вопрос о присутствии иностранных корреспондентов на польских выборах.
— Его не к чему поднимать и сейчас, — возразил Сталин. — Иностранные журналисты будут приезжать в Польшу, а не к польскому правительству. Несомненно, они будут пользоваться полной свободой. Лично я уверен, что жалоб на польское правительство с их стороны не будет. Для чего же заранее обижать поляков подозрением, будто они не желают допускать корреспондентов? Выждав несколько мгновений, Сталин сказал: — Давайте оборвем этот пункт на словах «демократические и антинацистские партии будут иметь право принимать участие и выставлять кандидатов». А остальное исключим.
— Но в этом же нет никакого компромисса! — воскликнул Черчилль.
В зале раздался приглушенный смех. Вместе со всеми беззвучно рассмеялся Сталин.
— Но почему же? — спросил он. — Будем считать это компромиссом по отношению к польскому правительству.
Снова все рассмеялись. Даже Трумэн.
— Я полагал целесообразным, — вполголоса сказал Черчилль, которому, судя по всему, было не до смеха, — усилить предлагаемую формулировку, а не ослабить ее.
— К чему это делать? — спросил Сталин.
На этот раз на выручку Черчиллю решил прийти Трумэн. Он ведь только что смеялся вместе со всеми и должен был искупить свою вину.
— Мы очень интересуемся вопросом о выборах в Польше, потому что имеем у себя шесть миллионов граждан польского происхождения, — сказал Трумэн. — Если выборы в Польше будут проведены совершенно свободно и наши корреспонденты смогут передавать свою информацию о проведении и итогах выборов, то это будет очень важно для меня как президента. Если польское правительство будет знать заранее, что три державы требуют от него обеспечения этих свобод, оно, конечно, весьма тщательно выполнит требования, содержащиеся в решениях Крымской конференции.
— Я думаю, — сказал Сталин, — вот видите, мастер Идеи, я иду на компромисс — внести такое предложение: после слов «выставлять кандидатов» поставить запятую, а дальше сказать: «Представители союзной печати будут пользоваться полной свободой сообщать миру о ходе и итогах выборов».
В данном случае Сталин и в самом деле пошел на компромисс. На совещании министров иностранных дел Молотов, хорошо понимая подлинные цели Англии и Соединенных Штатов, решительно возражал против попыток навязать польскому правительству любые обязательства, посягающие на его суверенность. Сталин избрал «средний путь», считая, что самое важное — обсуждение новых границ Польши на севере и западе — еще впереди.
Однако Трумэн решил, что ему удалось сломить Сталина.
— Это меня устраивает! — воскликнул он.
— Я тоже согласен, — коротко отозвался Черчилль. Вопрос о выборах в Польше и о допуске на них представителей союзной печати был решен.
— Следующий вопрос — о выполнении Ялтинского соглашения об освобожденной Европе и странах-сателлитах, — провозгласил Бирнс.
Существо этого вопроса сводилось к тому, готовить единый документ об Италии и о странах — бывших сателлитах Германии или все же два отдельных документа.
Специально подчеркнув, что вопрос этот вызвал разногласия на подготовительном совещании министров, Бирнс тем самым делал новую попытку пересмотреть соглашение, достигнутое на пленарном заседании по его же собственной инициативе.
Сразу после Бирнса слово взял Трумэн. Делая вид, что американская делегация всегда стояла и продолжает стоять за два документа, то есть вопреки первоначальному американскому плану, он сказал, что Италию следует отделить от таких стран, как Румыния, Болгария, Венгрия и Финляндия, поскольку Италия капитулировала первой, и добавил, что между правительствами США и Италии существуют дипломатические отношения, тогда как с другими странами-сателлитами у Америки таких отношений нет.
Сталин реагировал на эти слова Трумэна мгновенно.
— Что ж, — сказал он, — я не стану возражать, если в документ будет включено заявление о готовности трех держав установить дипломатические отношения и с другими странами-сателлитами.
Но Трумэн уже понял свою ошибку.
— Я не могу согласиться на это! — воскликнул он. — Мы еще не готовы установить с ними дипломатические отношения! Кроме того, мы никогда не были в состоянии войны, например, с Финляндией! Но когда правительства других стран-сателлитов будут преобразованы на основе свободных выборов, мы охотно восстановим с ними дипломатические отношения.
Это был уже явный шантаж. Даже Черчилль, полностью согласный с Трумэном по существу, посмотрел на него с презрением: потомственный аристократ на миссурийского торгаша.
Между тем Сталин, видимо не обнаружил в словах Трумэна ничего особенного.
— Повторяю, — сказал он, — если решение вопроса осложняется тем, что Соединенные Штаты не имеют дипломатических отношений с этими странами, то мы можем упростить ситуацию и добавить слова: «Три правительства заявляют, что они считают возможным восстановить с ними дипломатические отношения».
— На это я согласиться не могу! — снова воскликнул Трумэн.
— Тогда, — с сожалением, но непримиримо сказал Сталин, — придется отложить рассмотрение обоих проектов — и об Италии и об упоминавшихся странах. Или — или. Без предложенного мною добавления я согласиться не могу.
Сталин произнес эти слова негромко, но они прозвучали для Черчилля как стук наглухо захлопнувшейся двери. Ни входа, ни выхода… Черчилль слишком хорошо знал Сталина по прежним встречам — в Москве, в Тегеране, в Ялте, — чтобы не сознавать значения слов, только что произнесенных советским лидером. Ему стало окончательно ясно, что на отдельные документы Сталин теперь ни при каких условиях не пойдет. Оставалось одно из двух: или уступить ему, или оставить вопрос несогласованным. Черчилля особенно угнетало то, что американцы сами себе расставили ловушку. Сначала они предложили объединить Италию и Восточную Европу в одном списке, а когда Сталин на это согласился, начали бить отбой.
Скороговоркой заявив, что британская делегация присоединяется к американской, Черчилль недовольно сказал:
— Время идет, джентльмены! Мы уже сидим здесь целую неделю и ни о чем существенном не договорились!
— Но почему же? — с обидой возразил Бирнс. В словах Черчилля ему послышался упрек по своему адресу. — Первый пункт сегодняшней повестки касался ликвидации польского эмигрантского правительства в Лондоне, и по этому пункту мы пришли к соглашению. Мы можем продолжить обсуждение других вопросов повестки. Я имею в виду польскую западную границу. Советская делегация представила вчера документ по этому вопросу.
По мере того как Бирнс говорил, лицо Черчилля постепенно прояснялось: Бирнс нашел лучший выход из положения. В конце концов, документ, объединяющий Италию с другими сателлитами или отделяющий ее от них, все равно имел бы чисто теоретический характер — практически применять его можно было бы по-разному.
Вопрос же о польской границе — это реальность! Один из основных вопросов, ради которых главы правительств и приехали сюда. Сейчас должно произойти одно из главных сражений с тех пор, как в Европе наступил мир.
— Разрешите мне сделать заявление относительно западной границы Польши, — многозначительно начал Трумэн. — Ялтинским соглашением было установлено, что германская территория оккупируется войсками четырех держав: Соединенных Штатов, Великобритании, Советского Союза и Франции, которые получают каждая свою зону оккупации. Вопрос относительно границ Польши хотя и затрагивался в Ялте, но в решении было сказано, что окончательно он должен быть разрешен на Мирной конференции. На одном из наших первых заседаний мы решили, что исходным пунктом для обсуждения будущих границ Германии мы принимаем границы декабря 1937 года…
Вот когда Трумэн использовал согласие Сталина, вырванное с трудом и в общем-то чисто условное, взять за основу Германию 1937 года!
«А я-то считал ту дискуссию бесплодной, — подумал Черчилль. — Этот Трумэн, видимо, все-таки знал, что делал!»
Он пристально глядел на Сталина. Ему казалось, что советский лидер воспользуется первой же паузой, чтобы высказать свои соображения. Сталину, в сущности, достаточно было бы процитировать строки из ялтинского коммюнике, где говорилось о праве Польши получить существенное приращение территории на севере и на западе. За Мирной конференцией оставалось лишь «окончательное деление» западной границы Польши. Трумэн напрасно пытался представить дело так, будто вопрос о польских границах лишь «затрагивался» на ялтинской встрече и в конце концов был отложен… Сталин молча курил, Ободренный этим, Трумэн продолжал:
— Мы определили наши зоны оккупации и границы этих зон. Мы отвели войска в свои зоны, как это было установлено. Но сейчас, по-видимому, еще одно правительство — польское — получило зону оккупации, и это было сделано без консультации с нами. Нам трудно согласиться с таким решением вопроса… Я дружественно отношусь к Польше и, возможно, полностью соглашусь с предложениями Советского правительства относительно ее западных границ. Но я не хочу делать этого теперь, так как для этого будет другое место, а именно Мирная конференция.
Пожалуй, впервые за все это время Черчилль целиком одобрял Трумэна. Президент и в самом деле произнес хитроумную речь. Он как бы выставил перед советской делегацией ряд мишеней, среди которых главные было трудно отличить от второстепенных. Второстепенные мишени оказывались наиболее близкими и как бы сами вызывали огонь на себя.
Западные лидеры не сомневались, что Сталин сейчас откроет огонь именно по этим второстепенным мишеням. Ведь он же действительно никогда не говорил всерьез о том, что сегодняшнюю Германию нужно представить себе в границах 1937 года! Само собой разумеется, он напомнит сейчас об этом, а заодно также и о том, какие усилия потребовались от Советского Союза для того, чтобы Англия и США отвели войска в свои зоны. Наконец, он не преминет оспорить слова Трумэна о якобы существующей польской зоне оккупации… В результате главный вопрос — о новых границах Польши — может быть отодвинут на неопределенное время.
По Сталин молчал. Он докурил свою папиросу и что-то сосредоточенно чертил на лежавшем перед ним листке бумаги. Со стороны могло показаться, что Сталин целиком поглощен этим занятием. На самом же деле он думал и вспоминал. Старался понять, кто же обманывал его два месяца назад — Трумэн или Гопкинс? Или новый президент обманул и его и Гопкинса?
…Тогда Гопкинс в одной из бесед сам поднял вопрос о новых границах Польши. От имени Трумэна он попросил Сталина откровенно высказать свой взгляд на будущее этой страны. Сталин сказал, что Советский Союз, более чем какое-либо другое государство, заинтересован в существовании сильной демократической Польши. Демократической, потому что только в этом случае Польша будет поддерживать дружеские отношения с Советским Союзом. Сильной, потому что за последние тридцать лет немцы дважды наступали на Россию именно через «польский коридор», а Польша была слишком слаба., чтобы наглухо запереть его…
Сталин говорил с Гопкинсом, ничего не скрывая. Он сказал, что вопросы безопасности Советского Союза и граничащей с ним Польши тесно, неразрывно связаны между собой. Заявил, что в отличие от царской России, стремившейся подавить и ассимилировать Польшу, Советский Союз начинает новую эру в советско-польских отношениях. Главным содержанием этой эры будет дружба фундамент которой уже заложен в совместной антигитлеровской борьбе Красной Армии, Армии Людовой, участников польского Сопротивления.
Тогда же Сталин напомнил, что, согласившись в Ялте на «линию Керзона», он сделал уступку Западу, и прежде всего президенту Рузвельту. Эта «линия» была изобретена не русскими, а Керзоном, Клемансо и представителями Соединенных Штатов на «Совете» Антанты 1919 года, куда Россию вообще не пригласили, хотя речь шла о ее западной границе.
Внимательно выслушав Сталина, Гопкинс тогда сказал, что полностью понимает советскую политику по отношению к Польше и сочувствует тем принципам, на которых эта политика строится.
Он добавил, что с таким же пониманием относится к этой политике и Трумэн.
Теперь выяснялось, что это была ложь. Своим только что сделанным заявлением Трумэн показал, как он относится не на словах, а на деле к будущему Польши. Если Гопкинс был искренен, когда говорил, что новый президент США готов продолжать политику Рузвельта во всем, в том числе и в польском вопросе, значит, Трумэн обманул, предал и Гопкинса и Рузвельта. Сознавая это, Сталин испытывал возмущение и лишь напряжением воли сдергивал ярость.
И все же он еще не разгадал до конца подлинные намерения Трумэна.
Нагромождая самые различные аргументы, чисто формальные или имеющие отдаленное отношение к существу дела, Трумэн, как пока еще предполагал Сталин, стремился не просто оспорить размер территорий, на которые по праву претендовала Польша. Он хотел похоронить вопрос о польских границах, оставить его нерешенным, отложить до Мирной конференции, которой, как он теперь был убежден, вообще не суждено состояться. Когда главным фактором международной жизни станет атомная бомба, все будет решаться не на конференциях, а в Белом доме и в Пентагоне.
Черчилль еще не читал отчета Гровса, но и он хотел отложить решение о польских границах до тех пор, пока не станут известны результаты британских выборов. После этого он дал бы настоящий бой Сталину уже в качестве человека, обладающего всей полнотой власти…
Когда Трумэн кончил говорить, Сталин сделал еще несколько быстрых штрихов на листке бумаги, как бы заканчивая какой-то рисунок, потом перевернул листок и сказал:
— В решениях Крымской конференции было отмечено: главы трех правительств согласились, что восточная граница Польши, то есть граница с Советским Союзом, должна пройти по «линии Керзона». Так?
Спорить с этим было бессмысленно: Сталин наизусть цитировал ялтинское решение.
Бирнс, как и Черчилль, хорошо знал, что «линия Керзона» была в свое время навязана России Западом.
Никто из американцев или англичан не решился возразить советскому лидеру.
— Отлично, — с удовлетворением констатировал Сталин. — Но тогда вы не можете не помнить и то, что в ялтинских решениях черным по белому сказано: Польша должна получить существенное приращение территории на севере и на западе. «Должна», господа! Это цитата. Впрочем, может быть, мне изменяет память и кто-нибудь желает что-либо уточнить? .
Трумэн бросил быстрый взгляд на Гарримана. Но Гарриман, и Черчилль, и Иден знали, что Сталин точно цитирует ялтинское решение.
— Значит, и это никто не оспаривает, — продолжал Сталин. — Пойдем дальше. В решении говорится, что по вопросу о размерах этих приращений в надлежащее время будет спрошено мнение нового польского правительства национального единства и что вслед за этим — я подчеркиваю: «вслед»! — окончательное определение западной границы Польши будет дано на Мирной конференции. Так вот, мне кажется, что «надлежащее время» настало. Войну мы выиграли. Польское правительство национального единства существует. Почему же президент Трумэн помнит только о Мирной конференции? Ей предстоит рассмотреть и многие другие вопросы. Однако это не мешает нам обсуждать и решать их здесь. Почему же вопрос о польских границах должен стать исключением? Словом я полагаю, что в Ялте мы принимали решения для того, чтобы проводить их в жизнь. Может быть, кто-нибудь полагает иначе?
— Нет, я тоже так считаю, — не очень уверенно подтвердил Трумэн и, словно спохватившись, добавил: — Но у нас не было и нет никакого права предоставлять Польше зону оккупации!
Сталин не обратил на эту реплику никакого внимания.
— Теперь, — сказал он, — польское правительство национального единства выразило свое мнение относительно западной границы. Это мнение известно нам всем.
— Но западную границу Польши никто и никогда не утверждал!
— Сейчас я говорю о мнении польского правительства, — ответил Сталин.
— Мы получили его только сегодня и не успели с ним ознакомиться!
— Мы не торопим, — возразил Сталин. — Но высказать свое мнение о западной границе Польши нам необходимо. Сегодня или завтра — это не имеет никакого значения. Теперь, если у президента Трумэна есть желание, поговорим о так называемой пятой зоне оккупации. Я полагаю, что вопрос этот поставлен неточно. В свое время мы получили ноты от американского и британского правительств…
Трумэн больше всего боялся упоминаний о документах прошлого. Многих документов он не помнил или просто не знал, а поспешно наводить справки о них — значило бы публично проявить свою некомпетентность.
На этот раз на выручку Трумэну пришел сам Сталин,
— В этих нотах ставился вопрос о том, чтобы не допускать польскую администрацию в западные районы, пока не будет окончательно решен вопрос о западной границе Польши. Но мы этого не могли сделать, потому что немецкое население ушло вслед за отступавшими германскими войсками на Запад. Польское же население шло вперед, следуя за наступающей Красной Армией. Оно шло по своей земле, и никто не вправе упрекнуть за это поляков. Наша армия нуждалась в том, чтобы в ее тылу, на той территории, которую она занимала, существовала местная администрация. Армия не может одновременно создавать администрацию в тылу, воевать и очищать территорию от врага. Поэтому мы пустили поляков. Вот и все. В этом духе мы в свое время и ответили на американскую и английскую ноты. Теперь этот вопрос поднимается снова. Однако я не понимал раньше и не понимаю теперь: какой вред может быть нанесен нашему общему делу, если поляки создают свою администрацию на той территории, которая все равно должна принадлежать им?
Если бы Трумэн и Черчилль захотели откровенно ответить на этот вопрос Сталина, они должны были бы сказать: «Вы все время ссылаетесь на Ялту. Но мы приехали сюда именно для того, чтобы пересмотреть ялтинские решения и ликвидировать те уступки, на которые пошел Рузвельт».
Однако заявить нечто подобное вслух было, конечно, невозможно. Пришлось говорить совсем другое.
— У меня лично, — заявил Трумэн, — нет никаких возражений относительно будущей границы Польши. Но мы условились, что все, все части Германии должны находиться в ведении четырех держав. А теперь выходит, что важные части Германии будут находиться под оккупацией страны, не входящей в состав этих четырех держав, то есть Польши. Разве это не нарушение ялтинской договоренности?
«Правильный ход! — отметил Черчилль. — Трумэн, видимо, кое-чему научился у Сталина». Английскому премьеру уже давно хотелось ввязаться в спор, но он выжидал, пока конфронтация между Трумэном и Сталиным станет совершенно очевидной.
Не отвечая прямо на вопрос Трумэна, Сталин сказал:
— Не понимаю, что вас, собственно, беспокоит? Может быть, репарации с той части бывшей Германии, которую теперь занимают поляки? Что ж, мы готовы от них отказаться.
— У нас нет намерения получить, их, — высокомерно возразил Трумэн.
«Не то, не то? — на этот раз отметил Черчилль. — Во-первых, если такого намерения нет у тебя, то оно есть у меня. Кроме того, Сталин, видимо, хочет свести столь важный территориальный вопрос только к репарациям».
Но Сталин вовсе не собирался сводить дело к ним. Он снова напомнил о ялтинском решении расширить границы Польши на западе и на севере. Таким образом, Сталин возвращался на тот плацдарм, на котором чувствовал себя неуязвимым. Наконец Черчилль не выдержал.
— Я хотел бы многое сказать о границах Польши, особенно о западной, — громко заявил он, — но, насколько я понимаю, время для этого еще не пришло.
Черчилль тут же понял, что не очень удачно выразил свою мысль. Он боялся, как бы Трумэн, увязнув в споре о «пятой зоне» оккупации, не создал впечатления, что вопрос о границах решен «де-факто», и не свел все к разговору о правомерности или неправомерности создания польской администрации на освобожденных землях.
Трумэн почувствовал это.
— Определение будущих границ принадлежит Мирной конференции, — объявил он.
Слова Трумэна вызвали у Черчилля двойственное чувство. Он полагал, что, вновь напомнив о Мирной конференции, президент поступил правильно, ибо тем самым подчеркнул необязательность ялтинских решений о польских границах. Но, с другой стороны, его можно было понять так, что он вообще отказывается обсуждать здесь вопрос о границах. С этим Черчилль согласиться не мог. Да, разумеется, он хотел оттянуть окончательное решение вопроса до тех пор, пока не станет ясным, что его резиденцией по-прежнему остается дом в Лондоне на Даунинг-стрит, 10. Но отказаться от обсуждения вопроса о польских границах вообще — значило бы выпустить из рук рычаг, с помощью которого предполагалось, так сказать, перевести стрелку и поставить вопрос о будущем Польши в прямую зависимость от состава польского правительства и социальной системы в этой стране.
Наступила невольная пауза. Упомянув Рузвельта, Сталин назвал его великим. Почему он это сделал? Потому, что в самом деле столь высоко ценил покойного американского президента, или потому, что хотел таким образом противопоставить его Трумэну?
У Сталина, безусловно, были основания испытывать неприязнь к новому президенту Соединенных Штатов. Высокомерный прием, оказанный Молотову, беспричинная остановка поставок по ленд-лизу, постоянная поддержка Черчилля в его стремлении создать конфронтацию с Советским Союзом в Европе — все это, конечно, не могло расположить Сталина к Трумэну.
Из всех сидящих в этом зале только один человек знал что, называя Рузвельта великим, Сталин испытывал сильное чувство, которое всегда овладевало им, когда он впоминал Рузвельта. Как политический деятель Сталин никогда не переоценивал Рузвельта, отлично понимая, что он был представителем своего класса, своей социальной системы. Но как человек Сталин не мог не отдавать должного личному обаянию покойного президента, его уму и такту, той мужественной борьбе, которую он долгие годы вел со своим мучительным физическим недугом.
Только один человек в этом зале — по роду своей работы знавший лучше других историю и своеобразие советско-американских отношений — мог подтвердить, что, назвав Рузвельта великим, скупой на положительные оценки Сталин искренне выразил давно владевшее им чувство.
Этим человеком был посол Советского Союза в Соединенных Штатах Америки Андрей Андреевич Громыко.
Услышав слова Сталина о Рузвельте, произнесенные с неподдельным уважением и глубокой горечью, Громыко вспомнил то, что произошло всего несколько месяцев назад.
Это было в Ялте. После очередного заседания Сталину доложили, что Рузвельт почувствовал некоторое недомогание.
— Поедем к нему, — сказал Сталин Громыко.
Когда машина Сталина подъехала к резиденции Рузвельта, офицеры охраны американского президента, предупрежденные о приезде советского лидера, ждали его у входа.
Сопровождаемый Громыко — с ним он не нуждался в переводчике — Сталин прошел через просторную гостиную на первом этаже и медленно поднялся по лестнице, устланной мягкой ковровой дорожкой.
Рузвельт лежал на широкой кровати в пижаме, наполовину укрытый пестрым шотландским пледом. Шторы на окнах были опущены. В комнате стоял полумрак.
Сталин не стал спрашивать Рузвельта, как он себя чувствует, желая подчеркнуть, что не хочет придавать своему приезду протокольный характер, что этот приезд нечто большее, чем визит вежливости. Подойдя к кровати он просто сказал:
— Нам очень захотелось навестить вас.
Рузвельт, видимо, понял и оценил чувства Сталина.
— Спасибо, что вы приехали, — сказал он. — Я выбыл из строя ненадолго. Это скоро пройдет.
Громыко знал жесткий и суровый характер Сталина, да и сам вовсе не был склонен к сентиментальности. Его удивила та особая мягкость, с которой Сталин обращался к Рузвельту.
Пробыв у президента минут десять, Сталин попрощался и вышел. Спускаясь по лестнице, он задержался и сказал Громыко:
— Какая несправедливость! Как природа жестока к этому человеку!
Вспоминая сейчас о Ялте, Громыко вгляделся в лицо Сталина, редко выдававшее какие-либо чувства. Громыко показалось, что на мгновение оно приняло выражение глубокой скорби.
Но только на мгновение. Как бы вернувшись из прошлого в настоящее, Сталин вновь заговорил своим обычным топом — вежливым, спокойным, временами шутливым и в то же время жестким.
— Все, что мы хотели сказать в связи с польским вопросом, — продолжал развивать свою мысль Сталин, — уже сказано в Крымской декларации. Чем заново пересказывать эту декларацию, да еще выбирая лишь то, что кому-либо из нас нравится, не правильнее ли просто подтвердить ее?
Трумэн, самолюбие которого было уязвлено упоминанием о «великом президенте», раздраженно сказал:
— Но после Ялты прошло пять месяцев! За это время могло произойти — и произошло! — много нового. Иначе нам вообще не стоило снова собираться. В Ялте, в то время, когда еще шла война, не имело смысла обсуждать вопрос о присутствии иностранных корреспондентов на польских выборах.
— Его не к чему поднимать и сейчас, — возразил Сталин. — Иностранные журналисты будут приезжать в Польшу, а не к польскому правительству. Несомненно, они будут пользоваться полной свободой. Лично я уверен, что жалоб на польское правительство с их стороны не будет. Для чего же заранее обижать поляков подозрением, будто они не желают допускать корреспондентов? Выждав несколько мгновений, Сталин сказал: — Давайте оборвем этот пункт на словах «демократические и антинацистские партии будут иметь право принимать участие и выставлять кандидатов». А остальное исключим.
— Но в этом же нет никакого компромисса! — воскликнул Черчилль.
В зале раздался приглушенный смех. Вместе со всеми беззвучно рассмеялся Сталин.
— Но почему же? — спросил он. — Будем считать это компромиссом по отношению к польскому правительству.
Снова все рассмеялись. Даже Трумэн.
— Я полагал целесообразным, — вполголоса сказал Черчилль, которому, судя по всему, было не до смеха, — усилить предлагаемую формулировку, а не ослабить ее.
— К чему это делать? — спросил Сталин.
На этот раз на выручку Черчиллю решил прийти Трумэн. Он ведь только что смеялся вместе со всеми и должен был искупить свою вину.
— Мы очень интересуемся вопросом о выборах в Польше, потому что имеем у себя шесть миллионов граждан польского происхождения, — сказал Трумэн. — Если выборы в Польше будут проведены совершенно свободно и наши корреспонденты смогут передавать свою информацию о проведении и итогах выборов, то это будет очень важно для меня как президента. Если польское правительство будет знать заранее, что три державы требуют от него обеспечения этих свобод, оно, конечно, весьма тщательно выполнит требования, содержащиеся в решениях Крымской конференции.
— Я думаю, — сказал Сталин, — вот видите, мастер Идеи, я иду на компромисс — внести такое предложение: после слов «выставлять кандидатов» поставить запятую, а дальше сказать: «Представители союзной печати будут пользоваться полной свободой сообщать миру о ходе и итогах выборов».
В данном случае Сталин и в самом деле пошел на компромисс. На совещании министров иностранных дел Молотов, хорошо понимая подлинные цели Англии и Соединенных Штатов, решительно возражал против попыток навязать польскому правительству любые обязательства, посягающие на его суверенность. Сталин избрал «средний путь», считая, что самое важное — обсуждение новых границ Польши на севере и западе — еще впереди.
Однако Трумэн решил, что ему удалось сломить Сталина.
— Это меня устраивает! — воскликнул он.
— Я тоже согласен, — коротко отозвался Черчилль. Вопрос о выборах в Польше и о допуске на них представителей союзной печати был решен.
— Следующий вопрос — о выполнении Ялтинского соглашения об освобожденной Европе и странах-сателлитах, — провозгласил Бирнс.
Существо этого вопроса сводилось к тому, готовить единый документ об Италии и о странах — бывших сателлитах Германии или все же два отдельных документа.
Специально подчеркнув, что вопрос этот вызвал разногласия на подготовительном совещании министров, Бирнс тем самым делал новую попытку пересмотреть соглашение, достигнутое на пленарном заседании по его же собственной инициативе.
Сразу после Бирнса слово взял Трумэн. Делая вид, что американская делегация всегда стояла и продолжает стоять за два документа, то есть вопреки первоначальному американскому плану, он сказал, что Италию следует отделить от таких стран, как Румыния, Болгария, Венгрия и Финляндия, поскольку Италия капитулировала первой, и добавил, что между правительствами США и Италии существуют дипломатические отношения, тогда как с другими странами-сателлитами у Америки таких отношений нет.
Сталин реагировал на эти слова Трумэна мгновенно.
— Что ж, — сказал он, — я не стану возражать, если в документ будет включено заявление о готовности трех держав установить дипломатические отношения и с другими странами-сателлитами.
Но Трумэн уже понял свою ошибку.
— Я не могу согласиться на это! — воскликнул он. — Мы еще не готовы установить с ними дипломатические отношения! Кроме того, мы никогда не были в состоянии войны, например, с Финляндией! Но когда правительства других стран-сателлитов будут преобразованы на основе свободных выборов, мы охотно восстановим с ними дипломатические отношения.
Это был уже явный шантаж. Даже Черчилль, полностью согласный с Трумэном по существу, посмотрел на него с презрением: потомственный аристократ на миссурийского торгаша.
Между тем Сталин, видимо не обнаружил в словах Трумэна ничего особенного.
— Повторяю, — сказал он, — если решение вопроса осложняется тем, что Соединенные Штаты не имеют дипломатических отношений с этими странами, то мы можем упростить ситуацию и добавить слова: «Три правительства заявляют, что они считают возможным восстановить с ними дипломатические отношения».
— На это я согласиться не могу! — снова воскликнул Трумэн.
— Тогда, — с сожалением, но непримиримо сказал Сталин, — придется отложить рассмотрение обоих проектов — и об Италии и об упоминавшихся странах. Или — или. Без предложенного мною добавления я согласиться не могу.
Сталин произнес эти слова негромко, но они прозвучали для Черчилля как стук наглухо захлопнувшейся двери. Ни входа, ни выхода… Черчилль слишком хорошо знал Сталина по прежним встречам — в Москве, в Тегеране, в Ялте, — чтобы не сознавать значения слов, только что произнесенных советским лидером. Ему стало окончательно ясно, что на отдельные документы Сталин теперь ни при каких условиях не пойдет. Оставалось одно из двух: или уступить ему, или оставить вопрос несогласованным. Черчилля особенно угнетало то, что американцы сами себе расставили ловушку. Сначала они предложили объединить Италию и Восточную Европу в одном списке, а когда Сталин на это согласился, начали бить отбой.
Скороговоркой заявив, что британская делегация присоединяется к американской, Черчилль недовольно сказал:
— Время идет, джентльмены! Мы уже сидим здесь целую неделю и ни о чем существенном не договорились!
— Но почему же? — с обидой возразил Бирнс. В словах Черчилля ему послышался упрек по своему адресу. — Первый пункт сегодняшней повестки касался ликвидации польского эмигрантского правительства в Лондоне, и по этому пункту мы пришли к соглашению. Мы можем продолжить обсуждение других вопросов повестки. Я имею в виду польскую западную границу. Советская делегация представила вчера документ по этому вопросу.
По мере того как Бирнс говорил, лицо Черчилля постепенно прояснялось: Бирнс нашел лучший выход из положения. В конце концов, документ, объединяющий Италию с другими сателлитами или отделяющий ее от них, все равно имел бы чисто теоретический характер — практически применять его можно было бы по-разному.
Вопрос же о польской границе — это реальность! Один из основных вопросов, ради которых главы правительств и приехали сюда. Сейчас должно произойти одно из главных сражений с тех пор, как в Европе наступил мир.
— Разрешите мне сделать заявление относительно западной границы Польши, — многозначительно начал Трумэн. — Ялтинским соглашением было установлено, что германская территория оккупируется войсками четырех держав: Соединенных Штатов, Великобритании, Советского Союза и Франции, которые получают каждая свою зону оккупации. Вопрос относительно границ Польши хотя и затрагивался в Ялте, но в решении было сказано, что окончательно он должен быть разрешен на Мирной конференции. На одном из наших первых заседаний мы решили, что исходным пунктом для обсуждения будущих границ Германии мы принимаем границы декабря 1937 года…
Вот когда Трумэн использовал согласие Сталина, вырванное с трудом и в общем-то чисто условное, взять за основу Германию 1937 года!
«А я-то считал ту дискуссию бесплодной, — подумал Черчилль. — Этот Трумэн, видимо, все-таки знал, что делал!»
Он пристально глядел на Сталина. Ему казалось, что советский лидер воспользуется первой же паузой, чтобы высказать свои соображения. Сталину, в сущности, достаточно было бы процитировать строки из ялтинского коммюнике, где говорилось о праве Польши получить существенное приращение территории на севере и на западе. За Мирной конференцией оставалось лишь «окончательное деление» западной границы Польши. Трумэн напрасно пытался представить дело так, будто вопрос о польских границах лишь «затрагивался» на ялтинской встрече и в конце концов был отложен… Сталин молча курил, Ободренный этим, Трумэн продолжал:
— Мы определили наши зоны оккупации и границы этих зон. Мы отвели войска в свои зоны, как это было установлено. Но сейчас, по-видимому, еще одно правительство — польское — получило зону оккупации, и это было сделано без консультации с нами. Нам трудно согласиться с таким решением вопроса… Я дружественно отношусь к Польше и, возможно, полностью соглашусь с предложениями Советского правительства относительно ее западных границ. Но я не хочу делать этого теперь, так как для этого будет другое место, а именно Мирная конференция.
Пожалуй, впервые за все это время Черчилль целиком одобрял Трумэна. Президент и в самом деле произнес хитроумную речь. Он как бы выставил перед советской делегацией ряд мишеней, среди которых главные было трудно отличить от второстепенных. Второстепенные мишени оказывались наиболее близкими и как бы сами вызывали огонь на себя.
Западные лидеры не сомневались, что Сталин сейчас откроет огонь именно по этим второстепенным мишеням. Ведь он же действительно никогда не говорил всерьез о том, что сегодняшнюю Германию нужно представить себе в границах 1937 года! Само собой разумеется, он напомнит сейчас об этом, а заодно также и о том, какие усилия потребовались от Советского Союза для того, чтобы Англия и США отвели войска в свои зоны. Наконец, он не преминет оспорить слова Трумэна о якобы существующей польской зоне оккупации… В результате главный вопрос — о новых границах Польши — может быть отодвинут на неопределенное время.
По Сталин молчал. Он докурил свою папиросу и что-то сосредоточенно чертил на лежавшем перед ним листке бумаги. Со стороны могло показаться, что Сталин целиком поглощен этим занятием. На самом же деле он думал и вспоминал. Старался понять, кто же обманывал его два месяца назад — Трумэн или Гопкинс? Или новый президент обманул и его и Гопкинса?
…Тогда Гопкинс в одной из бесед сам поднял вопрос о новых границах Польши. От имени Трумэна он попросил Сталина откровенно высказать свой взгляд на будущее этой страны. Сталин сказал, что Советский Союз, более чем какое-либо другое государство, заинтересован в существовании сильной демократической Польши. Демократической, потому что только в этом случае Польша будет поддерживать дружеские отношения с Советским Союзом. Сильной, потому что за последние тридцать лет немцы дважды наступали на Россию именно через «польский коридор», а Польша была слишком слаба., чтобы наглухо запереть его…
Сталин говорил с Гопкинсом, ничего не скрывая. Он сказал, что вопросы безопасности Советского Союза и граничащей с ним Польши тесно, неразрывно связаны между собой. Заявил, что в отличие от царской России, стремившейся подавить и ассимилировать Польшу, Советский Союз начинает новую эру в советско-польских отношениях. Главным содержанием этой эры будет дружба фундамент которой уже заложен в совместной антигитлеровской борьбе Красной Армии, Армии Людовой, участников польского Сопротивления.
Тогда же Сталин напомнил, что, согласившись в Ялте на «линию Керзона», он сделал уступку Западу, и прежде всего президенту Рузвельту. Эта «линия» была изобретена не русскими, а Керзоном, Клемансо и представителями Соединенных Штатов на «Совете» Антанты 1919 года, куда Россию вообще не пригласили, хотя речь шла о ее западной границе.
Внимательно выслушав Сталина, Гопкинс тогда сказал, что полностью понимает советскую политику по отношению к Польше и сочувствует тем принципам, на которых эта политика строится.
Он добавил, что с таким же пониманием относится к этой политике и Трумэн.
Теперь выяснялось, что это была ложь. Своим только что сделанным заявлением Трумэн показал, как он относится не на словах, а на деле к будущему Польши. Если Гопкинс был искренен, когда говорил, что новый президент США готов продолжать политику Рузвельта во всем, в том числе и в польском вопросе, значит, Трумэн обманул, предал и Гопкинса и Рузвельта. Сознавая это, Сталин испытывал возмущение и лишь напряжением воли сдергивал ярость.
И все же он еще не разгадал до конца подлинные намерения Трумэна.
Нагромождая самые различные аргументы, чисто формальные или имеющие отдаленное отношение к существу дела, Трумэн, как пока еще предполагал Сталин, стремился не просто оспорить размер территорий, на которые по праву претендовала Польша. Он хотел похоронить вопрос о польских границах, оставить его нерешенным, отложить до Мирной конференции, которой, как он теперь был убежден, вообще не суждено состояться. Когда главным фактором международной жизни станет атомная бомба, все будет решаться не на конференциях, а в Белом доме и в Пентагоне.
Черчилль еще не читал отчета Гровса, но и он хотел отложить решение о польских границах до тех пор, пока не станут известны результаты британских выборов. После этого он дал бы настоящий бой Сталину уже в качестве человека, обладающего всей полнотой власти…
Когда Трумэн кончил говорить, Сталин сделал еще несколько быстрых штрихов на листке бумаги, как бы заканчивая какой-то рисунок, потом перевернул листок и сказал:
— В решениях Крымской конференции было отмечено: главы трех правительств согласились, что восточная граница Польши, то есть граница с Советским Союзом, должна пройти по «линии Керзона». Так?
Спорить с этим было бессмысленно: Сталин наизусть цитировал ялтинское решение.
Бирнс, как и Черчилль, хорошо знал, что «линия Керзона» была в свое время навязана России Западом.
Никто из американцев или англичан не решился возразить советскому лидеру.
— Отлично, — с удовлетворением констатировал Сталин. — Но тогда вы не можете не помнить и то, что в ялтинских решениях черным по белому сказано: Польша должна получить существенное приращение территории на севере и на западе. «Должна», господа! Это цитата. Впрочем, может быть, мне изменяет память и кто-нибудь желает что-либо уточнить? .
Трумэн бросил быстрый взгляд на Гарримана. Но Гарриман, и Черчилль, и Иден знали, что Сталин точно цитирует ялтинское решение.
— Значит, и это никто не оспаривает, — продолжал Сталин. — Пойдем дальше. В решении говорится, что по вопросу о размерах этих приращений в надлежащее время будет спрошено мнение нового польского правительства национального единства и что вслед за этим — я подчеркиваю: «вслед»! — окончательное определение западной границы Польши будет дано на Мирной конференции. Так вот, мне кажется, что «надлежащее время» настало. Войну мы выиграли. Польское правительство национального единства существует. Почему же президент Трумэн помнит только о Мирной конференции? Ей предстоит рассмотреть и многие другие вопросы. Однако это не мешает нам обсуждать и решать их здесь. Почему же вопрос о польских границах должен стать исключением? Словом я полагаю, что в Ялте мы принимали решения для того, чтобы проводить их в жизнь. Может быть, кто-нибудь полагает иначе?
— Нет, я тоже так считаю, — не очень уверенно подтвердил Трумэн и, словно спохватившись, добавил: — Но у нас не было и нет никакого права предоставлять Польше зону оккупации!
Сталин не обратил на эту реплику никакого внимания.
— Теперь, — сказал он, — польское правительство национального единства выразило свое мнение относительно западной границы. Это мнение известно нам всем.
— Но западную границу Польши никто и никогда не утверждал!
— Сейчас я говорю о мнении польского правительства, — ответил Сталин.
— Мы получили его только сегодня и не успели с ним ознакомиться!
— Мы не торопим, — возразил Сталин. — Но высказать свое мнение о западной границе Польши нам необходимо. Сегодня или завтра — это не имеет никакого значения. Теперь, если у президента Трумэна есть желание, поговорим о так называемой пятой зоне оккупации. Я полагаю, что вопрос этот поставлен неточно. В свое время мы получили ноты от американского и британского правительств…
Трумэн больше всего боялся упоминаний о документах прошлого. Многих документов он не помнил или просто не знал, а поспешно наводить справки о них — значило бы публично проявить свою некомпетентность.
На этот раз на выручку Трумэну пришел сам Сталин,
— В этих нотах ставился вопрос о том, чтобы не допускать польскую администрацию в западные районы, пока не будет окончательно решен вопрос о западной границе Польши. Но мы этого не могли сделать, потому что немецкое население ушло вслед за отступавшими германскими войсками на Запад. Польское же население шло вперед, следуя за наступающей Красной Армией. Оно шло по своей земле, и никто не вправе упрекнуть за это поляков. Наша армия нуждалась в том, чтобы в ее тылу, на той территории, которую она занимала, существовала местная администрация. Армия не может одновременно создавать администрацию в тылу, воевать и очищать территорию от врага. Поэтому мы пустили поляков. Вот и все. В этом духе мы в свое время и ответили на американскую и английскую ноты. Теперь этот вопрос поднимается снова. Однако я не понимал раньше и не понимаю теперь: какой вред может быть нанесен нашему общему делу, если поляки создают свою администрацию на той территории, которая все равно должна принадлежать им?
Если бы Трумэн и Черчилль захотели откровенно ответить на этот вопрос Сталина, они должны были бы сказать: «Вы все время ссылаетесь на Ялту. Но мы приехали сюда именно для того, чтобы пересмотреть ялтинские решения и ликвидировать те уступки, на которые пошел Рузвельт».
Однако заявить нечто подобное вслух было, конечно, невозможно. Пришлось говорить совсем другое.
— У меня лично, — заявил Трумэн, — нет никаких возражений относительно будущей границы Польши. Но мы условились, что все, все части Германии должны находиться в ведении четырех держав. А теперь выходит, что важные части Германии будут находиться под оккупацией страны, не входящей в состав этих четырех держав, то есть Польши. Разве это не нарушение ялтинской договоренности?
«Правильный ход! — отметил Черчилль. — Трумэн, видимо, кое-чему научился у Сталина». Английскому премьеру уже давно хотелось ввязаться в спор, но он выжидал, пока конфронтация между Трумэном и Сталиным станет совершенно очевидной.
Не отвечая прямо на вопрос Трумэна, Сталин сказал:
— Не понимаю, что вас, собственно, беспокоит? Может быть, репарации с той части бывшей Германии, которую теперь занимают поляки? Что ж, мы готовы от них отказаться.
— У нас нет намерения получить, их, — высокомерно возразил Трумэн.
«Не то, не то? — на этот раз отметил Черчилль. — Во-первых, если такого намерения нет у тебя, то оно есть у меня. Кроме того, Сталин, видимо, хочет свести столь важный территориальный вопрос только к репарациям».
Но Сталин вовсе не собирался сводить дело к ним. Он снова напомнил о ялтинском решении расширить границы Польши на западе и на севере. Таким образом, Сталин возвращался на тот плацдарм, на котором чувствовал себя неуязвимым. Наконец Черчилль не выдержал.
— Я хотел бы многое сказать о границах Польши, особенно о западной, — громко заявил он, — но, насколько я понимаю, время для этого еще не пришло.
Черчилль тут же понял, что не очень удачно выразил свою мысль. Он боялся, как бы Трумэн, увязнув в споре о «пятой зоне» оккупации, не создал впечатления, что вопрос о границах решен «де-факто», и не свел все к разговору о правомерности или неправомерности создания польской администрации на освобожденных землях.
Трумэн почувствовал это.
— Определение будущих границ принадлежит Мирной конференции, — объявил он.
Слова Трумэна вызвали у Черчилля двойственное чувство. Он полагал, что, вновь напомнив о Мирной конференции, президент поступил правильно, ибо тем самым подчеркнул необязательность ялтинских решений о польских границах. Но, с другой стороны, его можно было понять так, что он вообще отказывается обсуждать здесь вопрос о границах. С этим Черчилль согласиться не мог. Да, разумеется, он хотел оттянуть окончательное решение вопроса до тех пор, пока не станет ясным, что его резиденцией по-прежнему остается дом в Лондоне на Даунинг-стрит, 10. Но отказаться от обсуждения вопроса о польских границах вообще — значило бы выпустить из рук рычаг, с помощью которого предполагалось, так сказать, перевести стрелку и поставить вопрос о будущем Польши в прямую зависимость от состава польского правительства и социальной системы в этой стране.