Страница:
Максим погладил бороду и повернул к избе. Степану показалось, что Максим, вошедши в избу, сказал: «Отодрал!» Послышался смех Семена.
В избе отца Григория жалобно заиграл расстроенный фортепиано: в девятом часу поповна обыкновенно занималась музыкой. По деревне понеслись тихие странные звуки. Степан встал, перелез через плетень и пошел вдоль по улице. Он шел к реке. Река блестела, как ртуть, и отражала в себе небо с луной и со звездами. Тишина царила кругом гробовая. Ничто не шевелилось. Лишь изредка вскрикивал сверчок… Степан сел на берегу, над самой водой, и подпер голову кулаком. Мрачные думы, сменяя одна другую, закопошились в его голове.
На другой стороне реки высились высокие, стройные тополи, окружавшие барский сад. Сквозь деревья просвечивал огонек из барского окна. Барыня, должно быть, не спала. Думал Степан, сидя на берегу, до тех пор, пока ласточки не залетали над рекой. Он поднялся, когда уже светилась в реке не луна, а взошедшее солнце. Поднявшись, он умылся, помолился на восток и быстро, решительным шагом зашагал вдоль берега к броду. Перешедши неглубокий брод, он направился к барскому двору…
II
III
Ненужная победа
Глава I
В избе отца Григория жалобно заиграл расстроенный фортепиано: в девятом часу поповна обыкновенно занималась музыкой. По деревне понеслись тихие странные звуки. Степан встал, перелез через плетень и пошел вдоль по улице. Он шел к реке. Река блестела, как ртуть, и отражала в себе небо с луной и со звездами. Тишина царила кругом гробовая. Ничто не шевелилось. Лишь изредка вскрикивал сверчок… Степан сел на берегу, над самой водой, и подпер голову кулаком. Мрачные думы, сменяя одна другую, закопошились в его голове.
На другой стороне реки высились высокие, стройные тополи, окружавшие барский сад. Сквозь деревья просвечивал огонек из барского окна. Барыня, должно быть, не спала. Думал Степан, сидя на берегу, до тех пор, пока ласточки не залетали над рекой. Он поднялся, когда уже светилась в реке не луна, а взошедшее солнце. Поднявшись, он умылся, помолился на восток и быстро, решительным шагом зашагал вдоль берега к броду. Перешедши неглубокий брод, он направился к барскому двору…
II
— Степан пришел? — спросила, проснувшись на другой день, Елена Егоровна.
— Пришел! — отвечала горничная.
Стрелкова улыбнулась.
— А-а-а… Хорошо. Где он теперь?
— На конюшне.
Барыня вскочила с кровати, быстро оделась и пошла в столовую пить кофе.
Стрелкова была на вид еще молода, моложе своих лет. Только глаза одни выдавали, что она успела уже прожить бо?льшую часть бабьего века, что ей уже за тридцать. Глаза у нее карие, глубокие, недоверчивые, скорей мужские, чем женские. Красива она не была, но нравиться могла. Лицо было полное, симпатичное, здоровое, а шея, о которой говорил Семен, и бюст были великолепны. Если бы Семен знал цену красивым ножкам и ручкам, то он, наверное, не молчал бы и о ножках и ручках помещицы. Одета она была во всё простенькое, легкое, летнее. Прическа самая незатейливая. Стрелкова была ленива и не любила возиться с туалетом. Имение, в котором она жила, принадлежало ее брату холостяку, который жил в Петербурге и очень редко думал о своем имении. Жила она в нем с тех пор, как разошлась с мужем. Муж ее, полковник Стрелков, очень порядочный человек, жил тоже в Петербурге и думал о своей жене менее, чем ее брат о своем имении. Она разошлась с мужем, не проживши с ним и года. Она изменила ему на двадцатый день после свадьбы.
Севши пить кофе, Стрелкова приказала позвать Степана. Степан явился и стал у двери. Он был бледен, не причесан и глядел, как глядит пойманный волк: зло и мрачно. Барыня взглянула на него и слегка покраснела.
— Здравствуй, Степан! — сказала она, наливая себе кофе. — Скажи, пожалуйста, что это ты за фокусы строишь? С какой стати ты ушел! Пожил четыре дня и ушел! Ушел не спросясь. Ты должен был спроситься!
— Я спрашивался, — промычал Степан.
— У кого ты спрашивался?
— У Феликса Адамыча.
Стрелкова помолчала и спросила:
— Ты рассердился, что ли? Степан, отвечай! Я спрашиваю! Ты рассердился?
— Ежели бы вы не говорили таких слов, то я не ушел бы. Я для лошадей поставлен, а не для…
— Об этом не будем говорить… Ты меня не понял, вот и всё. Сердиться не следует. Я ничего не сказала такого особенного. А если и сказала что-нибудь такое, что ты находишь для себя обидным, то ты… то ты… Ведь я все-таки… Я имею право и сказать лишнее…Гм… Я тебе прибавляю жалованья. Надеюсь, что у нас с тобой теперь недоразумений никаких не будет.
Степан повернулся и шагнул назад.
— Постой, постой! — остановила его Стрелкова. — Я еще не всё сказала. Вот что, Степан… У меня есть новая кучерская одежа. Возьмешь ее и наденешь, а та, что на тебе, никуда не годится. Одежа у меня есть красивая. Я пришлю тебе ее с Федором.
— Слушаю.
— Какое у тебя лицо… Всё еще дуешься? Неужто так обидно? Ну, полно… Я ведь ничего… У меня тебе хорошо будет жить… Всем будешь доволен. Не сердись… Не сердишься?
— Да нешто нам можно сердиться?
Степан махнул рукой, замигал глазами и отвернулся.
— Что с тобой, Степан?
— Ничего… Нешто нам можно сердиться? Нам нельзя сердиться…
Барыня поднялась, сделала озабоченное лицо и подошла к Степану.
— Степан, ты… ты плачешь?
Барыня взяла Степана за рукав.
— Что с тобой, Степан? Что с тобой? Говори же наконец? Тебя кто обидел?
У барыни навернулись на глазах слезы.
— Да ну же!
Степан махнул рукой, усиленно замигал глазами и заревел.
— Барыня! — забормотал он. — Буду тебя любить… Буду всё, что хочешь! Согласен! Только не давай ты им, окаянным, ничего! Ни копейки, ни щепки! На всё согласен! Продам душу нечистому, не давай им только ничего!
— Кому им?
— Отцу и брату. Ни щепки! Пусть подохнут, окаянные, от злости!
Барыня улыбнулась, вытерла глаза и громко засмеялась.
— Хорошо, — сказала она. — Ну, ступай! Я тебе сейчас твою одежу пришлю.
Степан вышел.
«Как хорошо, что он глуп! — подумала барыня, глядя ему вслед и любуясь его широчайшими плечами. — Он избавил меня от объяснения… Он первый заговорил о „любви“»…
Под вечер, когда заходящее солнце обливало пурпуром небо, а золотом землю, по бесконечной степной дороге от села к далекому горизонту мчались, как бешеные, стрелковские кони… Коляска подпрыгивала, как мячик, и безжалостно рвала на своем пути рожь, склонившую к дороге свои отяжелевшие колосья. На козлах сидел Степан, неистово стегал по лошадям и, казалось, старался перервать на тысячу частей вожжи. Он был одет с большим вкусом. Видно было, что на его туалет потрачено было немало времени и денег. Недешевый бархат и кумач плотно сидели на его крепкой фигуре. На груди висела цепочка с брелоками. Сапоги гармоникой были вычищены самой настоящей ваксой. Кучерская шляпа с павлиньим пером едва касалась его завитых белокурых волос. На лице его были написаны тупая покорность и в то же время ярое бешенство, жертвою которого были лошади… В коляске, развалясь всеми членами, сидела барыня и широкой грудью вдыхала в себя здоровый воздух. На щеках ее играл молодой румянец… Она чувствовала, что она наслаждается жизнью…
— Важно, Степа! Важно! — покрикивала она. — Так его! Погоняй! Ветром!
Будь под колесами камни, камни б рассыпались в искры… Село удалялось от них всё более и более… Скрылись избы, скрылись барские амбары… Скоро не стало видно и колокольни… Наконец село обратилось в дымчатую полосу и потонуло в дали. А Степан всё гнал и гнал. Хотелось ему подальше умчаться от греха, которого он так боялся. Но нет, грех сидел за его плечами, в коляске. Не пришлось Степану улепетнуть. В этот вечер степь и небо были свидетелями, как он продавал свою душу.
Часу в одиннадцатом кони мчались обратно. Пристяжная хромала, а коренной был покрыт пеной. Барыня сидела в углу коляски и с полузакрытыми глазами ежилась в своей тальме. На губах ее играла довольная улыбка. Дышалось ей так легко, спокойно! Степан ехал и думал, что он умирает. В голове его было пусто, туманно, а в груди грызла тоска…
Каждый день под вечер из конюшни выводились свежие лошади. Степан впрягал их в коляску и ехал к садовой калитке. Из калитки выходила сияющая барыня, садилась в коляску, и начиналась бешеная езда. Ни один день не был свободен от этой езды. К несчастью Степана, на его долю не выпало ни одного дождливого вечера, в который он мог бы не ехать.
После одной из таких поездок Степан, воротившись со степи, вышел со двора и пошел походить по берегу. В голове у него по обыкновению стоял туман, не было ни одной мысли, а в груди страшная тоска. Ночь была хорошая, тихая. Тонкие ароматы носились по воздуху и нежно заигрывали с его лицом. Вспомнил Степан деревню, которая темнела за рекой, перед его глазами. Вспомнил избу, огород, свою лошадь, скамью, на которой он спал с своей Марьей и был так доволен… Ему стало невыразимо больно…
— Степа! — услышал он слабый голос.
Степан оглянулся. К нему шла Марья. Она только что перешла брод и в руках держала башмаки.
— Степа, зачем ты ушел?
Степан тупо посмотрел на нее и отвернулся.
— Степушка, на кого же ты меня, сироту, оставил?
— Отстань!
— Ведь бог накажет, Степушка! Тебя же накажет! Пошлет тебе лютую смерть, без покаяния. Помянешь мое слово! Дядя Трофим жил c солдаткой — помнишь? — и как помер? И не дай господи!
— Чего пристала? Эх…
Степан сделал два шага вперед. Марья ухватилась обеими руками за кафтан.
— Жена ведь я твоя, Степан! Не можешь ты меня так бросить! Степушка!
Марья заголосила.
— Миленький! Буду ноги мыть и воду пить! Пойдем домой!
Степан рванулся и ударил Марью кулаком; ударил так, с горя. Удар пришелся как раз по животу. Марья ёкнула, ухватилась за живот и села на землю.
— Ох! — простонала она.
Степан замигал глазами, хватил себя по виску кулаком и, не оглядываясь, пошел ко двору.
Пришедши к себе в конюшню, он упал на скамью, положил подушку на голову и больно укусил себя за руку.
В это время барыня сидела у себя в спальной и гадала: будет ли завтра вечером хорошая погода или нет? Карты говорили, что будет хорошая.
— Пришел! — отвечала горничная.
Стрелкова улыбнулась.
— А-а-а… Хорошо. Где он теперь?
— На конюшне.
Барыня вскочила с кровати, быстро оделась и пошла в столовую пить кофе.
Стрелкова была на вид еще молода, моложе своих лет. Только глаза одни выдавали, что она успела уже прожить бо?льшую часть бабьего века, что ей уже за тридцать. Глаза у нее карие, глубокие, недоверчивые, скорей мужские, чем женские. Красива она не была, но нравиться могла. Лицо было полное, симпатичное, здоровое, а шея, о которой говорил Семен, и бюст были великолепны. Если бы Семен знал цену красивым ножкам и ручкам, то он, наверное, не молчал бы и о ножках и ручках помещицы. Одета она была во всё простенькое, легкое, летнее. Прическа самая незатейливая. Стрелкова была ленива и не любила возиться с туалетом. Имение, в котором она жила, принадлежало ее брату холостяку, который жил в Петербурге и очень редко думал о своем имении. Жила она в нем с тех пор, как разошлась с мужем. Муж ее, полковник Стрелков, очень порядочный человек, жил тоже в Петербурге и думал о своей жене менее, чем ее брат о своем имении. Она разошлась с мужем, не проживши с ним и года. Она изменила ему на двадцатый день после свадьбы.
Севши пить кофе, Стрелкова приказала позвать Степана. Степан явился и стал у двери. Он был бледен, не причесан и глядел, как глядит пойманный волк: зло и мрачно. Барыня взглянула на него и слегка покраснела.
— Здравствуй, Степан! — сказала она, наливая себе кофе. — Скажи, пожалуйста, что это ты за фокусы строишь? С какой стати ты ушел! Пожил четыре дня и ушел! Ушел не спросясь. Ты должен был спроситься!
— Я спрашивался, — промычал Степан.
— У кого ты спрашивался?
— У Феликса Адамыча.
Стрелкова помолчала и спросила:
— Ты рассердился, что ли? Степан, отвечай! Я спрашиваю! Ты рассердился?
— Ежели бы вы не говорили таких слов, то я не ушел бы. Я для лошадей поставлен, а не для…
— Об этом не будем говорить… Ты меня не понял, вот и всё. Сердиться не следует. Я ничего не сказала такого особенного. А если и сказала что-нибудь такое, что ты находишь для себя обидным, то ты… то ты… Ведь я все-таки… Я имею право и сказать лишнее…Гм… Я тебе прибавляю жалованья. Надеюсь, что у нас с тобой теперь недоразумений никаких не будет.
Степан повернулся и шагнул назад.
— Постой, постой! — остановила его Стрелкова. — Я еще не всё сказала. Вот что, Степан… У меня есть новая кучерская одежа. Возьмешь ее и наденешь, а та, что на тебе, никуда не годится. Одежа у меня есть красивая. Я пришлю тебе ее с Федором.
— Слушаю.
— Какое у тебя лицо… Всё еще дуешься? Неужто так обидно? Ну, полно… Я ведь ничего… У меня тебе хорошо будет жить… Всем будешь доволен. Не сердись… Не сердишься?
— Да нешто нам можно сердиться?
Степан махнул рукой, замигал глазами и отвернулся.
— Что с тобой, Степан?
— Ничего… Нешто нам можно сердиться? Нам нельзя сердиться…
Барыня поднялась, сделала озабоченное лицо и подошла к Степану.
— Степан, ты… ты плачешь?
Барыня взяла Степана за рукав.
— Что с тобой, Степан? Что с тобой? Говори же наконец? Тебя кто обидел?
У барыни навернулись на глазах слезы.
— Да ну же!
Степан махнул рукой, усиленно замигал глазами и заревел.
— Барыня! — забормотал он. — Буду тебя любить… Буду всё, что хочешь! Согласен! Только не давай ты им, окаянным, ничего! Ни копейки, ни щепки! На всё согласен! Продам душу нечистому, не давай им только ничего!
— Кому им?
— Отцу и брату. Ни щепки! Пусть подохнут, окаянные, от злости!
Барыня улыбнулась, вытерла глаза и громко засмеялась.
— Хорошо, — сказала она. — Ну, ступай! Я тебе сейчас твою одежу пришлю.
Степан вышел.
«Как хорошо, что он глуп! — подумала барыня, глядя ему вслед и любуясь его широчайшими плечами. — Он избавил меня от объяснения… Он первый заговорил о „любви“»…
Под вечер, когда заходящее солнце обливало пурпуром небо, а золотом землю, по бесконечной степной дороге от села к далекому горизонту мчались, как бешеные, стрелковские кони… Коляска подпрыгивала, как мячик, и безжалостно рвала на своем пути рожь, склонившую к дороге свои отяжелевшие колосья. На козлах сидел Степан, неистово стегал по лошадям и, казалось, старался перервать на тысячу частей вожжи. Он был одет с большим вкусом. Видно было, что на его туалет потрачено было немало времени и денег. Недешевый бархат и кумач плотно сидели на его крепкой фигуре. На груди висела цепочка с брелоками. Сапоги гармоникой были вычищены самой настоящей ваксой. Кучерская шляпа с павлиньим пером едва касалась его завитых белокурых волос. На лице его были написаны тупая покорность и в то же время ярое бешенство, жертвою которого были лошади… В коляске, развалясь всеми членами, сидела барыня и широкой грудью вдыхала в себя здоровый воздух. На щеках ее играл молодой румянец… Она чувствовала, что она наслаждается жизнью…
— Важно, Степа! Важно! — покрикивала она. — Так его! Погоняй! Ветром!
Будь под колесами камни, камни б рассыпались в искры… Село удалялось от них всё более и более… Скрылись избы, скрылись барские амбары… Скоро не стало видно и колокольни… Наконец село обратилось в дымчатую полосу и потонуло в дали. А Степан всё гнал и гнал. Хотелось ему подальше умчаться от греха, которого он так боялся. Но нет, грех сидел за его плечами, в коляске. Не пришлось Степану улепетнуть. В этот вечер степь и небо были свидетелями, как он продавал свою душу.
Часу в одиннадцатом кони мчались обратно. Пристяжная хромала, а коренной был покрыт пеной. Барыня сидела в углу коляски и с полузакрытыми глазами ежилась в своей тальме. На губах ее играла довольная улыбка. Дышалось ей так легко, спокойно! Степан ехал и думал, что он умирает. В голове его было пусто, туманно, а в груди грызла тоска…
Каждый день под вечер из конюшни выводились свежие лошади. Степан впрягал их в коляску и ехал к садовой калитке. Из калитки выходила сияющая барыня, садилась в коляску, и начиналась бешеная езда. Ни один день не был свободен от этой езды. К несчастью Степана, на его долю не выпало ни одного дождливого вечера, в который он мог бы не ехать.
После одной из таких поездок Степан, воротившись со степи, вышел со двора и пошел походить по берегу. В голове у него по обыкновению стоял туман, не было ни одной мысли, а в груди страшная тоска. Ночь была хорошая, тихая. Тонкие ароматы носились по воздуху и нежно заигрывали с его лицом. Вспомнил Степан деревню, которая темнела за рекой, перед его глазами. Вспомнил избу, огород, свою лошадь, скамью, на которой он спал с своей Марьей и был так доволен… Ему стало невыразимо больно…
— Степа! — услышал он слабый голос.
Степан оглянулся. К нему шла Марья. Она только что перешла брод и в руках держала башмаки.
— Степа, зачем ты ушел?
Степан тупо посмотрел на нее и отвернулся.
— Степушка, на кого же ты меня, сироту, оставил?
— Отстань!
— Ведь бог накажет, Степушка! Тебя же накажет! Пошлет тебе лютую смерть, без покаяния. Помянешь мое слово! Дядя Трофим жил c солдаткой — помнишь? — и как помер? И не дай господи!
— Чего пристала? Эх…
Степан сделал два шага вперед. Марья ухватилась обеими руками за кафтан.
— Жена ведь я твоя, Степан! Не можешь ты меня так бросить! Степушка!
Марья заголосила.
— Миленький! Буду ноги мыть и воду пить! Пойдем домой!
Степан рванулся и ударил Марью кулаком; ударил так, с горя. Удар пришелся как раз по животу. Марья ёкнула, ухватилась за живот и села на землю.
— Ох! — простонала она.
Степан замигал глазами, хватил себя по виску кулаком и, не оглядываясь, пошел ко двору.
Пришедши к себе в конюшню, он упал на скамью, положил подушку на голову и больно укусил себя за руку.
В это время барыня сидела у себя в спальной и гадала: будет ли завтра вечером хорошая погода или нет? Карты говорили, что будет хорошая.
III
Рано утром Ржевецкий ехал домой от соседа, у которого он был в гостях. Солнце еще не всходило. Было часа четыре утра, не больше. В голове Ржевецкого шумело. Он правил лошадью и слегка покачивался. Половину дороги пришлось ему ехать лесом.
«Что за чёрт? — подумал он, подъезжая к именью, в котором он был управляющим. — Никак кто лес рубит!»
Из чащи леса доносились до ушей Ржевецкого стук и треск ветвей. Ржевецкий наострил уши, подумал, выбранился, неловко слез с беговых дрожек и пошел в чащу.
Семен Журкин сидел на земле и топором обрубывал зеленые ветви. Около него лежали три срубленные ольхи. В стороне стояла лошадь, впряженная в дроги, и ела траву. Ржевецкий увидел Семена. Вмиг с него слетели и хмель и дремота. Он побледнел и подскочил к Семену.
— Ты что же это делаешь? а? — закричал он.
— Ты что же это делаешь? а? — ответило эхо.
Но Семен ничего не отвечал. Он закурил трубку и продолжал свою работу.
— Ты что делаешь, подлец, я тебя спрашиваю?
— Не видишь разве? Повылазило у тебя нешто?
— Что-о-о? Что ты сказал?! Повтори!
— То сказал, что ступай мимо!
— Что, что, что?
— Мимо ступай! Кричать нечего…
Ржевецкий покраснел и пожал плечами.
— Каков? Да как ты смеешь?
— Так вот и смею. Да ты-то что? Не испужался! Много вас! Ежели каждого ублажать, так на это много нужно…
— Как ты смеешь лес рубить? Он твой?
— И не твой.
Ржевецкий поднял нагайку и не ударил Семена только потому, что тот указал ему на топор.
— Да знаешь ли ты, негодяй, чей это лес?
— Знаю, пане! Стрельчихин лес, с Стрельчихой и говорить буду. Ее лес, ей и отвечать стану. А ты-то что? Лакей! Фициант! Тебя не знаю. Проходи, прохожий! Марш!
Семен постучал трубкой о топор и язвительно улыбнулся.
Ржевецкий побежал к дрожкам, ударил вожжами и стрелой полетел к селу. В селе набрал он понятых и с ними помчался к месту преступления. Понятые застали Семена за его работой. Вмиг закипело дело. Явились староста, подстароста, писарь, сотские. Написали несколько бумаг. Расписался Ржевецкий, заставили расписаться и Семена. Семен только посмеивался…
Перед обедом Семен явился к барыне. Барыня уже знала о порубке. Не поздоровавшись, он начал с того, что жить нельзя, что поляк дерется, что он только три деревца и т. д.
— Как же ты смеешь чужой лес рубить? — вскипела барыня.
— Мучение от него одно только, — промычал Семен, любуясь вспышкой барыни и желая во что бы то ни стало донять поляка. — Что ни слово — то тресь! Разве так возможно? Да норовит всё по лицу! Этак нельзя… Ведь и мы тоже люди.
— Как ты смеешь мой лес рубить, я тебя спрашиваю? Негодяй!
— Да он вам наврал, барыня! Я, подлинно… рубил… Сознаю… Да зачем он дерется!
В барыне взыграла барская кровь. Она забыла, что Семен брат Степана, забыла свою благовоспитанность, всё на свете и ударила по щеке Семена.
— Убери сейчас же свою мужицкую харю! — закричала она. — Вон! Сию минуту!
Семен сконфузился. Он ни в каком случае не ожидал такого скандала.
— Прощайте-с! — сказал он и глубоко вздохнул. — Что ж делать-с! Что ж!
Семен забормотал и вышел. Даже шапку забыл надеть, когда вышел на двор.
Часа через два к барыне явился Максим. Лицо его было вытянуто, глаза пасмурны. По лицу видно было, что он пришел наговорить или натворить что-нибудь дерзкое.
— Что тебе? — спросила барыня.
— Здравствуйте! Я, барыня, больше насчет того, чтоб вас попросить. Леску бы, барыня. Степану избу хочу строить, а лесу нету. Досочек бы дали.
— Что ж? Изволь.
Лицо Максима просияло.
— Избу строить нужно, а лесу нету. Последнее дело! Сел щи хлебать, а щей нету. Хе-хе. Досочек, тесу… Тут Семка дерзостей наговорил… Вы уж не серчайте, барыня. Дурак дураком. Дурь еще из головы не вышла. Не чувствует. Народ такой. Так прикажете, барыня, за лесом приезжать?
— Приезжай.
— Так вы Феликсу Адамычу извольте сказать. Дай бог вам здоровья! Теперь у Степки изба будет.
— Только я дорого возьму, Журкин! Я леса, сам знаешь, не продаю, самой нужен, а если продаю, то дорого.
Лицо Максима вытянулось.
— То есть как?
— Да так. Во-первых, деньги сейчас же, а во-вторых…
— За деньги я не желаю.
— А как ты желаешь?
— Известно как… Сами знаете. Нонче какие у мужика деньги? Грош, да и того нет.
— Даром я не дам.
Максим сжал в кулаке шапку и начал глядеть в потолок.
— Вы это верно говорите? — спросил он, помолчав.
— Верно. Еще имеешь что сказать?
— Что мне говорить? Лесу не даете, так зачем я с вами говорить стану? Прощайте. Только напрасно вы лесу не даете… Жалеть будете… Мне наплевать, а вы пожалеете… Степан на конюшне?
— Не знаю.
Максим значительно поглядел на барыню, кашлянул, помялся и вышел. Его передернуло от злости.
«Так вот ты какая, шельма!» — подумал он и отправился в конюшню. В конюшне в это время Степан сидел на скамье и лениво, сидя, чистил бок стоящей перед ним лошади. Максим не вошел в конюшню, а стал у двери.
— Степан! — сказал он.
Степан не отвечал, не взглянул на отца. Лошадь пошатнулась.
— Собирайся домой! — сказал Максим.
— Не желаю.
— Можешь ли ты мне это говорить?
— Значит, могу, коли говорю.
— Я приказываю!
Степан вскочил и захлопнул конюшенную дверь перед носом Максима.
Вечером к Степану прибежал из деревни мальчик и рассказал ему, что Максим выгнал Марью из дома и что Марья не знает, где ей переночевать.
— Она теперь сидит около церкви и плачет, — рассказывал мальчишка, — а вокруг нее народ собрался да тебя ругает.
На другой день рано утром, когда в барском доме еще спали, Степан надел свою старую одежу и пошел в деревню. Звонили к обедне. Утро было воскресное, светлое, веселое — только бы жить да радоваться! Степан прошел мимо церкви, взглянул тупо на колокольню и зашагал к кабаку. Кабак открывается, к несчастью, раньше, чем церковь. Когда он вошел в кабак, у прилавка уже торчали пьющие.
— Водки! — скомандовал Степан. Ему налили водки. Он выпил, посидел и еще выпил. Степан опьянел и стал подносить. Началась шумная попойка.
— Много ты у Стрельчихи жалованья получаешь? — спросил Сидор.
— Сколько следовает. Пей, осел!
— Доброе дело. С праздником, Степан Максимыч! С воскресным днем! А вы что же?
— И я… И я пью…
— Очень приятно… Всё это, собственно говоря, очень благополучно и обольстительно, Степан Максимыч! Так-с… А позвольте вас спросить, рублей десять получаете?
— Ха-ха! Разве можно барину на десять целковых прожить? Что ты? Он сто получает!
Степан посмотрел на сказавшего это и узнал в нем брата Семена, который сидел в углу на скамье и пил. Из-за Семена выглядывала пьянеющая физиономия дьячка Манафуилова и преехидно улыбалась.
— Позвольте вас спросить, господин, — заговорил Семен, снимая шапку, — у барыни хорошие лошади или нет? Вам ндравятся?
Степан молча налил себе водки и молча выпил.
— Должно быть, очень хорошие, — продолжал Семен. — Только жаль, что кучера нет. Без кучера не того…
Манафуилов подошел к Степану и покачал головой.
— Ты… ты… свинья! — сказал он. — Свинья! И тебе не грех? Православные! Ему не грех! А что в писании сказано, а?
— Отстань! Дурь!
— Дурь… Ты зато умный. Кучер, а не при лошадях. Хе-хе… Она вам и кофию дает?
Степан размахнулся и ударил бутылкой по большой голове Манафуилова. Манафуилов пошатнулся и продолжал:
— Любовь! Какое это чувство… Фф… Жаль, повенчаться нельзя. Барином был бы! А из него, ребята, славный барин вышел бы! Строгий барин, развитой!
Послышался хохот. Степан размахнулся и в другой раз ударил бутылкой по той же голове. Манафуилов пошатнулся и на этот раз упал.
— Ты чего же это дерешься? — закричал Семен, наступая на брата. — Повенчайся — тогда и дерись! Ребята, чего он дерется? Чего ты дерешься, я спрашиваю?
Семен прищурил глаза, взял Степана за грудь и ударил его под ложечку. Поднялся Манафуилов и замахал своими длинными пальцами перед глазами Степана.
— Ребята! Драка! Ей-богу, драка! Напирай!
В кабаке зашумели. Говор смешался со смехом.
У кабацких дверей столпился народ. Степан схватил Манафуилова за воротник и швырнул его в дверь. Дьячок взвизгнул и шаром покатился по ступеням. Захохотали сильней. Народу набилось в кабак полнехонько. Сидор вмешался не в свое дело и, сам не зная за что, ударил Степана по спине. Степан схватил Семена за плечо и швырнул его в дверь. Семен ударился головой о косяк, сбежал по ступенькам и упал мокрым лицом в пыль. К нему подскочил брат и заплясал на его животе. Он заплясал с остервенением, с наслаждением, высоко подпрыгивая. Прыгал он долго…
Зазвонили к «Достойно». Степан посмотрел кругом. Вокруг него торчали смеющиеся рожи, одна другой пьяней и веселей. Множество рож! С земли поднимался растрепанный, окровавленный Семен с сжатыми кулаками, с зверским лицом. Манафуилов лежал в пыли и плакал. Пыль облепила его глаза. Кругом и около было чёрт знает что!
Степан встрепенулся, побледнел и побежал, как сумасшедший. За ним погнались.
— Лови! Лови! — закричали ему вслед. — Держи! Убил!
Степана охватил ужас. Ему показалось, что если его догонят, то непременно убьют. Он побежал быстрей.
— Лови! Держи!
Он, сам того не замечая, добежал до отцовского дома. Ворота были открыты настежь, и обе половинки их покачивались от ветра… Он вбежал во двор.
На куче щепы и стружек в трех шагах от ворот сидела его Марья. Поджав под себя ноги и протянув вперед свои обессилевшие руки, она не отрывала глаз от земли. При виде Марьи в взбудораженных и опьяненных мозгах Степана вдруг мелькнула светлая мысль…
Бежать отсюда, бежать подальше с этой бледной, как смерть, забитой, горячо любимой женщиной. Бежать подальше от этих извергов, в Кубань, например… А как хороша Кубань! Если верить письмам дяди Петра, то какое чудное приволье на Кубанских степях! И жизнь там шире, и лето длинней, и народ удалее… На первых порах они, Степан и Марья, в работниках будут жить, а потом и свою земельку заведут. Там не будет с ними ни лысого Максима с цыганскими глазами, ни ехидно и пьяно улыбающегося Семена…
С этой мыслью он подошел к Марье и остановился перед ней… А голова между тем кружилась от хмеля, в глазах мелькали цветные пятна, во всем теле чувствовалась боль… Он едва стоял на ногах…
— В Кубань… того… — проговорил он, чувствуя, что его язык теряет способность говорить… — В Кубань… К дядьке Петру… Знаешь? Что письма писал…
Но не тут-то было! Разлетелась в пух и прах Кубань… Марья подняла свои умоляющие глаза на его бледное, шальное лицо, наполовину закрытое давно уже нечесанными волосами, и поднялась… Губы ее задрожали…
— Это ты, разбойник? — заголосила она. — Ты? Рожу, знать, в кабаке раскроили? Проклятый! Мучитель ты мой! Пущай тебе на том свете так будет злодею, как ты высосал меня всю! Убил ты меня, сироту!
— Молчи!
— Лютые! Не жалеете вы души христианской! Замучили всю, разбойники… Душегубец ты, Степка! Матерь божия накажет тебя! Постой! Задаром тебе это самое не пройдет! Ты думаешь, что только одна я мучаюсь? И не думай… И ты помучишься…
Степан замигал глазами и пошатнулся.
— Молчи! Ну, Христа ради!
— Пьяница! Знаю, на чьи деньги ты пьян… Знаю, разбойник! От радости пьешь? Знать, весело?
— Молчи! Машка! Ну…
— А пришел чего? Чего надо? Похвастать пришел? И без хвастанья знаем… Весь мир знает… Глаза небось целый день тобой колют, окаянный…
Степан топнул ногой, пошатнулся и, сверкая глазами, толкнул локтем Марью…
— Молчи, говорят! Не хватай за сердце!
— Буду говорить! Ты драться? Ну что ж… Бей… Бей сироту. Один конец… Какой ласки ждать? Знай бей… Добивай, разбойник! На что я нужна тебе? У тебе барыня есть… Богатая… Красивая… Я хамка, а она дворянка… Чего ж не бьешь, разбойник?
Степан размахнулся и изо всей силы ударил кулаком по исказившемуся от гнева лицу Марьи. Пьяный удар пришелся по виску. Марья пошатнулась и, не издав ни одного звука, повалилась на землю. В то время, когда она падала, Степан ударил ее еще раз по груди.
Муж нагнулся к теплому, но уже умершему телу жены, поглядел мутными глазами на ее исстрадавшееся лицо и, ничего не понимая, сел возле трупа.
Солнце поднялось уже над избами и жгло. Ветер стал горячим. В знойном воздухе повисла угнетающая тоска, когда дрожащий народ густой толпой окружил Степана и Марью… Видели, понимали, что здесь убийство, и глазам не верили. Степан обводил мутными глазами толпу, скрежетал зубами и бормотал бессвязные слова. Никто не брался связать Степана. Максим, Семен и Манафуилов стояли в толпе и жались друг к другу.
— За что он ее? — спрашивали они, бледные, как смерть.
Мать бегала вокруг и голосила…
Доложили о случившемся барыне. Барыня ахнула, ухватилась за пузырек со спиртом, но без чувств не упала.
— Ужасный народ! — зашептала она. — Ах, какой народ! Негодяи! Хорошо же! Я им покажу! Они узнают теперь, что я за птица!
Утешать явился Ржевецкий. Он утешил барыню и занял опять свое место, отнятое у него капризной барыней для Степана. Место доходное, теплое и самое для него подходящее. Десять раз в год его прогоняли с этого места и десять раз платили ему отступного. Платили немало.
«Что за чёрт? — подумал он, подъезжая к именью, в котором он был управляющим. — Никак кто лес рубит!»
Из чащи леса доносились до ушей Ржевецкого стук и треск ветвей. Ржевецкий наострил уши, подумал, выбранился, неловко слез с беговых дрожек и пошел в чащу.
Семен Журкин сидел на земле и топором обрубывал зеленые ветви. Около него лежали три срубленные ольхи. В стороне стояла лошадь, впряженная в дроги, и ела траву. Ржевецкий увидел Семена. Вмиг с него слетели и хмель и дремота. Он побледнел и подскочил к Семену.
— Ты что же это делаешь? а? — закричал он.
— Ты что же это делаешь? а? — ответило эхо.
Но Семен ничего не отвечал. Он закурил трубку и продолжал свою работу.
— Ты что делаешь, подлец, я тебя спрашиваю?
— Не видишь разве? Повылазило у тебя нешто?
— Что-о-о? Что ты сказал?! Повтори!
— То сказал, что ступай мимо!
— Что, что, что?
— Мимо ступай! Кричать нечего…
Ржевецкий покраснел и пожал плечами.
— Каков? Да как ты смеешь?
— Так вот и смею. Да ты-то что? Не испужался! Много вас! Ежели каждого ублажать, так на это много нужно…
— Как ты смеешь лес рубить? Он твой?
— И не твой.
Ржевецкий поднял нагайку и не ударил Семена только потому, что тот указал ему на топор.
— Да знаешь ли ты, негодяй, чей это лес?
— Знаю, пане! Стрельчихин лес, с Стрельчихой и говорить буду. Ее лес, ей и отвечать стану. А ты-то что? Лакей! Фициант! Тебя не знаю. Проходи, прохожий! Марш!
Семен постучал трубкой о топор и язвительно улыбнулся.
Ржевецкий побежал к дрожкам, ударил вожжами и стрелой полетел к селу. В селе набрал он понятых и с ними помчался к месту преступления. Понятые застали Семена за его работой. Вмиг закипело дело. Явились староста, подстароста, писарь, сотские. Написали несколько бумаг. Расписался Ржевецкий, заставили расписаться и Семена. Семен только посмеивался…
Перед обедом Семен явился к барыне. Барыня уже знала о порубке. Не поздоровавшись, он начал с того, что жить нельзя, что поляк дерется, что он только три деревца и т. д.
— Как же ты смеешь чужой лес рубить? — вскипела барыня.
— Мучение от него одно только, — промычал Семен, любуясь вспышкой барыни и желая во что бы то ни стало донять поляка. — Что ни слово — то тресь! Разве так возможно? Да норовит всё по лицу! Этак нельзя… Ведь и мы тоже люди.
— Как ты смеешь мой лес рубить, я тебя спрашиваю? Негодяй!
— Да он вам наврал, барыня! Я, подлинно… рубил… Сознаю… Да зачем он дерется!
В барыне взыграла барская кровь. Она забыла, что Семен брат Степана, забыла свою благовоспитанность, всё на свете и ударила по щеке Семена.
— Убери сейчас же свою мужицкую харю! — закричала она. — Вон! Сию минуту!
Семен сконфузился. Он ни в каком случае не ожидал такого скандала.
— Прощайте-с! — сказал он и глубоко вздохнул. — Что ж делать-с! Что ж!
Семен забормотал и вышел. Даже шапку забыл надеть, когда вышел на двор.
Часа через два к барыне явился Максим. Лицо его было вытянуто, глаза пасмурны. По лицу видно было, что он пришел наговорить или натворить что-нибудь дерзкое.
— Что тебе? — спросила барыня.
— Здравствуйте! Я, барыня, больше насчет того, чтоб вас попросить. Леску бы, барыня. Степану избу хочу строить, а лесу нету. Досочек бы дали.
— Что ж? Изволь.
Лицо Максима просияло.
— Избу строить нужно, а лесу нету. Последнее дело! Сел щи хлебать, а щей нету. Хе-хе. Досочек, тесу… Тут Семка дерзостей наговорил… Вы уж не серчайте, барыня. Дурак дураком. Дурь еще из головы не вышла. Не чувствует. Народ такой. Так прикажете, барыня, за лесом приезжать?
— Приезжай.
— Так вы Феликсу Адамычу извольте сказать. Дай бог вам здоровья! Теперь у Степки изба будет.
— Только я дорого возьму, Журкин! Я леса, сам знаешь, не продаю, самой нужен, а если продаю, то дорого.
Лицо Максима вытянулось.
— То есть как?
— Да так. Во-первых, деньги сейчас же, а во-вторых…
— За деньги я не желаю.
— А как ты желаешь?
— Известно как… Сами знаете. Нонче какие у мужика деньги? Грош, да и того нет.
— Даром я не дам.
Максим сжал в кулаке шапку и начал глядеть в потолок.
— Вы это верно говорите? — спросил он, помолчав.
— Верно. Еще имеешь что сказать?
— Что мне говорить? Лесу не даете, так зачем я с вами говорить стану? Прощайте. Только напрасно вы лесу не даете… Жалеть будете… Мне наплевать, а вы пожалеете… Степан на конюшне?
— Не знаю.
Максим значительно поглядел на барыню, кашлянул, помялся и вышел. Его передернуло от злости.
«Так вот ты какая, шельма!» — подумал он и отправился в конюшню. В конюшне в это время Степан сидел на скамье и лениво, сидя, чистил бок стоящей перед ним лошади. Максим не вошел в конюшню, а стал у двери.
— Степан! — сказал он.
Степан не отвечал, не взглянул на отца. Лошадь пошатнулась.
— Собирайся домой! — сказал Максим.
— Не желаю.
— Можешь ли ты мне это говорить?
— Значит, могу, коли говорю.
— Я приказываю!
Степан вскочил и захлопнул конюшенную дверь перед носом Максима.
Вечером к Степану прибежал из деревни мальчик и рассказал ему, что Максим выгнал Марью из дома и что Марья не знает, где ей переночевать.
— Она теперь сидит около церкви и плачет, — рассказывал мальчишка, — а вокруг нее народ собрался да тебя ругает.
На другой день рано утром, когда в барском доме еще спали, Степан надел свою старую одежу и пошел в деревню. Звонили к обедне. Утро было воскресное, светлое, веселое — только бы жить да радоваться! Степан прошел мимо церкви, взглянул тупо на колокольню и зашагал к кабаку. Кабак открывается, к несчастью, раньше, чем церковь. Когда он вошел в кабак, у прилавка уже торчали пьющие.
— Водки! — скомандовал Степан. Ему налили водки. Он выпил, посидел и еще выпил. Степан опьянел и стал подносить. Началась шумная попойка.
— Много ты у Стрельчихи жалованья получаешь? — спросил Сидор.
— Сколько следовает. Пей, осел!
— Доброе дело. С праздником, Степан Максимыч! С воскресным днем! А вы что же?
— И я… И я пью…
— Очень приятно… Всё это, собственно говоря, очень благополучно и обольстительно, Степан Максимыч! Так-с… А позвольте вас спросить, рублей десять получаете?
— Ха-ха! Разве можно барину на десять целковых прожить? Что ты? Он сто получает!
Степан посмотрел на сказавшего это и узнал в нем брата Семена, который сидел в углу на скамье и пил. Из-за Семена выглядывала пьянеющая физиономия дьячка Манафуилова и преехидно улыбалась.
— Позвольте вас спросить, господин, — заговорил Семен, снимая шапку, — у барыни хорошие лошади или нет? Вам ндравятся?
Степан молча налил себе водки и молча выпил.
— Должно быть, очень хорошие, — продолжал Семен. — Только жаль, что кучера нет. Без кучера не того…
Манафуилов подошел к Степану и покачал головой.
— Ты… ты… свинья! — сказал он. — Свинья! И тебе не грех? Православные! Ему не грех! А что в писании сказано, а?
— Отстань! Дурь!
— Дурь… Ты зато умный. Кучер, а не при лошадях. Хе-хе… Она вам и кофию дает?
Степан размахнулся и ударил бутылкой по большой голове Манафуилова. Манафуилов пошатнулся и продолжал:
— Любовь! Какое это чувство… Фф… Жаль, повенчаться нельзя. Барином был бы! А из него, ребята, славный барин вышел бы! Строгий барин, развитой!
Послышался хохот. Степан размахнулся и в другой раз ударил бутылкой по той же голове. Манафуилов пошатнулся и на этот раз упал.
— Ты чего же это дерешься? — закричал Семен, наступая на брата. — Повенчайся — тогда и дерись! Ребята, чего он дерется? Чего ты дерешься, я спрашиваю?
Семен прищурил глаза, взял Степана за грудь и ударил его под ложечку. Поднялся Манафуилов и замахал своими длинными пальцами перед глазами Степана.
— Ребята! Драка! Ей-богу, драка! Напирай!
В кабаке зашумели. Говор смешался со смехом.
У кабацких дверей столпился народ. Степан схватил Манафуилова за воротник и швырнул его в дверь. Дьячок взвизгнул и шаром покатился по ступеням. Захохотали сильней. Народу набилось в кабак полнехонько. Сидор вмешался не в свое дело и, сам не зная за что, ударил Степана по спине. Степан схватил Семена за плечо и швырнул его в дверь. Семен ударился головой о косяк, сбежал по ступенькам и упал мокрым лицом в пыль. К нему подскочил брат и заплясал на его животе. Он заплясал с остервенением, с наслаждением, высоко подпрыгивая. Прыгал он долго…
Зазвонили к «Достойно». Степан посмотрел кругом. Вокруг него торчали смеющиеся рожи, одна другой пьяней и веселей. Множество рож! С земли поднимался растрепанный, окровавленный Семен с сжатыми кулаками, с зверским лицом. Манафуилов лежал в пыли и плакал. Пыль облепила его глаза. Кругом и около было чёрт знает что!
Степан встрепенулся, побледнел и побежал, как сумасшедший. За ним погнались.
— Лови! Лови! — закричали ему вслед. — Держи! Убил!
Степана охватил ужас. Ему показалось, что если его догонят, то непременно убьют. Он побежал быстрей.
— Лови! Держи!
Он, сам того не замечая, добежал до отцовского дома. Ворота были открыты настежь, и обе половинки их покачивались от ветра… Он вбежал во двор.
На куче щепы и стружек в трех шагах от ворот сидела его Марья. Поджав под себя ноги и протянув вперед свои обессилевшие руки, она не отрывала глаз от земли. При виде Марьи в взбудораженных и опьяненных мозгах Степана вдруг мелькнула светлая мысль…
Бежать отсюда, бежать подальше с этой бледной, как смерть, забитой, горячо любимой женщиной. Бежать подальше от этих извергов, в Кубань, например… А как хороша Кубань! Если верить письмам дяди Петра, то какое чудное приволье на Кубанских степях! И жизнь там шире, и лето длинней, и народ удалее… На первых порах они, Степан и Марья, в работниках будут жить, а потом и свою земельку заведут. Там не будет с ними ни лысого Максима с цыганскими глазами, ни ехидно и пьяно улыбающегося Семена…
С этой мыслью он подошел к Марье и остановился перед ней… А голова между тем кружилась от хмеля, в глазах мелькали цветные пятна, во всем теле чувствовалась боль… Он едва стоял на ногах…
— В Кубань… того… — проговорил он, чувствуя, что его язык теряет способность говорить… — В Кубань… К дядьке Петру… Знаешь? Что письма писал…
Но не тут-то было! Разлетелась в пух и прах Кубань… Марья подняла свои умоляющие глаза на его бледное, шальное лицо, наполовину закрытое давно уже нечесанными волосами, и поднялась… Губы ее задрожали…
— Это ты, разбойник? — заголосила она. — Ты? Рожу, знать, в кабаке раскроили? Проклятый! Мучитель ты мой! Пущай тебе на том свете так будет злодею, как ты высосал меня всю! Убил ты меня, сироту!
— Молчи!
— Лютые! Не жалеете вы души христианской! Замучили всю, разбойники… Душегубец ты, Степка! Матерь божия накажет тебя! Постой! Задаром тебе это самое не пройдет! Ты думаешь, что только одна я мучаюсь? И не думай… И ты помучишься…
Степан замигал глазами и пошатнулся.
— Молчи! Ну, Христа ради!
— Пьяница! Знаю, на чьи деньги ты пьян… Знаю, разбойник! От радости пьешь? Знать, весело?
— Молчи! Машка! Ну…
— А пришел чего? Чего надо? Похвастать пришел? И без хвастанья знаем… Весь мир знает… Глаза небось целый день тобой колют, окаянный…
Степан топнул ногой, пошатнулся и, сверкая глазами, толкнул локтем Марью…
— Молчи, говорят! Не хватай за сердце!
— Буду говорить! Ты драться? Ну что ж… Бей… Бей сироту. Один конец… Какой ласки ждать? Знай бей… Добивай, разбойник! На что я нужна тебе? У тебе барыня есть… Богатая… Красивая… Я хамка, а она дворянка… Чего ж не бьешь, разбойник?
Степан размахнулся и изо всей силы ударил кулаком по исказившемуся от гнева лицу Марьи. Пьяный удар пришелся по виску. Марья пошатнулась и, не издав ни одного звука, повалилась на землю. В то время, когда она падала, Степан ударил ее еще раз по груди.
Муж нагнулся к теплому, но уже умершему телу жены, поглядел мутными глазами на ее исстрадавшееся лицо и, ничего не понимая, сел возле трупа.
Солнце поднялось уже над избами и жгло. Ветер стал горячим. В знойном воздухе повисла угнетающая тоска, когда дрожащий народ густой толпой окружил Степана и Марью… Видели, понимали, что здесь убийство, и глазам не верили. Степан обводил мутными глазами толпу, скрежетал зубами и бормотал бессвязные слова. Никто не брался связать Степана. Максим, Семен и Манафуилов стояли в толпе и жались друг к другу.
— За что он ее? — спрашивали они, бледные, как смерть.
Мать бегала вокруг и голосила…
Доложили о случившемся барыне. Барыня ахнула, ухватилась за пузырек со спиртом, но без чувств не упала.
— Ужасный народ! — зашептала она. — Ах, какой народ! Негодяи! Хорошо же! Я им покажу! Они узнают теперь, что я за птица!
Утешать явился Ржевецкий. Он утешил барыню и занял опять свое место, отнятое у него капризной барыней для Степана. Место доходное, теплое и самое для него подходящее. Десять раз в год его прогоняли с этого места и десять раз платили ему отступного. Платили немало.
Ненужная победа
(Рассказ)
Глава I
Солнце было на полдороге к западу, когда Цвибуш и Илька Собачьи Зубки свернули с большой дороги и направились к саду графов Гольдаугенов. Было жарко и душно.
В июне венгерская степь дает себя знать. Земля трескается, дорога обращается в реку, в которой вместо воды волнуется серая пыль. Ветер, если он и есть, горяч и сушит кожу. В воздухе тишина от утра до вечера. Тишина эта наводит на путника тоску. Одни только роскошные, всему свету известные, венгерские сады и виноградники не блекнут, не желтеют и не сохнут под жгучими лучами степного солнца. Они, разбросанные рукою культурного человека по сторонам многочисленных рек и речек, от ранней весны до средины осени щеголяют своею зеленью, манят к себе прохожего и служат убежищем всего живого, бегущего от солнца. В них царят тень, прохлада и чудный воздух.
Цвибуш и Илька пошли по длинной аллее. Эта аллея была кратчайшее расстояние между калиткой, выходящей в степь, и калиткой, глядящей в графский сад. Она пересекала сад на две равные части.
— Эта аллея напоминает мне линейку, которой во время оно, в школе, хлопали твоего отца по рукам, — сказал Цвибуш, стараясь увидеть конец аллеи. Конец ее пропадал и сливался с зеленою далью. Солнце не касалось ее. Она была шириною не более сажени, а деревья, стоящие по ее сторонам, посылали свои ветви навстречу друг другу. Это был туннель, устроенный природой из масличных, дубовых, липовых и ольховых ветвей. Цвибуш и Илька вошли как под крышу. Толстый и коротконогий Цвибуш обливался потом. Лицо его было багрово, как вареная свекла. Он то и дело утирал полой короткой куртки свой влажный подбородок. Он пыхтел и сопел, как плохо смазанный молотильный паровик.
— Это — божественная прохлада, мой зяблик! — бормотал он, расстегивая своими жирными пальцами жилетку и сорочку. — Клянусь моей скрипкой. Не находишь ли ты, что мы из ада попали в рай?
Лицо Ильки было не бледней ее розовых губок. На ее большом лбу и горбинке носа светились капельки пота. Бедная девочка страшно утомилась и едва держалась на ногах. Ремень от арфы давил ей плечо, а острый край неделикатно ерзал по боку. Тень заставила ее несколько раз улыбнуться и глубже вздохнуть. Она сняла башмаки и пошла босиком. Маленькие красивые босые ноги с удовольствием зашлепали по холодному песку.
— Не посидеть ли нам? — предложил Цвибуш. — Аллея длинна, как язык старой девки. Она тянется версты на три!
— Нет, папа! Если мы сядем, то трудно будет потом вставать. Лучше дойдем до конца и там уже отдохнем.
— Так… Сегодня, мой зяблик, день твоего рождения. Что-то подарит тебе судьба, какой подарочек?
— Я желала бы, чтобы судьба подарила мне сегодня обед…
В июне венгерская степь дает себя знать. Земля трескается, дорога обращается в реку, в которой вместо воды волнуется серая пыль. Ветер, если он и есть, горяч и сушит кожу. В воздухе тишина от утра до вечера. Тишина эта наводит на путника тоску. Одни только роскошные, всему свету известные, венгерские сады и виноградники не блекнут, не желтеют и не сохнут под жгучими лучами степного солнца. Они, разбросанные рукою культурного человека по сторонам многочисленных рек и речек, от ранней весны до средины осени щеголяют своею зеленью, манят к себе прохожего и служат убежищем всего живого, бегущего от солнца. В них царят тень, прохлада и чудный воздух.
Цвибуш и Илька пошли по длинной аллее. Эта аллея была кратчайшее расстояние между калиткой, выходящей в степь, и калиткой, глядящей в графский сад. Она пересекала сад на две равные части.
— Эта аллея напоминает мне линейку, которой во время оно, в школе, хлопали твоего отца по рукам, — сказал Цвибуш, стараясь увидеть конец аллеи. Конец ее пропадал и сливался с зеленою далью. Солнце не касалось ее. Она была шириною не более сажени, а деревья, стоящие по ее сторонам, посылали свои ветви навстречу друг другу. Это был туннель, устроенный природой из масличных, дубовых, липовых и ольховых ветвей. Цвибуш и Илька вошли как под крышу. Толстый и коротконогий Цвибуш обливался потом. Лицо его было багрово, как вареная свекла. Он то и дело утирал полой короткой куртки свой влажный подбородок. Он пыхтел и сопел, как плохо смазанный молотильный паровик.
— Это — божественная прохлада, мой зяблик! — бормотал он, расстегивая своими жирными пальцами жилетку и сорочку. — Клянусь моей скрипкой. Не находишь ли ты, что мы из ада попали в рай?
Лицо Ильки было не бледней ее розовых губок. На ее большом лбу и горбинке носа светились капельки пота. Бедная девочка страшно утомилась и едва держалась на ногах. Ремень от арфы давил ей плечо, а острый край неделикатно ерзал по боку. Тень заставила ее несколько раз улыбнуться и глубже вздохнуть. Она сняла башмаки и пошла босиком. Маленькие красивые босые ноги с удовольствием зашлепали по холодному песку.
— Не посидеть ли нам? — предложил Цвибуш. — Аллея длинна, как язык старой девки. Она тянется версты на три!
— Нет, папа! Если мы сядем, то трудно будет потом вставать. Лучше дойдем до конца и там уже отдохнем.
— Так… Сегодня, мой зяблик, день твоего рождения. Что-то подарит тебе судьба, какой подарочек?
— Я желала бы, чтобы судьба подарила мне сегодня обед…