— Давай не подходить, — сказал Малянов. Сегодня он особенно боялся всего. И особенно теперь — когда через полчаса надо было идти.
   Ирка хмыкнула.
   — Я — всегда за. Но из вас кто-нибудь не выдержит.
   — Это межгород, — первым сообразил Бобка.
   Телефон надрывался. За окном словно смеркалось; от измороси воздух был густым, мутно-серым, дома напротив скорее угадывались, чем виднелись, и стекла снаружи затянули мельчайшие капельки воды. Туман налип на стекла. Слипец.
   — Я подойду, — сказал Малянов.
   Он поднял трубку и не сразу понял, почему раздавшийся в ответ на его «Да!» голос ему что-то напоминает.
   — Митька?
   — Да… Это кто?
   — Не узнаешь, собака?
   И раздался знакомый с детства горловой, будто подернутый жирком смех.
   Это был Вайнгартен.
   — Валька… Господи, Валька, ты откуда?! Ты где? Ты что, приехал?
   Нет, не было жизни. Лишь на какое-то мгновение, одно-единственное, задохнулся Малянов от нечаянной радости; полыхнул в душе разноцветный фейерверк и сразу погас, и только тяжелые темные ошметки разлетелись в стороны, а в середине, в сердцевине, в сердце осталось: началось. Таких совпадений не бывает. Началось. Таких совпадений не…
   — Отец, ну ты совсем не поумнел! Что я там у вас забыл?
   Слышно было лучше, чем если бы Вайнгартен звонил из соседней квартиры. И не трещало ни черта.
   — Так ты что, прямо из Тель-Авива?
   Опять жирный смешок.
   — Одного идеократического государства мирному еврею на жизнь вполне достаточно, отец. С лихвой! Второго не надо!
   Он говорил теперь с легким акцентом. Едва заметным. Все слова до единого — как встарь, и даже буква «р», не будь которой, артисты просто никак, наверное, не смогли бы изображать англосаксов, была нормальной, питерской, — но интонации… ритм фраз, подъем тона и спуск… «С лихвой», прозвучало скорее как вопрос: «С лихво-ой?»
   — Подожди, Валька, я не понял… Ты что, по принципу «дайте, гражданин начальник, другой глобус»?
   — Ну уж другое полушарие, во всяком случае. Юннатские Статы. Там… то есть тут… все юннаты!
   — Валька, ты что, поддал?
   — Сколько ни пей, русским не станешь, — неопределенно проворчал Вайнгартен. — Только не уверяй меня, что ты не поддал! Ну и что? На-ар-рмально! Воскресенье! В этот день Штирлицу захотелось почувствовать себя советским офицером!
   Малянов все-таки рассмеялся.
   — Как ты там?
   — По сезонам скучаю, — не очень понятно ответил Вайнгартен, но после паузы угрюмо пояснил: — Солнце, солнце… Пальмы эти окаянные… Плюс тридцать в тени, понимаешь, а в гадюшник спустишься — там якобы русских водок целая стена, и рекламка полыхает: «Очень хороша с морозца!» Придурки… Я чего звоню, старик! Я себе подарок сделал ко дню победы.
   — Какой победы? — опешил Малянов.
   — На исторической родине, я смотрю, совсем охренели от перестройки… или чего у вас там нынче… Может, русскому уже и по фигу, а еврею всегда радость. Победы над фашистской Германией, задница ты, Малянов! Мы со Светкой… Да, вам всем от Светки приветы и поклоны, натурально.
   — Взаимно, — сказал Малянов.
   — Мы со Светкой вообще все советские праздники празднуем. И двадцать третье февраля, и восьмое марта, и — хошь смейся, хошь плачь — седьмое ноября… Кайф обалденный, тебе в Совдепии в него не въехать! Так вот. Понимай, как знаешь, а только добил я свою ревертазу. Пять лет пахал, как на Магнитке, а добил. Вот по весне. И ни одна зар-раза мне не мешала. Ни одна зараза ни единого раза!
   Малянов сгорбился. Он знал, как это понимать, — но все равно ноги у него обмякли. Возможно, именно потому, что слишком уж все хорошо подтверждалось. Он придвинул стул, сел.
   — Может, и впрямь на Нобелевку двинут, как мне тогда мечталось… есть уже шепоток. Но я не поэтому звоню. Я ж не хвастаться звоню… то есть и хвастаться тоже… Я тебе хочу сказать вот что. Только разуй уши и сними нервы, слушай внямчиво и спокойно.
   — Ну, слушаю, — сказал Малянов и поглядел на часы. Нету жизни. Первый раз за восемь лет друг позвонил с того света — и приходится смотреть на часы.
   — Я хочу, чтобы ты взял ноги в руки и приехал работать сюда.
   — Валька, не смеши.
   — Я уже начал тут щупать некоторых. Гражданство-подданство — вид-на-жительство сразу не обещаю, но несколько лет у тебя будет для начала. Здесь, в Калифорнии. Ты тоже раздолбаешь здесь все, что захочешь. Только секрет тебе скажу…
   — Скажи, — устало согласился Малянов.
   — Но сперва спрошу. Ты вот, когда крутил в мозгах свои М-полости, о чем думал?
   — Как это? О них и думал.
   — А еще?
   — Да много про что еще…
   — Дурочку-то мне не валяй! Колись быстро, урка: про счастье человечества думал? Что, дескать, стоит мне открыть вот это открытие, как все народы в братскую семью, распри позабыв, брюхо накормив… и так далее. Было?
   — Не знаю, — честно сказал Малянов. А про себя подумал: наверное, было. Это Валька очень четко уловил оттенок. Прямо так вот, конечно, ничего я не думал тогда. Но где-то в мозжечке жила, наверняка жила сызмальства впитанная и, вероятно, так и не изжитая до сих пор, только загнанная в глубину иллюзия, вера, надежда: принципиальное открытие способно принципиально изменить жизнь к лучшему. И значит, я не просто из детского непреоборимого любопытства работал, дескать, вспорю мир, как куклу, и погляжу, чего там у него внутри, и не из корысти или самоутверждения — хотя, конечно, и интересно до одури, и нос всем утереть хочется, когда мысль прет, и с приятностью отмечаешь на глазах становящийся несомненным факт собственной гениальности, и рукоплескания грядущие чудятся; но сильнее всего чудятся какие-то совершенно неопределенные благорастворения всеобщих воздухов. И этого, значит, оказалось достаточно, чтобы меня…
   — А я вот уверен, что было. Ты ж советский, ты же чистый, как кристалл! Тебя ж еще в детском саду выучили: все, что ни делается, должно способствовать поступательному движению прогрессивного человечества к сияющим вершинам. А если не способствует, то и делаться не должно. Правильно, отец?
   Малянов беспомощно улыбнулся.
   — Правильно.
   — Ну еще бы не правильно. Я и сам через это прошел… Когда нет ни умения, ни возможности улучшать собственную жизнь по собственному желанию, раньше или позже начинаешь грезить о поголовном счастье. Ведь при поголовном счастье мое собственное, во кайф-то какой, образуется автоматически! И вдобавок безопасно, никто ни завидовать не примется, ни палки в колеса ставить, счастливы-то все… — Вайнгартен протяжно хрюкнул. То ли высморкался, то ли издал некое неизвестное Малянову калифорнийское междометие. — Так вот ты забудь про все про это, отец, понял? Если чего-то хочешь добиться — забудь про все это немедленно. Прямо сейчас, пока я даю установку. Не знаю, возможно ли это там у вас… Мне здесь удалось. Я только когда от этого освободился, тогда понял, насколько был этим пропитан. Потому и рискую утверждать, отец, что ты этим пропитан тоже. В гораздо большей степени, чем я. Так вот, слушай сюда: я не знаю, в чем тут дело…
   А я — знаю, подумал Малянов.
   — …но думать надо про что угодно, кроме этого. Ставить какие угодно цели, кроме этих. Деньги, премии, свой завод по выработке из М-полостей презервативов, инфаркт у конкурента, новая машина жене, почет, девочки, яхты и Сэндвичевы, блин, Гавайи — но только не коммунизм какой-нибудь. Тогда все получится. Вот если ты мне обещаешь поработать на таких условиях — я здесь горы сверну и выволоку вас всех, всех, обещаю, Митька. Ты думаешь, я вас забыл? Вот тебе!
   В телефоне что-то стукнуло; похоже, Валька и сейчас, хоть никто его не видел, чисто рефлекторно ударил себя ладонью по внутреннему сгибу локтя — и едва не выронил трубку.
   — Понял? Я обещаю! Но и ты обещай! Ты же голова! Если ты себя правильно направишь — так умоешь всех… — Вайнгартен запнулся. — Ну чего молчишь и дышишь, будто белогвардейца увидал? Пархатый приспособленец осмеливается давать советы гордому внуку славян, тебя это шокирует?
   — Ты там, на свободке, по-моему, на своем еврействе зациклился.
   — Ну естественно, — пробурчал Вайнгартен. — При демократии все мании и шизии расцветают пышным цветом. Махровым. Куда как лучше: я, пионер-герой, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю: стоять по росту, ходить строем, ссать по указанию вожатых, никогда не иметь ни национальных, ни половых признаков… Ладно, об этом мы поговорим, когда приедешь. Здесь, между прочим, антисемитов тоже выше крыши. Так что у тебя будет кому душу излить.
   — Валька, черт бухой, не зли меня!
   Вайнгартен довольно зареготал.
   — Вот теперь слышу нормальную речь. А то будто не с человеком разговариваю, а с малохольным херувимом, не поймешь, слышит он меня или у него в башке один звон малиновый. Похмельной… то есть духовной… жаждою томим до родины я дозвонился — и малохольный херувим из телефона мне явился! Значит, так. Сейчас мне ничего не отвечай. Я перезвоню через пару дней. Подумай. Крепко подумай, Малянов! Такого шанса у тебя больше не будет! — и вдруг сказал совсем тихо, совсем иначе: — Честное слово, Митька, я правда хочу помочь. И… я очень соскучился.
   Малянов сглотнул — горло зажало. Дернул головой.
   — Я понимаю, Валька, — так же тихо и чуть хрипло ответил он. — Спасибо.
   — Спасибо в стакане не булькает! — вдруг опять взъярился Вайнгартен. — Мне не спасибо твое нужно, а чтобы ты был здесь и чтобы ты сделал дело!
   — Я подумаю.
   — Вот и хорошо, — снова тихо сказал Вайнгартен после паузы. Помолчал, шумно дыша. Спросил: — Видишь кого-нибудь?
   — Кого? — невольно спросил Малянов, хотя сразу понял, о ком речь.
   — Кого-нибудь из… нас.
   — Только Глухова. Вчера вот надрались не в меру. А так — все больше в шахматы с ним играем…
   — В старики записался, Малянов? Ох, не позволю я тебе этого. Не позволю! А… ну…
   — Фила?
   — Да. Вечеровского.
   — Нет, ничего не знаю о нем.
   — Если вдруг объявится — держись подальше, — неожиданно сказал Вайнгартен. — Он… третий тип. Не ты и не я, а… фанатик. Жрец чистой науки, мучитель собак и кроликов. Как он нас разыграл тогда… как подопытных! Никогда не прощу. А неуязвимца как изображал! Все на равных сидят, обалделые, а он как бы ни при чем, советы раздает. «Все-таки я умею владеть собой, бедные мои барашки, зайчики-гулики!» — почти злобно передразнил он. — Тоже мне, Тарквиний Гордый… Он и тебя постарается сделать либо кроликом, либо мучителем — но кроликами-то окажутся твои близкие, мы это уже проходили.
   — Валька… у тебя тоже что-то там… происходило?
   — Ну уж дудки! — взъярился Вайнгартен. — Я на-ар-рмальный приспособленец! Мне эта ваша божественная истина нужна, как Ильичу в Мавзолее сортир. Я с удовольствием работаю и наслаждаюсь материальными результатами своей работы, и никто меня не трогает. Все истины, Малянов, приобретают смысл только тогда, когда начинают облегчать быт, понял? Ну все, старик. Помни, что я сказал. И думай, думай, думай!
   — Твоим тоже приветы передавай!
   — Непременно. Жму!
   И он дал отбой.
   Несколько секунд Малянов сидел неподвижно, все прижимал трубку к плечу. Потом решительно положил ее на рычаги обмотанного изолентой, трижды уже битого аппарата и встал.
   — Я твой рассольник обратно в кастрюлю вылила, — сказала Ирка, когда он вошел в кухню. — Сейчас разогрею. Кто там на тебя насыпался?
   — Глухов, — сказал Малянов. — Похмелиться звал.
   — А трезвонило, как по межгороду, — удивленно сказал Бобка.
   — Мне тоже поначалу показалось. Нет, свои. Иронька, я сейчас уйду часа на три… да не к Глухову, не бойся…»

4

   «…зумеется, битком набит, Малянов еле втиснулся. Он даже хотел пропустить этот и дождаться следующего — если долго не было, имеется шанс, что потом придут два или даже три подряд, есть такая народная примета; но он и так уже опаздывал. И ему хотелось скорее вернуться домой. Очень хотелось. Ощущение близкой беды сдавливало виски, ледяным языком лизало сердце, и сердце, отдергиваясь, пропускало такты. Убедиться — и домой. В чем убедиться? Он не знал. Хоть в чем-нибудь.
   Валька больше не позвонит. Возможно, даже пожалеет, что звонил.
   А может, и нет. Может, действительно соскучился. И памятная, вечная его развязность, возведенная сейчас в квадрат, в куб, — от непринужденности ли она? Скорее наоборот. От непонимания, как держаться.
   Но почему он ни разу не написал — ни письма, ни хоть открытки? Это я не знал и до сих пор не знаю, куда ему написать в случае чего, а мой-то адрес не менялся! Исчез на восемь лет — а теперь нате! Может, у него все-таки что-то случилось — только он виду не подает…
   Как же все подтверждается забавно! Да. Куда как забавно. Если теория демонстрирует хотя бы минимальные предсказательные возможности — значит, она не совсем бред. Значит…
   — Пробейте, пожалуйста, талон.
   — Не могу, простите. Рук не вытащить.
   Молодец, Валька. Сделал-таки… Наверное, и Нобелевку свою получит. Хорошо бы.
   Скорей бы домой.
   В спертом воздухе забитого под завязку автобусенка, медленно и натужно катящего по лужам, отвратительно завоняло сивухой с луком; сзади на Малянова навалились и больно вогнали под ребро какой-то острый угол. Малянов заерзал, выкручиваясь червем и пытаясь пустить угол мимо.
   — Чего пихаешься, мудила? — невнятно, но громко спросили его. — Щас как пихнусь — костей не соберешь.
   Малянов смолчал, не поворачивая головы.
   — Ну чо вылупился? — спросили его и навалились сильнее.
   — Поговорить хочешь? Дак давай пошли из трясунца выйдем, разберемся?
   Малянов молчал.
   — Вот мудила!
   Малянов молчал. Прыгая на колдобинах разбитого покрытия и завывая, перегруженный жестяной гробик волокся сквозь промозглую мглу; сбитые и склеенные в единую, вроде комка лягушачьей икры, массу, угрюмо, монолитно прыгали с ним вместе — кто в полуприседе, кто почти без нижней опоры вися на поручне, кто на одной ноге стоя — разнообразные несчастные люди.
   — Молчишь? За Гайдара, небось, коли так надулся? Нич-че, к осени всех вас по лагерям перееб…»
   «…выдавился из автобуса на остановку раньше, и с полкилометра пришлось шлепать по грязи пешком. Сырой ветер пронизывал до костей. Справа простирался жуткий пустырь, разъезженный тракторами и бульдозерами, весь в глинистых буграх и лужах, с огрызками бетонных плит и скрученных жгутов ржавой проволоки, растущих из земли чаще, чем полынь: за пустырем смутно громоздились в промозглом тумане жилые корпуса. Слева тянулся необозримый бетонный забор. За ним могла бы уместиться, наверное, целая ракетная база; а может, просто овощебаза: но в какой-то момент забор прервался обшарпанным, перекошенным сараем с железными запертыми воротами сбоку, и Малянов из выцветшей объявы на сарае смог выяснить, что располагается здесь ни много ни мало «Акционерное общество закрытого типа «Лакон». По ту сторону территории акционерного общества клубились в сумеречной мороси голые деревья; кажется, там было кладбище. А впереди справа темной угловатой громадой вздымалось мрачное, ступенчатое, как теокалли Теночтитлана, здание завода.
   Малянов подошел к остановке, на которой ему следовало бы выйти, ориентируйся он получше, в семь минут седьмого. На остановке никого не было, и вообще не видно было ни души. До завода оставалось не больше сотни метров; между остановкой и заводом тянулись приземистые гаражи — тоже какого-то военизированного вида, словно полуутопленные в забитую шлаками и обломками глину. На глухой стене крайнего виднелась почти непременная на любой нынешней помойке меловая надпись «Ельцин — иуда» и рядом — нацистская свастика. Шипел сырой ветер. Фильмы ужасов тут снимать… или про атомную войну…
   Ну вот. Стоило тащиться, чтобы убедиться… В чем?
   Малянов привалился отсыревшей спиной плаща к гофру кабинки. А где остановка в противоположную сторону, чтобы к метро ехать? Ага, вон. Скорей бы обратно на родной «Парк Победы». Там хоть какая-то цивилизация. Огоньки горят… Люди… Только что, вот буквально только что, людей было слишком много — в метро, на остановке, в автобусе… А теперь совсем не осталось. Вымерли. Мертвая земля под мертвым небом. Две пустыни отражаются друг в друге, как в зеркале… Только из неба, к счастью, не торчит арматура и не сыплются железобетонные обломки. Это только мы умеем. Венцы творения. Нету Вечеровского.
   Нету Вечеровского.
   Холодно как.
   Нету.
   Вот и хорошо. Теперь можно ехать домой. Как хорошо будет дома, зная, что я все выдумал и что это просто недоразумение или шутка-прибаутка…
   А может, Фил шел сюда, но не дошел? Может, что-то с ним случилось в самый последний момент? Ведь боялся же он кого-то… чего-то… Может, побродить по пустырю?
   Может, он… лежит тут где-нибудь… рядом? И даже окликнуть не может?
   Нет, это уже идиотизм. Искать неизвестно где, неизвестно зачем, безо всякой уверенности, что это вообще имеет смысл… По жутким этим грязям! Малянов, не сходи с ума.
   Само ЛОМО. Значит, не на остановке. Внутри завода? Но как я туда попаду? И он? И где там искать?
   Может, просто у самого ЛОМО? Дескать, не на остановке, а рядом с корпусом…
   Малянов оттолкнулся плечом от жестянки к пошел к корпусу, ежась от скребущего по ребрам озноба и тщательно выбирая, куда поставить ногу. Выбор предлагался неширокий: лужа — грязь, лужа — грязь; грязь была вязкой, топкой, протяжно чавкала и отдавала ногу неохотно, на каждом шагу грозя схлебнуть с нее обувку.
   Мутный темный контур залез в самую середину серого киселя, заменявшего небо, а до стены оставалось метров семь, когда из-за одной из бетонных опор, на которых покоились ряды окон второго этажа — даже про себя не получалось назвать эти бетонные надолбы изящным архитектурным словом «колонны», — выступил человек.
   В нем не было ничего от Вечеровского. Многодневная рыжевато-седая щетина на запавших щеках; долгая лысина, разделившая два куста рыжевато-седого мха над ушами; необъятный, складчатый, шелушащийся лоб; заляпанный давным-давно засохшей коричневой краской жеваный плащ без половины пуговиц, под ним — толстый свитер с высоким разорванным воротником… Брюки уделаны глинистыми потеками. Мрачный, загнанный, все время ищущий, откуда ударят, взгляд припертого к стене. Бомж. Такому бутылки по помойкам собирать. Глядеть жутко.
   — Я знал, что ты поймешь, — сказал человек. Простуженный, сиплый голос.
   Несколько секунд они стояли неподвижно, потом обнялись. И пахло от Фила как от бомжа. Застарелой неряшливой немытостью и нестиранностью, ночевками на чердаках…
   — Господи, Фил! — рыдающе произнес Малянов. — Что с тобой? Где ты?..
   — Неважно, — отрезал Вечеровский, и это прозвучало как прежде: ни тени сомнения, одна лишь рыжевато-седая уверенность, что, если он сказал «неважно», значит — неважно.
   — Тебе что, Фил, жить негде? Так у нас…
   — Подожди, Дима, не тараторь. Не надо мне ничего.
   Он покусал обветренную, в черно-кровавых нашлепках губу.
   — Я написал эту дурацкую записку и позвал тебя сюда, потому что ничего лучше не смог придумать. Мы не шпионы. Такого опыта у нас нет.
   Малянов молчал.
   — Но мне совершенно необходимо поговорить с тобой наедине, вдали от шума городского… и так, чтобы никто об этом не знал. Надеюсь, ты не растрепал Ирине?
   — Нет, — тихо сказал Малянов. — У меня не было никакой уверенности, что я понял правильно.
   — А если бы была — растрепал бы?
   Малянов собрался с мыслями. Вечеровский изменился. Возможно, сильнее, чем кто-либо из них. Возможно, сильнее, чем все они, вместе взятые. И вдруг в памяти всплыли слова Вальки.
   Таких совпадений не бывает.
   Ужас снова лизнул сердце.
   Фил, дружище…
   — А если бы была, — тихо сказал Малянов, — рассказал бы.
   Вечеровский презрительно скривился.
   — Ты давно в Питере, Фил?
   — Неважно.
   — А что важно?
   Пауза. Потом:
   — Надеюсь, ты не торопишься?
   — Смеешься? Я специально ехал! И вообще, Фил… Что с тобой? Ты здоров? Почему ты просто к нам не зашел? Когда записку эту бросал в ящик… и вообще… да как приехал, сразу надо было!..
   — Не надо было, — уронил Вечеровский.
   Малянов осекся. Вечеровский смотрел исподлобья, холодно и вчуже.
   — Никто не должен знать, что мы встречались. Я никому сейчас не могу доверять. Собственно, даже тебе… Просто у меня нет выбора, и… с тобою вероятность предательства меньше, чем при каком-либо ином раскладе. Вряд ли это именно ты. В последнюю очередь я подумал бы на тебя. Фантазия у тебя бедновата. Я еще тогда удивлялся, как сумел ты додуматься до М-полостей.
   — Как-то сумел, — тихо сказал Малянов.
   — Я многое понял, — возвестил Вечеровский. — Много успел. Накопил колоссальный материал.
   Малянов улыбнулся. И сразу почувствовал, что в улыбке его присутствует отвратительный и совершенно излишний сейчас оттенок искательности — но ничего не мог с собой поделать. Ему отчаянно не нравился тон разговора. Тон был не товарищеским. Не был даже просто доверительным. Тон нужно было сменить любой ценой.
   — Представляю, сколько чудес ты видел…
   — Да… Чудес… Много было всякого. Вам такое и не снилось, бедные мои барашки, котики-песики…
   Он помолчал.
   Наваливалась тьма. Вдали, едва просвечивая сквозь водянистую муть, затеплились окна пропадающих домов. Завывая так, что слыхать было за километр, под тусклый фонарь подкатил гнойно светящийся изнутри, почти пустой троллейбус и остановился. Всю кашу из него сцедило на предыдущих остановках; здесь, в этой болотистой тундре, он отложил лишь пару яиц и, дергаясь, раскачиваясь, вновь пустился в странствие.
   Вечеровский настороженно провожал вышедших взглядом, покуда те не исчезли во мгле. Тогда он перевел взгляд на Малянова. Настороженность осталась.
   — Чем дальше я продвигался, тем интенсивнее становилось противодействие. К этому я был готов — но полной неожиданностью оказалось то, что оно было столь целенаправленным… буквально осмысленным. Словно кто-то нарочно издевался. Постепенно я пришел к выводу, что мне сознательно пытается противодействовать некто, продвинувшийся по крайней мере не меньше меня. Я долго гнал эту мысль, но в конце концов играть в страуса оказалось более невозможно.
   Пауза. Вечеровский перевел дух. Поразмыслил.
   — И вот я хочу спросить тебя, Димка… Нет ли у тебя каких-то соображений относительно того, кто именно это может быть?
   — Сознательное и осмысленное противодействие тебе? — спросил Малянов и против воли улыбнулся. — Нет. Нет у меня таких соображений.
   — По тону твоему я чувствую, что у тебя есть какие-то иные соображения. Потом расскажешь, если время останется…
   — Фил, если бы ты поподробнее рассказал, что уж ты такое там понял и чего добился, я мог бы, наверное, более осмысленно и сознательно отвечать на твои вопросы.
   Вечеровский опять долго всматривался в лицо Малянова, покусывая губы. Так человек мог бы смотреть на жука, на бабочку, оценивая: подойдет для коллекции или нет; накалывать на булавку — или просто придавить… Потом сказал:
   — Обойдешься. Это ни к чему.
   Малянов пожал плечами. Вечеровский не оттаивал. Это было ужасно. И очень неприятно.
   — Что ты знаешь о наших? — спросил Вечеровский.
   Малянов опять пожал плечами.
   — О Захаре ничего. С Глуховым все в порядке, мы встречаемся довольно часто…
   — Я так и знал. Достойная компания.
   — Да, вполне. То в шахматишки поиграем, то водочки попьем…
   Вечеровский трескуче рассмеялся.
   — Валька звонил сегодня из Америки. Как раз сегодня, представляешь? Но он никому не противодействует, можешь быть спокоен. Он вполне упоен собой. Добил, представь, свою ревертазу. И никаких препон ему, по его словам, не чинили.
   — Вайнгартен? — омерзительно насторожился Вечеровский.
   — Ревертазу?
   — Говорит, да. Говорит, на Нобелевку его выдвигать собираются. Может, и прихвастнул слегка — что ты, Вальку, что ли, не знаешь…
   — Да уж знаю! — с непонятной интонацией сказал Вечеровский. — И ему не мешали?
   — Говорит, нет.
   — Это невозможно.
   — Ну, Фил… за что купил, за то продаю.
   — Не ты купил! — резко сказал Вечеровский. — Тебя купили! Как дурачка!
   Малянов смолчал.
   — Если Вайнгартен сумел закончить работу, которая была остановлена давлением Мироздания, значит, он сумел как-то освободиться от давления Мироздания. Значит, он как-то научился управлять этим давлением! Ах, Валька, Валька… Такой, понимаешь, анфан террибль… себе на уме!
   — Фил, научиться освобождаться от давления и научиться управлять давлением — это совсем не одно и то же.
   — Что такое?
   Малянов смотрел в его рыжие глаза и вспоминал, как Вечеровский — изящный, умный, чистый — мягко и уверенно говорит, не сомневаясь в правоте своей ни секунды: может быть, со временем мы научимся отводить это давление в безопасные области, а может быть, даже использовать в своих целях… Вспоминал, как, восхищаясь другом, он записывал потом: вполне возможно, Вечеровский обнаружит ключик к пониманию этой зловещей механики, а может быть, и ключик к управлению ею…
   — Мы слишком привыкли, — сказал Малянов, — что всякий очередной уровень понимания мира — это очередной уровень его использования в наших целях. А если в данном случае это не так, Фил? Тебе не приходило в голову? Понять можно — а использовать нельзя? Только определиться относительно этого нового понимания. Только выбрать позицию. Больше — ничего.
   — Ты повторяешь мне мои собственные слова, которыми я пытался вас образумить тогда, — сказал Вечеровский. — Надо идти дальше. На нынешнем уровне то, о чем ты разглагольствуешь, — чуть подслащенная капитуляция, не более того.