Страница:
Женщина-сангвиник — самая сносная женщина, если она не глупа.
Холерик. Желчен и лицом желто-сер. Нос несколько крив, и глаза ворочаются в орбитах, как голодные волки в тесной клетке. Раздражителен. За укушение блохи или укол булавкой готов разорвать на клочки весь свет. Когда говорит, брызжет и показывает свои коричневые или очень белые зубы. Глубоко убежден, что зимой «чёрт знает как холодно», а летом «чёрт знает как жарко…». Еженедельно меняет кухарок. Обедая, чувствует себя очень скверно, потому что всё бывает пережарено, пересолено… Большею частью холостяк, а если женат, то запирает жену на замок. Ревнив до чёртиков. Шуток не понимает. Всё терпеть не может. Газеты читает только для того, чтобы ругнуть газетчиков. Еще во чреве матери был убежден в том, что все газеты врут. Как муж и приятель — невозможен; как подчиненный — едва ли мыслим; как начальник — невыносим и весьма нежелателен. Нередко, к несчастью, он педагог: преподает математику и греческий язык. В одной комнате спать с ним не советую: всю ночь кашляет, харкает и громко бранит блох. Услышав ночью пение котов или петухов, кашляет и дребезжащим голосом посылает лакея на крышу поймать и, во что бы то ни стало, задушить певца. Умирает от чахотки или болезней печени.
Женщина-холерик — чёрт в юбке, крокодил.
Флегматик. Милый человек (я говорю, разумеется, не про англичанина, а про российского флегматика). Наружность самая обыкновенная, топорная. Вечно серьезен, потому что лень смеяться. Ест когда и что угодно; не пьет, потому что боится кондрашки, спит 20 часов в сутки. Непременный член всевозможных комиссий, заседаний и экстренных собраний, на которых ничего не понимает, дремлет без зазрения совести и терпеливо ожидает конца. Женится в 30 лет при помощи дядюшек и тетушек. Самый удобный для женитьбы человек: на всё согласен, не ропщет и покладист. Жену величает душенькой. Любит поросеночка с хреном, певчих, всё кисленькое и холодок. Фраза «Vanitas vanitatum et omnie vanitas»[33] (Чепуха чепух и всяческая чепуха) выдумана флегматиком. Бывает болен только тогда, когда его избирают в присяжные заседатели. Завидев толстую бабу, кряхтит, шевелит пальцами и старается улыбнуться. Выписывает «Ниву» и сердится, что в ней не раскрашивают картинок и не пишут смешного. Пишущих считает людьми умнейшими и в то же время вреднейшими. Жалеет, что его детей не секут в гимназии, и сам иногда не прочь посечь. На службе счастлив. В оркестре он — контрабас, фагот, тромбон. В театре — кассир, лакей, суфлер и иногда pour manger1 актер. Умирает от паралича или водянки.
Женщина-флегматик — это слезливая, пучеглазая, толстая, крупичатая, сдобная немка. Похожа на куль с мукою. Родится, чтобы со временем стать тещей. Быть тещей — ее идеал.
Меланхолик. Глаза серо-голубые, готовые прослезиться. На лбу и около носа морщинки. Рот несколько крив. Зубы черные. Склонен к ипохондрии. Вечно жалуется на боль под ложечкой, колотье в боку и плохое пищеварение. Любимое занятие — стоять перед зеркалом и рассматривать свой вялый язык. Думает, что слаб грудью и нервен, а потому ежедневно пьет вместо чая декокт и вместо водки — жизненный эликсир. С прискорбием и со слезами в голосе уведомляет своих ближних, что лавровишневые и валериановые капли ему уже не помогают… Полагает, что раз в неделю не мешало бы принимать слабительное. Давно уже порешил, что его не понимают доктора. Знахари, знахарки, шептуны, пьяные фельдшера, иногда повивальные бабки — первые его благодетели. Шубу надевает в сентябре, снимает в мае. В каждой собаке подозревает водобоязнь, а с тех пор, как его приятель сообщил ему, что кошка в состоянии задушить спящего человека, видит в кошках непримиримых врагов человечества. Духовное завещание у него давно уже готово. Божится и клянется, что ничего не пьет. Изредка пьет теплое пиво. Женится на сиротке. Тещу, если она у него есть, величает прекраснейшей и мудрейшей особой; наставления ее выслушивает молча, склонив голову набок; целовать ее пухлые, потные, пахнущие огуречным рассолом руки считает своей священнейшей обязанностью. Ведет деятельную переписку с дяденьками, тетеньками, крестной мамашей и друзьями детства. Газет не читает. Читал когда-то «Московские ведомости», но, чувствуя при чтении этой газеты тяжесть под ложечкой, сердцебиение и муть в глазах, он бросил ее. Втихомолку читает Дебе и Жозана.[34] Во время ветлянской чумы[35] пять раз говел. Страдает слезотечением и кошмарами. На службе не особенно счастлив: далее помощника столоначальника не дотянет. Любит «Лучинушку». В оркестре он — флейта и виолончель. Вздыхает день и ночь, а потому спать с ним в одной комнате не советую. Предчувствует потопы, землетрясение, войну, конечное падение нравственности и собственную смерть от какой-нибудь ужасной болезни. Умирает от пороков сердца, лечения знахарей и зачастую от ипохондрии.
Женщина-меланхолик — невыносимейшее, беспокойнейшее существо. Как жена — доводит до отупения, до отчаяния и самоубийства. Тем только и хороша, что от нее избавиться нетрудно: дайте ей денег и спровадьте ее на богомолье.
Холерико-меланхолик. Во дни юности был сангвиником. Черная кошка перебежала дорогу, чёрт ударил по затылку, и сделался он холерико-меланхоликом. Я говорю о известнейшем, бессмертнейшем соседе редакции «Зрителя». Девяносто девять процентов славянофилов — холерико-меланхолики. Непризнанный поэт, непризнанный pater patriae[36], непризнанный Юпитер и Демосфен… и т. д. Рогатый муж. Вообще всякий крикливый, но не сильный.
В вагоне
Салон де варьете
Суд
Холерик. Желчен и лицом желто-сер. Нос несколько крив, и глаза ворочаются в орбитах, как голодные волки в тесной клетке. Раздражителен. За укушение блохи или укол булавкой готов разорвать на клочки весь свет. Когда говорит, брызжет и показывает свои коричневые или очень белые зубы. Глубоко убежден, что зимой «чёрт знает как холодно», а летом «чёрт знает как жарко…». Еженедельно меняет кухарок. Обедая, чувствует себя очень скверно, потому что всё бывает пережарено, пересолено… Большею частью холостяк, а если женат, то запирает жену на замок. Ревнив до чёртиков. Шуток не понимает. Всё терпеть не может. Газеты читает только для того, чтобы ругнуть газетчиков. Еще во чреве матери был убежден в том, что все газеты врут. Как муж и приятель — невозможен; как подчиненный — едва ли мыслим; как начальник — невыносим и весьма нежелателен. Нередко, к несчастью, он педагог: преподает математику и греческий язык. В одной комнате спать с ним не советую: всю ночь кашляет, харкает и громко бранит блох. Услышав ночью пение котов или петухов, кашляет и дребезжащим голосом посылает лакея на крышу поймать и, во что бы то ни стало, задушить певца. Умирает от чахотки или болезней печени.
Женщина-холерик — чёрт в юбке, крокодил.
Флегматик. Милый человек (я говорю, разумеется, не про англичанина, а про российского флегматика). Наружность самая обыкновенная, топорная. Вечно серьезен, потому что лень смеяться. Ест когда и что угодно; не пьет, потому что боится кондрашки, спит 20 часов в сутки. Непременный член всевозможных комиссий, заседаний и экстренных собраний, на которых ничего не понимает, дремлет без зазрения совести и терпеливо ожидает конца. Женится в 30 лет при помощи дядюшек и тетушек. Самый удобный для женитьбы человек: на всё согласен, не ропщет и покладист. Жену величает душенькой. Любит поросеночка с хреном, певчих, всё кисленькое и холодок. Фраза «Vanitas vanitatum et omnie vanitas»[33] (Чепуха чепух и всяческая чепуха) выдумана флегматиком. Бывает болен только тогда, когда его избирают в присяжные заседатели. Завидев толстую бабу, кряхтит, шевелит пальцами и старается улыбнуться. Выписывает «Ниву» и сердится, что в ней не раскрашивают картинок и не пишут смешного. Пишущих считает людьми умнейшими и в то же время вреднейшими. Жалеет, что его детей не секут в гимназии, и сам иногда не прочь посечь. На службе счастлив. В оркестре он — контрабас, фагот, тромбон. В театре — кассир, лакей, суфлер и иногда pour manger1 актер. Умирает от паралича или водянки.
Женщина-флегматик — это слезливая, пучеглазая, толстая, крупичатая, сдобная немка. Похожа на куль с мукою. Родится, чтобы со временем стать тещей. Быть тещей — ее идеал.
Меланхолик. Глаза серо-голубые, готовые прослезиться. На лбу и около носа морщинки. Рот несколько крив. Зубы черные. Склонен к ипохондрии. Вечно жалуется на боль под ложечкой, колотье в боку и плохое пищеварение. Любимое занятие — стоять перед зеркалом и рассматривать свой вялый язык. Думает, что слаб грудью и нервен, а потому ежедневно пьет вместо чая декокт и вместо водки — жизненный эликсир. С прискорбием и со слезами в голосе уведомляет своих ближних, что лавровишневые и валериановые капли ему уже не помогают… Полагает, что раз в неделю не мешало бы принимать слабительное. Давно уже порешил, что его не понимают доктора. Знахари, знахарки, шептуны, пьяные фельдшера, иногда повивальные бабки — первые его благодетели. Шубу надевает в сентябре, снимает в мае. В каждой собаке подозревает водобоязнь, а с тех пор, как его приятель сообщил ему, что кошка в состоянии задушить спящего человека, видит в кошках непримиримых врагов человечества. Духовное завещание у него давно уже готово. Божится и клянется, что ничего не пьет. Изредка пьет теплое пиво. Женится на сиротке. Тещу, если она у него есть, величает прекраснейшей и мудрейшей особой; наставления ее выслушивает молча, склонив голову набок; целовать ее пухлые, потные, пахнущие огуречным рассолом руки считает своей священнейшей обязанностью. Ведет деятельную переписку с дяденьками, тетеньками, крестной мамашей и друзьями детства. Газет не читает. Читал когда-то «Московские ведомости», но, чувствуя при чтении этой газеты тяжесть под ложечкой, сердцебиение и муть в глазах, он бросил ее. Втихомолку читает Дебе и Жозана.[34] Во время ветлянской чумы[35] пять раз говел. Страдает слезотечением и кошмарами. На службе не особенно счастлив: далее помощника столоначальника не дотянет. Любит «Лучинушку». В оркестре он — флейта и виолончель. Вздыхает день и ночь, а потому спать с ним в одной комнате не советую. Предчувствует потопы, землетрясение, войну, конечное падение нравственности и собственную смерть от какой-нибудь ужасной болезни. Умирает от пороков сердца, лечения знахарей и зачастую от ипохондрии.
Женщина-меланхолик — невыносимейшее, беспокойнейшее существо. Как жена — доводит до отупения, до отчаяния и самоубийства. Тем только и хороша, что от нее избавиться нетрудно: дайте ей денег и спровадьте ее на богомолье.
Холерико-меланхолик. Во дни юности был сангвиником. Черная кошка перебежала дорогу, чёрт ударил по затылку, и сделался он холерико-меланхоликом. Я говорю о известнейшем, бессмертнейшем соседе редакции «Зрителя». Девяносто девять процентов славянофилов — холерико-меланхолики. Непризнанный поэт, непризнанный pater patriae[36], непризнанный Юпитер и Демосфен… и т. д. Рогатый муж. Вообще всякий крикливый, но не сильный.
В вагоне
Почтовый поезд номер такой-то мчится на всех парах от станции «Веселый Трах-Тарарах» до станции «Спасайся, кто может!». Локомотив свистит, шипит, пыхтит, сопит… Вагоны дрожат и своими неподмазанными колесами воют волками и кричат совами. На небе, на земле и в вагонах тьма… «Что-то будет! что-то будет!» — стучат дрожащие от старости лет вагоны… «Огого-гого-о-о!» — подхватывает локомотив… По вагонам вместе с карманолюбцами гуляют сквозные ветры. Страшно… Я высовываю свою голову в окно и бесцельно смотрю в бесконечную даль. Все огни зеленые: скандал, надо полагать, еще не скоро. Диска и станционных огней не видно… Тьма, тоска, мысль о смерти, воспоминания детства… Боже мой!
— Грешен!! — шепчу я. — Ох, как грешен!..
Кто-то лезет в мой задний карман. В кармане нет ничего, но все-таки ужасно… Я оборачиваюсь. Предо мной незнакомец. На нем соломенная шляпа и темно-серая блуза.
— Что вам угодно? — спрашиваю я его, ощупывая свои карманы.
— Ничего-с! Я в окно смотрю-с! — отвечает он, отдергивая руку и налегая мне на спину.
Слышен сиплый пронзительный свист… Поезд начинает идти всё тише и тише и наконец останавливается. Выхожу из вагона и иду к буфету выпить для храбрости. У буфета теснится публика и поездная бригада.
— Гм… Водка, а не горько! — говорит солидный обер-кондуктор, обращаясь к толстому господину. Толстый господин хочет что-то сказать и не может: поперек горла остановился у него годовалый бутерброд.
— Жиндаррр!!! Жиндаррр!! — кричит кто-то на плацформе таким голосом, каким во время оно, до потопа, кричали голодные мастодонты, ихтиозавры и плезиозавры… Иду посмотреть, в чем дело… У одного из вагонов первого класса стоит господин с кокардой и указывает публике на свои ноги. С несчастного, в то время когда он спал, стащили сапоги и чулки…
— В чем же я поеду теперь? — кричит он. — Мне до Ррревеля ехать! Вы должны смотреть!
Перед ним стоит жандарм и уверяет его, что «здесь кричать не приходится»… Иду в свой вагон № 224. В моем вагоне всё то же: тьма, храп, табачный и сивушный запахи, пахнет русским духом. Возле меня храпит рыженький судебный следователь, едущий в Киев из Рязани… В двух-трех шагах от следователя дремлет хорошенькая… Крестьянин, в соломенной шляпе, сопит, пыхтит, переворачивается на все бока и не знает, куда положить свои длинные ноги… Кто-то в углу закусывает и чамкает во всеуслышание… Под скамьями спит богатырским сном народ. Скрипит дверь. Входят две сморщенные старушонки с котомками на спинах…
— Сядем сюда, мать моя! — говорит одна. — Темень-то какая! Искушение да и только… Никак наступила на кого… А где Пахом?
— Пахом? Ах, батюшти! Где ж это он? Ах, батюшти!
Старушонка суетится, отворяет окно и осматривает плацформу.
— Пахо-ом! — дребезжит она. — Где ты? Пахом! Мы тутотко!
— У меня беда-а! — кричит голос за окном. — В машину не пущают!
— Не пущают? Который это не пущает? Плюнь! Не может тебя никто не пустить, ежели у тебя настоящий билет есть!
— Билеты уже не продают! Касс заперли!
По плацформе кто-то ведет лошадь. Топот и фырканье.
— Сдай назад! — кричит жандарм. — Куда лезешь? Чего скандалишь?
— Петровна! — стонет Пахом.
Петровна сбрасывает с себя узел, хватает в руки большой жестяной чайник и выбегает из вагона. Бьет второй звонок. Входит маленький кондуктор с черными усиками.
— Вы бы взяли билет! — обращается он к старцу, сидящему против меня. — Контролер здесь!
— Да? Гм… Это нехорошо… Какой?.. Князь?
— Ну… Князя сюда и палками не загонишь…
— Так кто же? С бородой?
— Да, с бородой…
— Ну, коли этот, то ничего. Он добрый человек.
— Как хотите.
— А много зайцев едет?
— Душ сорок будет.
— Ннно? Молллодцы! Ай да коммерсанты!
Сердце у меня сжимается. Я тоже зайцем еду. Я всегда езжу зайцем. На железных дорогах зайцами называются гг. пассажиры, затрудняющие разменом денег не кассиров, а кондукторов. Хорошо, читатель, ездить зайцем! Зайцам полагается, по нигде еще не напечатанному тарифу, 75% уступки, им не нужно толпиться около кассы, вынимать ежеминутно из кармана билет, с ними кондуктора вежливее и… всё что хотите, одним словом!
— Чтоб я заплатил когда-нибудь и что-нибудь!? — бормочет старец. — Да никогда! Я плачу кондуктору. У кондуктора меньше денег, чем у Полякова![37]
Дребезжит третий звонок.
— Ах, матушки! — хлопочет старушонка. — Где ж это Петровна? Ведь вот уж и третий звонок! Наказание божие… Осталась! Осталась бедная… А вещи ее тут… Што с вещами-то делать, с сумочкой? Родимые мои, ведь она осталась!
Старушонка на минуту задумывается.
— Пущай с вещами остается! — говорит она и бросает сумочку Петровны в окно.
Едем к станции Халдеево, а по путеводителю «Фрум — Общая Могила». Входят контролер и обер-кондуктор со свечой.
— Вашшш… билеты! — кричит обер-кондуктор.
— Ваш билет! — обращается контролер ко мне и к старцу.
Мы ёжимся, сжимаемся, прячем руки и впиваемся глазами в ободряющее лицо обер-кондуктора.
— Получите! — говорит контролер своему спутнику и отходит. Мы спасены.
— Ваш билет! Ты! Ваш билет! — толкает обер-кондуктор спящего парня. Парень просыпается и вынимает из шапки желтый билетик.
— Куда же ты едешь? — говорит контролер, вертя между пальцами билет. — Ты не туда едешь!
— Ты, дуб, не туда едешь! — говорит обер-кондуктор. — Ты не на тот поезд сел, голова! Тебе нужно на Живодерово, а мы едем на Халдеево! Вааазьми! Вот не нужно быть никогда дураком!
Парень усиленно моргает глазами, тупо смотрит на улыбающуюся публику и начинает тереть рукавом глаза.
— Ты не плачь! — советует публика. — Ты лучше попроси! Такой здоровый болван, а ревешь! Женат небось, детей имеешь.
— Вашшш… билет!.. — обращается обер-кондуктор к косарю в цилиндре.
— Га?
— Вашшш… билеты! Поворачивайся!
— Билет? Нешто нужно?
— Билет!!!
— Понимаем… Отчего не дать, коли нужно? Даадим! — Косарь в цилиндре лезет за пазуху и со скоростью двух с половиною вершков в час вытаскивает оттуда засаленную бумагу и подает ее контролеру.
— Кого даешь? Это паспорт! Ты давай билет!
— Другого у меня билета нету! — говорит косарь, видимо встревоженный.
— Как же ты едешь, когда у тебя нет билета?
— Да я заплатил.
— Кому ты заплатил? Что врешь?
— Кондухтырю.
— Какому?
— А шут его знает какому! Кондухтырю, вот и всё… Не бери, говорил, билета, мы тебя и так провезем… Ну, я и не взял…
— А вот мы с тобой на станции поговорим! Мадам, ваш билет!
Дверь скрипит, отворяется, и ко всеобщему нашему удивлению входит Петровна.
— Насилу, мать моя, нашла свой вагон… Кто их разберет, все одинаковые… А Пахома так и не впустили, аспиды… Где моя сумочка?
— Гм… Искушение… Я тебе ее в окошко выбросила! Я думала, что ты осталась!
— Куда бросила?
— В окно… Кто ж тебя знал?
— Спасибо… Кто тебя просил? Ну да и ведьма, прости господи! Что теперь делать? Своей не бросила, паскуда… Морду бы свою ты лучше выбросила! Аааа… штоб тебе повылазило!
— Нужно будет со следующей станции телеграфировать! — советует смеющаяся публика.
Петровна начинает голосить и нечестиво браниться. Ее подруга держится за свою суму и также плачет. Входит кондуктор.
— Чьи веш-ш-ш…чи! — выкрикивает он, держа в руках вещи Петровны.
— Хорошенькая! — шепчет мне мой vis-à-vis старец, кивая на хорошенькую. — Г-м-м-м… хорррошенькая… Чёрт подери, хлороформу нет! Дал бы ей понюхать, да и целуй во все лопатки! Благо все спят!..
Соломенная шляпа ворочается и во всеуслышание сердится на свои непослушные ноги.
— Ученые… — бормочет он. — Ученые… Небось, против естества вещей и предметов не пойдешь!.. Ученые… гм… Небось не сделают так, чтоб ноги можно было отвинчивать и привинчивать по произволению!
— Я тут ни при чем… Спросите товарища прокурора! — бредит мой сосед-следователь.
В дальнем углу два гимназиста, унтер-офицер и молодой человек в синих очках при свете четырех папирос жарят в картеж…
Направо от меня сидит высокая барыня из породы «само собою разумеется». От нее разит пудрой и пачулями.
— Ах, что за прелесть эта дорога! — шепчет над ее ухом какой-то гусь, шепчет приторно до… до отвращения, как-то французисто выговаривая буквы г, н и р. — Нигде так быстро и приятно не бывает сближение, как в дороге! Люблю тебя, дорога!
Поцелуй… Другой… Чёрт знает что! Хорошенькая просыпается, обводит глазами публику и… бессознательно кладет головку на плечо соседа, жреца Фемиды… а он, дурак, спит!!
Поезд останавливается. Полустанок.
— Поезд стоит две минуты… — бормочет сиплый, надтреснутый бас вне вагона. Проходят две минуты, проходят еще две… Проходит пять, десять, двадцать, а поезд всё еще стоит. Что за чёрт? Выхожу из вагона и направляюсь к локомотиву.
— Иван Матвеич! Скоро ж ты, наконец? Чёрт! — кричит обер-кондуктор под локомотив.
Из-под локомотива выползает на брюхе машинист, красный, мокрый, с куском сажи на носу…
— У тебя есть бог или нет? — обращается он к обер-кондуктору. — Ты человек или нет? Что подгоняешь? Не видишь, что ли? Ааа… чтоб вам всем повылазило!.. Разве это локомотив? Это не локомотив, а тряпка! Не могу я везти на нем!
— Что же делать?
— Делай что хочешь! Давай другой, а на этом не поеду! Да ты войди в положение…
Помощники машиниста бегают вокруг неисправного локомотива, стучат, кричат… Начальник станции в красной фуражке стоит возле и рассказывает своему помощнику анекдоты из превеселого еврейского быта… Идет дождь… Направляюсь в вагон… Мимо мчится незнакомец в соломенной шляпе и темно-серой блузе… В его руках чемодан. Чемодан этот мой… Боже мой!
— Грешен!! — шепчу я. — Ох, как грешен!..
Кто-то лезет в мой задний карман. В кармане нет ничего, но все-таки ужасно… Я оборачиваюсь. Предо мной незнакомец. На нем соломенная шляпа и темно-серая блуза.
— Что вам угодно? — спрашиваю я его, ощупывая свои карманы.
— Ничего-с! Я в окно смотрю-с! — отвечает он, отдергивая руку и налегая мне на спину.
Слышен сиплый пронзительный свист… Поезд начинает идти всё тише и тише и наконец останавливается. Выхожу из вагона и иду к буфету выпить для храбрости. У буфета теснится публика и поездная бригада.
— Гм… Водка, а не горько! — говорит солидный обер-кондуктор, обращаясь к толстому господину. Толстый господин хочет что-то сказать и не может: поперек горла остановился у него годовалый бутерброд.
— Жиндаррр!!! Жиндаррр!! — кричит кто-то на плацформе таким голосом, каким во время оно, до потопа, кричали голодные мастодонты, ихтиозавры и плезиозавры… Иду посмотреть, в чем дело… У одного из вагонов первого класса стоит господин с кокардой и указывает публике на свои ноги. С несчастного, в то время когда он спал, стащили сапоги и чулки…
— В чем же я поеду теперь? — кричит он. — Мне до Ррревеля ехать! Вы должны смотреть!
Перед ним стоит жандарм и уверяет его, что «здесь кричать не приходится»… Иду в свой вагон № 224. В моем вагоне всё то же: тьма, храп, табачный и сивушный запахи, пахнет русским духом. Возле меня храпит рыженький судебный следователь, едущий в Киев из Рязани… В двух-трех шагах от следователя дремлет хорошенькая… Крестьянин, в соломенной шляпе, сопит, пыхтит, переворачивается на все бока и не знает, куда положить свои длинные ноги… Кто-то в углу закусывает и чамкает во всеуслышание… Под скамьями спит богатырским сном народ. Скрипит дверь. Входят две сморщенные старушонки с котомками на спинах…
— Сядем сюда, мать моя! — говорит одна. — Темень-то какая! Искушение да и только… Никак наступила на кого… А где Пахом?
— Пахом? Ах, батюшти! Где ж это он? Ах, батюшти!
Старушонка суетится, отворяет окно и осматривает плацформу.
— Пахо-ом! — дребезжит она. — Где ты? Пахом! Мы тутотко!
— У меня беда-а! — кричит голос за окном. — В машину не пущают!
— Не пущают? Который это не пущает? Плюнь! Не может тебя никто не пустить, ежели у тебя настоящий билет есть!
— Билеты уже не продают! Касс заперли!
По плацформе кто-то ведет лошадь. Топот и фырканье.
— Сдай назад! — кричит жандарм. — Куда лезешь? Чего скандалишь?
— Петровна! — стонет Пахом.
Петровна сбрасывает с себя узел, хватает в руки большой жестяной чайник и выбегает из вагона. Бьет второй звонок. Входит маленький кондуктор с черными усиками.
— Вы бы взяли билет! — обращается он к старцу, сидящему против меня. — Контролер здесь!
— Да? Гм… Это нехорошо… Какой?.. Князь?
— Ну… Князя сюда и палками не загонишь…
— Так кто же? С бородой?
— Да, с бородой…
— Ну, коли этот, то ничего. Он добрый человек.
— Как хотите.
— А много зайцев едет?
— Душ сорок будет.
— Ннно? Молллодцы! Ай да коммерсанты!
Сердце у меня сжимается. Я тоже зайцем еду. Я всегда езжу зайцем. На железных дорогах зайцами называются гг. пассажиры, затрудняющие разменом денег не кассиров, а кондукторов. Хорошо, читатель, ездить зайцем! Зайцам полагается, по нигде еще не напечатанному тарифу, 75% уступки, им не нужно толпиться около кассы, вынимать ежеминутно из кармана билет, с ними кондуктора вежливее и… всё что хотите, одним словом!
— Чтоб я заплатил когда-нибудь и что-нибудь!? — бормочет старец. — Да никогда! Я плачу кондуктору. У кондуктора меньше денег, чем у Полякова![37]
Дребезжит третий звонок.
— Ах, матушки! — хлопочет старушонка. — Где ж это Петровна? Ведь вот уж и третий звонок! Наказание божие… Осталась! Осталась бедная… А вещи ее тут… Што с вещами-то делать, с сумочкой? Родимые мои, ведь она осталась!
Старушонка на минуту задумывается.
— Пущай с вещами остается! — говорит она и бросает сумочку Петровны в окно.
Едем к станции Халдеево, а по путеводителю «Фрум — Общая Могила». Входят контролер и обер-кондуктор со свечой.
— Вашшш… билеты! — кричит обер-кондуктор.
— Ваш билет! — обращается контролер ко мне и к старцу.
Мы ёжимся, сжимаемся, прячем руки и впиваемся глазами в ободряющее лицо обер-кондуктора.
— Получите! — говорит контролер своему спутнику и отходит. Мы спасены.
— Ваш билет! Ты! Ваш билет! — толкает обер-кондуктор спящего парня. Парень просыпается и вынимает из шапки желтый билетик.
— Куда же ты едешь? — говорит контролер, вертя между пальцами билет. — Ты не туда едешь!
— Ты, дуб, не туда едешь! — говорит обер-кондуктор. — Ты не на тот поезд сел, голова! Тебе нужно на Живодерово, а мы едем на Халдеево! Вааазьми! Вот не нужно быть никогда дураком!
Парень усиленно моргает глазами, тупо смотрит на улыбающуюся публику и начинает тереть рукавом глаза.
— Ты не плачь! — советует публика. — Ты лучше попроси! Такой здоровый болван, а ревешь! Женат небось, детей имеешь.
— Вашшш… билет!.. — обращается обер-кондуктор к косарю в цилиндре.
— Га?
— Вашшш… билеты! Поворачивайся!
— Билет? Нешто нужно?
— Билет!!!
— Понимаем… Отчего не дать, коли нужно? Даадим! — Косарь в цилиндре лезет за пазуху и со скоростью двух с половиною вершков в час вытаскивает оттуда засаленную бумагу и подает ее контролеру.
— Кого даешь? Это паспорт! Ты давай билет!
— Другого у меня билета нету! — говорит косарь, видимо встревоженный.
— Как же ты едешь, когда у тебя нет билета?
— Да я заплатил.
— Кому ты заплатил? Что врешь?
— Кондухтырю.
— Какому?
— А шут его знает какому! Кондухтырю, вот и всё… Не бери, говорил, билета, мы тебя и так провезем… Ну, я и не взял…
— А вот мы с тобой на станции поговорим! Мадам, ваш билет!
Дверь скрипит, отворяется, и ко всеобщему нашему удивлению входит Петровна.
— Насилу, мать моя, нашла свой вагон… Кто их разберет, все одинаковые… А Пахома так и не впустили, аспиды… Где моя сумочка?
— Гм… Искушение… Я тебе ее в окошко выбросила! Я думала, что ты осталась!
— Куда бросила?
— В окно… Кто ж тебя знал?
— Спасибо… Кто тебя просил? Ну да и ведьма, прости господи! Что теперь делать? Своей не бросила, паскуда… Морду бы свою ты лучше выбросила! Аааа… штоб тебе повылазило!
— Нужно будет со следующей станции телеграфировать! — советует смеющаяся публика.
Петровна начинает голосить и нечестиво браниться. Ее подруга держится за свою суму и также плачет. Входит кондуктор.
— Чьи веш-ш-ш…чи! — выкрикивает он, держа в руках вещи Петровны.
— Хорошенькая! — шепчет мне мой vis-à-vis старец, кивая на хорошенькую. — Г-м-м-м… хорррошенькая… Чёрт подери, хлороформу нет! Дал бы ей понюхать, да и целуй во все лопатки! Благо все спят!..
Соломенная шляпа ворочается и во всеуслышание сердится на свои непослушные ноги.
— Ученые… — бормочет он. — Ученые… Небось, против естества вещей и предметов не пойдешь!.. Ученые… гм… Небось не сделают так, чтоб ноги можно было отвинчивать и привинчивать по произволению!
— Я тут ни при чем… Спросите товарища прокурора! — бредит мой сосед-следователь.
В дальнем углу два гимназиста, унтер-офицер и молодой человек в синих очках при свете четырех папирос жарят в картеж…
Направо от меня сидит высокая барыня из породы «само собою разумеется». От нее разит пудрой и пачулями.
— Ах, что за прелесть эта дорога! — шепчет над ее ухом какой-то гусь, шепчет приторно до… до отвращения, как-то французисто выговаривая буквы г, н и р. — Нигде так быстро и приятно не бывает сближение, как в дороге! Люблю тебя, дорога!
Поцелуй… Другой… Чёрт знает что! Хорошенькая просыпается, обводит глазами публику и… бессознательно кладет головку на плечо соседа, жреца Фемиды… а он, дурак, спит!!
Поезд останавливается. Полустанок.
— Поезд стоит две минуты… — бормочет сиплый, надтреснутый бас вне вагона. Проходят две минуты, проходят еще две… Проходит пять, десять, двадцать, а поезд всё еще стоит. Что за чёрт? Выхожу из вагона и направляюсь к локомотиву.
— Иван Матвеич! Скоро ж ты, наконец? Чёрт! — кричит обер-кондуктор под локомотив.
Из-под локомотива выползает на брюхе машинист, красный, мокрый, с куском сажи на носу…
— У тебя есть бог или нет? — обращается он к обер-кондуктору. — Ты человек или нет? Что подгоняешь? Не видишь, что ли? Ааа… чтоб вам всем повылазило!.. Разве это локомотив? Это не локомотив, а тряпка! Не могу я везти на нем!
— Что же делать?
— Делай что хочешь! Давай другой, а на этом не поеду! Да ты войди в положение…
Помощники машиниста бегают вокруг неисправного локомотива, стучат, кричат… Начальник станции в красной фуражке стоит возле и рассказывает своему помощнику анекдоты из превеселого еврейского быта… Идет дождь… Направляюсь в вагон… Мимо мчится незнакомец в соломенной шляпе и темно-серой блузе… В его руках чемодан. Чемодан этот мой… Боже мой!
Салон де варьете
— Извозчик! Спишь, чёрт! В Салон де варьете!
— В Соленый вертеп? Тридцать копеек!
Подъезд и одинокий городовой, торчащий у подъезда, освещены фонарями. Рубль двадцать за вход и двадцать копеек за хранение платья (последнее, впрочем, не обязательно). Вы заносите ногу на первую ступень, и вас обдает уже сильнейшими запахами грошового будуара и предбанника. Слегка подпившие посетители… A propos[38]: не ходите в Salon, если вы не того… Быть немножко «подшофе» — более чем обязательно. Это принцип. Если входящий посетитель улыбается и мигает маслянистыми глазками, то это хороший признак: он не умрет от тоски и даже вкусит некоторое блаженство. Горе же ему, если он трезв! Ему не понравится Salon des variétés, и он, пришедши домой, высечет своих детей, чтобы они, выросши, не ходили в Salon… Слегка подпившие посетители ковыляют вверх по лестнице, вручают привратнику свои билеты, входят в комнату, увешанную изображениями великих, потягиваются и храбро устремляются в круговорот. По всем комнатам снуют взад и вперед, из двери в дверь, жаждущие сильных впечатлений, — снуют, мнутся, слоняются из угла в угол, как будто бы чего-то ищут… Что за смесь племен, лиц, красок и запахов! Дамы красные, синие, зеленые, черные, разноцветные, пестрые, точно трехкопеечные лубочные картинки…
Этих дам мы видели здесь и в прошлом году и в позапрошлом. Вы увидите их здесь и в будущем году. Декольте ни одной: и платья нет, и… груди нет. А какие чудные имена: Бланш, Мими, Фанни, Эмма, Изабелла
и… ни одной Матрены, Мавры, Палагеи! Пыль ужаснейшая! Частицы румян и пудры, пары алкоголя взвешены в воздухе… Тяжело дышать, и хочется чихнуть…
— Как вы невежливы, мужчина!
— Я-с? А… гм… так-с! Позвольте вам выразиться прозой, что мы очень хорошо понимаем ваши женственные идеи! Позвольте вам предложить ручку-с!
— Это с какой стати? Вы сперва познакомьтесь… Угостите сперва чем-нибудь!!
Подлетает офицер, берет даму за плечи и поворачивает ее спиной к молодому человеку… Последнему это не нравится… Немножко подумав, он вламывается в амбицию, берет даму за плечи и поворачивает ее в свою сторону…
Сквозь толпу пробирается громаднейший немец с тупой, пьяной физией и во всеуслышание страдает отрыжкой; за ним семенит маленький рябой человечек и пожимает его руку….
— Э… эк! Гек!
— Покорнейше благодарю за благородную отрыжку! — говорит человечек.
— Ничаво… Э…эк!
Возле входа в зал толпа… В толпе два молодых купчика усердно жестикулируют руками и ненавидят друг друга. Один красен как рак, другой бледен. Оба, разумеется, пьяны как стельки.
— А ежели в морррду?
— Асел!!
— А ежели… Ты сам асел! Филантроп!!
— Сволочь! Чего руками махаешь? Вдарь! Да ты вдарь!
— Господа! — слышится из толпы женский голос. — Можно ли так браниться при дамах?
— И дам к свиньям! Чёрта лысого мне в твоих дамах! Тыщу таких кормлю! Ты, Катька, не того… не мешайся! Зачем он меня обидел? Ведь я его не трогал!
К бледному купчику подлетает франт с огромнейшим галстухом и хватает его за руку.
— Митя! Тятенька здесь!
— Ннно?..
— Ей-богу! С Сонькой за столом сидит! Чуть было ему на глаза не попался! Старый чёрт… Уходить надо! Скорей!!.
Митя пускает последний пронзительный взгляд на врага, грозит ему кулаком и стушевывается…
— Цвиринтелкин! Ступай туда! Там тебя Раиса ищет!
— Чёрт с ней! Не желаю! Она на щеколду похожа… Я себе другую мадаму выбрал… Луизу!
— Что ты? Эту пушку?
— В том-то и вся, брат, суть, что пушка… По крайности, баба! Не обхватишь!
Фрейлейн Луиза сидит за столом. Она высока, толста, потна и неповоротлива, как улитка… Перед ней на столе бутылка пива и шапка Цвиринтелкина… Контуры корсета грубо вырисовываются на ее большущей спине. Как хорошо она делает, что прячет свои ноги и руки! Руки ее велики, красны и мозолисты. Еще в прошлом году она жила в Пруссии, где мыла полы, варила герру пастору Biersoupe[39] и нянчила маленьких Шмидтов, Миллеров и Шульцев… Но судьбе угодно было нарушить ее покой: она полюбила Фрица, Фриц полюбил ее… Но Фриц не может жениться на бедной; он назовет себя дураком, если женится на бедной! Луиза поклялась Фрицу в вечной любви и поехала из милого фатерланда[40] в русские холодные степи заработать приданое… И теперь она каждый вечер ходит в Salon. Днем она делает коробочки и вяжет скатерть. Когда соберется известная сумма, она уедет в Пруссию и выйдет за Фрица…
— Si vous n’avez rien a me dire,[41] — несется из залы…
В зале гвалт… Аплодируют всякому, кто бы ни появился на сцене… Канканчик бедненький, плохонький, но в первых рядах слюнотечение от удовольствия… Взгляните на публику в то время, когда голосят: «Долой мужчин!» Дайте в это время публике рычаг, и она перевернет землю! Орут, голосят, визжат…
— Шш… ш… ш… — шикает в первых рядах офицерик какой-то девице…
Публика неистово протестует шиканью, и от аплодисментов содрогается вся Большая Дмитровка. Офицерик поднимается, поднимает вверх голову и важно, с шумом и звоном, выходит из зала. Достоинство, значит, поддержал!..
Гремит венгерский оркестр. Какие все эти венгерцы карапузики, и как они плохо играют! Конфузят они свою Венгрию!
За буфетом стоят сам г. Кузнецов и мадам с черными бровями; г. Кузнецов виночерпствует, мадам получает деньги. Рюмки берутся приступом.
— Рррюмку водки! Послушайте! Вводки!
— Царапнем, Коля? Пей, Мухтар!
Человек со стриженой головой тупо смотрит на рюмку, пожимает плечами и с остервенением глотает водку.
— Не могу, Иван Иваныч! У меня порок сердца!
— Плюнь! Ничего твоему пороку не поделается, ежели выпьешь!
Юноша с пороком сердца выпивает.
— Еще рюмку!
— Нет… У меня порок сердца. Я и так уж семь выпил.
— Плюнь!
Юноша выпивает…
— Мужчина! — умоляет девочка с острым подбородком и кроличьими глазками: — угостите ужином!
Мужчина ломается…
— Есть хочу! Одну только порцию…
— Пристала… Челаэк!
Подается кусок мяса… Девочка ест, и… как ест! Ест ртом, глазами, носом…
У стрельбы в цель идет ожесточенная стрельба… Тирольки, не отдыхая, заряжают ружья… А две тирольки недурны немножко… В стороне стоит художник и рисует на обшлаге тирольку.
— До свиданиа… Будьте здоговы! — кричат тирольки.
Бьет два часа… В зале танцы. Шум, гвалт, крик, писк, канкан… Духота страшная… Зарядившиеся вновь заряжаются у буфета, и к трем часам готов уже кавардак.
В отдельных кабинетах…
Впрочем, уйдемте! Как приятен выход! Будь я содержателем Salon des variétés, я брал бы не за вход, а за выход…
— В Соленый вертеп? Тридцать копеек!
Подъезд и одинокий городовой, торчащий у подъезда, освещены фонарями. Рубль двадцать за вход и двадцать копеек за хранение платья (последнее, впрочем, не обязательно). Вы заносите ногу на первую ступень, и вас обдает уже сильнейшими запахами грошового будуара и предбанника. Слегка подпившие посетители… A propos[38]: не ходите в Salon, если вы не того… Быть немножко «подшофе» — более чем обязательно. Это принцип. Если входящий посетитель улыбается и мигает маслянистыми глазками, то это хороший признак: он не умрет от тоски и даже вкусит некоторое блаженство. Горе же ему, если он трезв! Ему не понравится Salon des variétés, и он, пришедши домой, высечет своих детей, чтобы они, выросши, не ходили в Salon… Слегка подпившие посетители ковыляют вверх по лестнице, вручают привратнику свои билеты, входят в комнату, увешанную изображениями великих, потягиваются и храбро устремляются в круговорот. По всем комнатам снуют взад и вперед, из двери в дверь, жаждущие сильных впечатлений, — снуют, мнутся, слоняются из угла в угол, как будто бы чего-то ищут… Что за смесь племен, лиц, красок и запахов! Дамы красные, синие, зеленые, черные, разноцветные, пестрые, точно трехкопеечные лубочные картинки…
Этих дам мы видели здесь и в прошлом году и в позапрошлом. Вы увидите их здесь и в будущем году. Декольте ни одной: и платья нет, и… груди нет. А какие чудные имена: Бланш, Мими, Фанни, Эмма, Изабелла
и… ни одной Матрены, Мавры, Палагеи! Пыль ужаснейшая! Частицы румян и пудры, пары алкоголя взвешены в воздухе… Тяжело дышать, и хочется чихнуть…
— Как вы невежливы, мужчина!
— Я-с? А… гм… так-с! Позвольте вам выразиться прозой, что мы очень хорошо понимаем ваши женственные идеи! Позвольте вам предложить ручку-с!
— Это с какой стати? Вы сперва познакомьтесь… Угостите сперва чем-нибудь!!
Подлетает офицер, берет даму за плечи и поворачивает ее спиной к молодому человеку… Последнему это не нравится… Немножко подумав, он вламывается в амбицию, берет даму за плечи и поворачивает ее в свою сторону…
Сквозь толпу пробирается громаднейший немец с тупой, пьяной физией и во всеуслышание страдает отрыжкой; за ним семенит маленький рябой человечек и пожимает его руку….
— Э… эк! Гек!
— Покорнейше благодарю за благородную отрыжку! — говорит человечек.
— Ничаво… Э…эк!
Возле входа в зал толпа… В толпе два молодых купчика усердно жестикулируют руками и ненавидят друг друга. Один красен как рак, другой бледен. Оба, разумеется, пьяны как стельки.
— А ежели в морррду?
— Асел!!
— А ежели… Ты сам асел! Филантроп!!
— Сволочь! Чего руками махаешь? Вдарь! Да ты вдарь!
— Господа! — слышится из толпы женский голос. — Можно ли так браниться при дамах?
— И дам к свиньям! Чёрта лысого мне в твоих дамах! Тыщу таких кормлю! Ты, Катька, не того… не мешайся! Зачем он меня обидел? Ведь я его не трогал!
К бледному купчику подлетает франт с огромнейшим галстухом и хватает его за руку.
— Митя! Тятенька здесь!
— Ннно?..
— Ей-богу! С Сонькой за столом сидит! Чуть было ему на глаза не попался! Старый чёрт… Уходить надо! Скорей!!.
Митя пускает последний пронзительный взгляд на врага, грозит ему кулаком и стушевывается…
— Цвиринтелкин! Ступай туда! Там тебя Раиса ищет!
— Чёрт с ней! Не желаю! Она на щеколду похожа… Я себе другую мадаму выбрал… Луизу!
— Что ты? Эту пушку?
— В том-то и вся, брат, суть, что пушка… По крайности, баба! Не обхватишь!
Фрейлейн Луиза сидит за столом. Она высока, толста, потна и неповоротлива, как улитка… Перед ней на столе бутылка пива и шапка Цвиринтелкина… Контуры корсета грубо вырисовываются на ее большущей спине. Как хорошо она делает, что прячет свои ноги и руки! Руки ее велики, красны и мозолисты. Еще в прошлом году она жила в Пруссии, где мыла полы, варила герру пастору Biersoupe[39] и нянчила маленьких Шмидтов, Миллеров и Шульцев… Но судьбе угодно было нарушить ее покой: она полюбила Фрица, Фриц полюбил ее… Но Фриц не может жениться на бедной; он назовет себя дураком, если женится на бедной! Луиза поклялась Фрицу в вечной любви и поехала из милого фатерланда[40] в русские холодные степи заработать приданое… И теперь она каждый вечер ходит в Salon. Днем она делает коробочки и вяжет скатерть. Когда соберется известная сумма, она уедет в Пруссию и выйдет за Фрица…
— Si vous n’avez rien a me dire,[41] — несется из залы…
В зале гвалт… Аплодируют всякому, кто бы ни появился на сцене… Канканчик бедненький, плохонький, но в первых рядах слюнотечение от удовольствия… Взгляните на публику в то время, когда голосят: «Долой мужчин!» Дайте в это время публике рычаг, и она перевернет землю! Орут, голосят, визжат…
— Шш… ш… ш… — шикает в первых рядах офицерик какой-то девице…
Публика неистово протестует шиканью, и от аплодисментов содрогается вся Большая Дмитровка. Офицерик поднимается, поднимает вверх голову и важно, с шумом и звоном, выходит из зала. Достоинство, значит, поддержал!..
Гремит венгерский оркестр. Какие все эти венгерцы карапузики, и как они плохо играют! Конфузят они свою Венгрию!
За буфетом стоят сам г. Кузнецов и мадам с черными бровями; г. Кузнецов виночерпствует, мадам получает деньги. Рюмки берутся приступом.
— Рррюмку водки! Послушайте! Вводки!
— Царапнем, Коля? Пей, Мухтар!
Человек со стриженой головой тупо смотрит на рюмку, пожимает плечами и с остервенением глотает водку.
— Не могу, Иван Иваныч! У меня порок сердца!
— Плюнь! Ничего твоему пороку не поделается, ежели выпьешь!
Юноша с пороком сердца выпивает.
— Еще рюмку!
— Нет… У меня порок сердца. Я и так уж семь выпил.
— Плюнь!
Юноша выпивает…
— Мужчина! — умоляет девочка с острым подбородком и кроличьими глазками: — угостите ужином!
Мужчина ломается…
— Есть хочу! Одну только порцию…
— Пристала… Челаэк!
Подается кусок мяса… Девочка ест, и… как ест! Ест ртом, глазами, носом…
У стрельбы в цель идет ожесточенная стрельба… Тирольки, не отдыхая, заряжают ружья… А две тирольки недурны немножко… В стороне стоит художник и рисует на обшлаге тирольку.
— До свиданиа… Будьте здоговы! — кричат тирольки.
Бьет два часа… В зале танцы. Шум, гвалт, крик, писк, канкан… Духота страшная… Зарядившиеся вновь заряжаются у буфета, и к трем часам готов уже кавардак.
В отдельных кабинетах…
Впрочем, уйдемте! Как приятен выход! Будь я содержателем Salon des variétés, я брал бы не за вход, а за выход…
Суд
Изба Кузьмы Егорова, лавочника. Душно, жарко. Проклятые комары и мухи толпятся около глаз и ушей, надоедают… Облака табачного дыму, но пахнет не табаком, а соленой рыбой. В воздухе, на лицах, в пении комаров тоска.
Большой стол; на нем блюдечко с ореховой скорлупой, ножницы, баночка с зеленой мазью, картузы, пустые штофы. За столом восседают: сам Кузьма Егоров, староста, фельдшер Иванов, дьячок Феофан Манафуилов, бас Михайло, кум Парфентий Иваныч и, приехавший из города в гости к тетке Анисье, жандарм Фортунатов. В почтительном отдалении от стола стоит сын Кузьмы Егорова, Серапион, служащий в городе в парикмахерской и теперь приехавший к отцу на праздники. Он чувствует себя очень неловко и дрожащей рукой теребит свои усики. Избу Кузьмы Егорова временно нанимают для медицинского «пункта», и теперь в передней ожидают расслабленные. Сейчас только привезли откуда-то бабу с поломанным ребром… Она лежит, стонет и ждет, когда, наконец, фельдшер обратит на нее свое благосклонное внимание. Под окнами толпится народ, пришедший посмотреть, как Кузьма Егоров своего сына пороть будет.
— Вы всё говорите, что я вру, — говорит Серапион, — а потому я с вами говорить долго не намерен. Словами, папаша, в девятнадцатом столетии ничего не возьмешь, потому что теория, как вам самим небезызвестно, без практики существовать не может.
Большой стол; на нем блюдечко с ореховой скорлупой, ножницы, баночка с зеленой мазью, картузы, пустые штофы. За столом восседают: сам Кузьма Егоров, староста, фельдшер Иванов, дьячок Феофан Манафуилов, бас Михайло, кум Парфентий Иваныч и, приехавший из города в гости к тетке Анисье, жандарм Фортунатов. В почтительном отдалении от стола стоит сын Кузьмы Егорова, Серапион, служащий в городе в парикмахерской и теперь приехавший к отцу на праздники. Он чувствует себя очень неловко и дрожащей рукой теребит свои усики. Избу Кузьмы Егорова временно нанимают для медицинского «пункта», и теперь в передней ожидают расслабленные. Сейчас только привезли откуда-то бабу с поломанным ребром… Она лежит, стонет и ждет, когда, наконец, фельдшер обратит на нее свое благосклонное внимание. Под окнами толпится народ, пришедший посмотреть, как Кузьма Егоров своего сына пороть будет.
— Вы всё говорите, что я вру, — говорит Серапион, — а потому я с вами говорить долго не намерен. Словами, папаша, в девятнадцатом столетии ничего не возьмешь, потому что теория, как вам самим небезызвестно, без практики существовать не может.