Малянов помолчал, собираясь с мыслями. И вдруг вспомнил, что хотел только убедиться — и молчать, не произносить ни слова. Но я же, в сущности, молчу, успокоил он себя.
   — Можно ли назвать капитуляцией то, что человек смиряется с необходимостью дышать? — спросил он. — Вызвал бы у тебя уважение безумец… гордец… который восстал бы против этой необходимости с криком: хватит! надо идти дальше!
   — Софистика, — дернул щекой Вечеровский. — Все зависит от ситуации. Когда человеку захотелось проникнуть в миры, где дышать невозможно, человек, чтобы избавиться от необходимости дышать, придумал скафандр, акваланг…
   — Как раз наоборот, — мягко ответил Малянов. — Он придумал все это, чтобы взять с собою в эти миры необходимость дышать.
   — Прости, но это чушь. Очевидно, что если бы был найден способ ликвидировать потребность в дыхании, это существеннейшим образом увеличило бы возможности человека.
   — Этак и от человека ничего не останется, а, Фил?
   — Мне все это не интересно. Мне гораздо интереснее, что еще ты знаешь о Вайнгартене.
   Малянов пожал плечами.
   — Ничего. Он обещал мне позвонить через пару дней… хотя, может, и не позвонит. Он хочет меня перетащить туда, в Штаты… работать.
   Вечеровский опять покусал черную корку на губе.
   — Собирает всех вовлеченных в процесс под свое крыло… Что ж, логично… Ты поедешь?
   — Рано говорить… вряд ли что-то из этого выйдет… — Малянов сам почувствовал, что отвратительно мямлит, и тряхнул головой. — Ах, да Фил! Да никуда я не поеду, что ты, в самом деле!
   — Смотри, — строго сказал Вечеровский. — Я тебе пока верю. Но в то же время мне было бы крайне, крайне интересно и важно узнать… Неужели это действительно Вайнгартен? А Глухов? — вдруг вспомнил он.
   — Что — Глухов? — устало спросил Малянов.
   — У тебя не создавалось впечатления, что он знает больше, чем говорит?
   — Фил, ты не в КГБ теперь работаешь?
   — Дурак ты, Митька…
   На секунду прозвучал голос прежнего Фила. И Малянов тут же размяк.
   — Ну прости. Просто очень странные… нелепые вопросы ты задаешь… О чем знает? О чем говорит?
   — Ну неужели непонятно? — повысил голос Вечеровский. — Обо всех наших заморочках.
   — Мы вчера весь вечер говорили о наших заморочках. Он говорил в основном. Я помалкивал.
   — Почему?
   — Потому что я трус.
   — Вот как? А тебе есть, что сказать?
   — Есть.
   — Ах вот как? Ну, говори.
   У Малянова потемнело в глазах; на миг пропали и фонарь на остановке, и далекие, расплывающиеся огоньки окон.
   Фил смотрел выжидательно и строго. И чуть насмешливо. И, безусловно, свысока.
   Зачем я только поехал.
   Не могу, не могу, не могу!! Нельзя!
   Как он исхудал. И этот рваный воротник — у него-то, который всегда был будто вот только сейчас с файв-о-клока у британской королевы. А плащ — с чужого плеча, велик, болтается как на вешалке… Что он выдумал, какое сознательное противодействие. Врагов ищет, рыжий. Ведь с ума сойдет.
   А может, уже…
   Неужели благородное желание постигнуть настолько, чтобы уметь использовать, — лишь одна из ипостасей стремления подчинять? И когда подчинить не получается — раз не получается, два, три, четыре не получается, — но в то же время никаких сомнений в самой возможности подчинить все-таки не возникает, мозг, сам того не замечая, принимается себе в оправдание измышлять тех, кто успел подчинить первым и теперь злобно строит козни?
   Какая жуткая ловушка… Бедный Фил.
   Надо объяснить. Обязательно надо объяснить. Он поймет.
   — Я, наверное, буду долго говорить, Фил.
   — Постарайся покороче. Не знаю, как тебе, а мне время дорого.
   — Постараюсь, — Малянов совсем не был уверен, что у него получится. Они ни разу не говорил об этом, ни разу даже не пытался продумать так, чтобы сформулировать последовательно и логично. — Сначала две маленькие леммы. Ты веришь в телепатию?
   На утлом лице Вечеровского мгновенно проступило насмешливое пренебрежение.
   — Видишь ли, Дима, — сказал он с утрированной вежливостью. — Я, видишь ли, ученый. Оперировать категориями веры и неверия оставим кликушам.
   — Хорошо. Скажем иначе. Ты исключаешь возможность существования телепатии?
   — Я не думал над этим. Но, честное слово, Дима, все эти летающие блюдца, столоверчение, полтергейст…
   — Не исключаешь. Хорошо. Я тоже не занимался специально, но исключать со стопроцентной уверенностью не могу. Существует ряд фактов, которые невозможно с ходу отмести. Но если некий не известный и не подвластный нашему сознанию тип восприятия сигналов существует, то почему, скажи на милость, мы должны исходить из того, что лишь наши собственные мозги в состоянии генерировать эти сигналы? Если во Вселенной происходит некое движение информации…
   — Так. Полный набор банальностей. Телепатия, пришельцы… что у тебя еще в золотом фонде?
   — Не пришельцы, подожди. Все, что… Хотя бы Гомеостазис твой, например. Для начала. Если во Вселенной происходит некая саморегуляция, сигналы, сопровождающие срабатывание обратных связей, вполне могут иногда… иногда, повторяю, очень редко… восприниматься людьми. Как смутные, невыразимые, грандиозные образы, которым съеженное и приземленное человеческое сознание будет тщетно пытаться найти какие-то адекваты в привычном образном ряду. А затем опрощение будет происходить еще раз — при попытках найти этим вторичным образам словесные адекваты, высказать их вслух. Представь… ну, скажем… ну вот красное смещение. Явление, явно чреватое изменением вселенской структуры через миллиард лет. По твоей, следовательно, теории — явно подпадающее под категорию явлений, которые Мироздание должно тормозить. Значит, Вселенная просто не может не быть битком набита некими сигналами, на все лады демонстрирующими негативное отношение к красному смещению. В них нет эмоций — только команды типа: явление, представляющее опасность; прекратить. Срабатывает гомеостазис. Но что получается, когда какой-то из этих сигналов залетает ненароком в тот или иной особо чувствительный, особым талантом награжденный человеческий мозг? Сто лет назад, тысячу лет назад… Время от времени. Совершенно не понимая, о чем, собственно, речь, принявший сигнал человек испытывает потрясающий ужас, непреоборимое и ни на чем конкретном не основанное отвращение к красному цвету. К тому, что он, будучи человеком, воспринимает как красный цвет. Но что дальше? У одного образ красного вызовет, скажем, ассоциации с сигналом светофора, у другого — с фонариком над борделем, у третьего — с Кремлевскими звездами. Возникну три совершенно различные, но эмоционально одинаково насыщенные интерпретации. Предельно насыщенные. Называются они откровениями. Каждое из них будет порождением пришедшего извне эмоционального потрясения и в то же время — реалий собственной культуры, существующей в данное время и в данном месте.
   — При чем это здесь?
   — При том, что так возникли все религии. Так объясняется, что в них столько общего, особенно по поводу сотворения мира и прочих общих принципов… и в то же время — что по-человечески они настолько несовместимы.
   — При чем здесь религии? — подозрительно спросил Вечеровский.
   — Лемма вторая, — ответил Малянов. — Скажем так… Количество создаваемой информации прямо пропорционально количеству энергии, относительно которого эта информация создается. В понятие энергии входит и ее материальная составляющая… то есть та ее часть, которая загустела в виде ядерных частиц и, следовательно, вещества.
   — Подожди, — жутко шевеля бугристым лбом, проговорил Вечеровский. — Не понял. Телега впереди лошади… При помощи которого эта информация создается?
   — Относительно которого эта информация создается, — поправляя, повторил Малянов. — Нет-нет, это просто.
   — Ну спасибо! — язвительно произнес Вечеровский.
   — Подожди, Фил, не кипятись. Представь, что ты сидишь с закрытыми глазами. Как бы ты ни был творчески одарен, как бы долго ни размышлял, раньше или позже ты упрешься в некий предел, дальше которого твоя мысль двинуться не сможет. Ощущения твои дают чрезвычайно большое, но не бесконечное количество информации для обработки. Чтобы принципиально увеличить творческий выход, нужно открыть глаза. И увидеть комнату, в которой сидишь. И раньше или позже столкнуться с той же проблемой снова. Тогда тебе придется выглянуть на улицу. Или каким-то образом выяснить, что стены — это не просто стены, а молекулы. И так далее… видимо, до бесконечности. В самом общем виде можно сформулировать это так: чтобы поддерживать процесс создания информации, нужно вовлекать в этот процесс все новые количества материи. Во всех ее видах, естественно… и вещественной, и энергетической. То есть наоборот. Обратная очередность. И энергетической, и вещественной.
   — Предположим… — хмуро сказал Вечеровский. — Но я не понимаю, куда ты клонишь. Какой-то бред.
   — Возможно, Фил, возможно. Но, скажем, для… для Мироздания, обладающего массой способностей и возможностей, которые нам и не снились, механику процесса можно представить несколько иначе. Самый простой, самый напрашивающийся… если ты всемогущ, конечно… самый экономичный и рациональный способ увеличивать количество материи, вовлеченной в процесс создания новой информации, — это овеществлять уже созданную информацию в виде материи!
   Горбясь и глядя в землю, Вечеровский сосредоточенно слушал. Но тут, через несколько секунд после того, как Малянов замолчал, он весь передернулся и медленно, будто с трудом, поднял тяжелый взгляд Малянову в лицо.
   — Кажется, — глухо и неприязненно произнес он, — мы еще тогда договорились концепцию Боженьки не рассматривать.
   — А почему, собственно? — спросил Малянов.
   — Так, — Вечеровский распрямился, потянулся, сжимая и разжимая кулаки в карманах плаща. — Говорить нам больше не о чем.
   — Подожди, Фил, подожди. Да подожди! Взгляни непредвзято! Почему самопроизвольное возникновение материи тебе кажется нормальными естественным, а самопроизвольное возникновение информации — мракобесием и бессмыслицей?
   — Потому что, — отчеканил Вечеровский, — информации необходим носитель!
   — А материи не необходим? И, в конце концов, что мы знаем о носителях? Лет сто назад кто мог бы представить, что целый стеллаж с фолиантами можно уместить на одном диске! Представь, что во Вселенной идет грандиозный творческий процесс. Не знаю, когда и как он начался. Так же, как ты, на самом-то деле, в точности совсем не знаешь, когда и в честь чего бабахнул большой взрыв. Так вот именно этот творческий процесс, раз начавшись, не мог не вызвать этот бабах! И ты посмотри, какая масса всякой всячины к этому моменту была уже напридумана, ведь как бурно шел процесс расширения Вселенной поначалу! Помнишь, еще в институте у нас буквально поджилки тряслись от какого-то… мечтательного благоговения, когда мы читали про то, что результаты процессов, совершившихся буквально в течение первых минут, когда из хаоса чистой энергии отпочковывались сначала гравитация, потом нейтрино… определили фундаментальные свойства мира на всю оставшуюся жизнь. Но такой темп… не свидетельство ли того, что сами эти процессы шли по неким ранее возникшим матрицам? А теперь? Да не в гомеостазисе мы живем — в развивающейся системе! И именно крохи переполняющей мир информации о том, как эта система развивается, улавливали пророки и пытались сформулировать в откровениях… Вероятно, и по сей день улавливают и пытаются — ведь система продолжает развиваться! Продолжает! По классической теории, электрический заряд, барионное и лептонное числа на единицу объема меняются обратно пропорционально кубу размера Вселенной. Но уточненные измерения показывают некоторое странное, необъяснимое отклонение. Погрешностью его американцы обозвали… Так вот именно оно есть численная характеристика интенсивности идущего и поныне интеллектуального процесса, сопровождающегося сбрасыванием на наш уровень уже выработанной и овеществленной информации. Помнишь, Сахаров еще в шестьдесят седьмом угадывал несохранение барионов, только не умел его объяснить…
   Он говорил и говорил, и уже не мог остановиться. То, чего не смог вчера алкоголь, сделало сегодня сострадание; а теперь заслонки были сорваны — и он наконец говорил. От нежданной свободы кружилась голова. Так они говорили и спорили когда-то. Он выволок Вечеровского под фонарь и чертил подобранной тут же, на остановке, обгорелой спичкой формулы и уравнения в грязи, он вдруг перестал бояться; он снова был молод; он снова был бог, и Вселенная, мерцая, раскручивалась у него на ладони.
   — Конечно, оттуда никто не диктует: Мю Змееносца, лети туда! Черная дыра в Лебеде, начинай испаряться! Так он топтался бы на месте, а не двигался дальше, не развивал из мысли мысль… Наоборот, организованная материя, самостоятельно развиваясь по возникшим вначале… я даже не говорю — заданным, потому что, скорее всего, там и речи нет о том, чтобы, скажем, нарочно фиксировать скорость света или число «пи», просто некие представления, возникшие там, здесь проявляются как те или иные константы и закономерности… так вот, материя сама, развиваясь по возникшим вначале законам, отражающим что-то такое там, чего нам, хоть лопни, даже не представить… поставляет дальнейший материал для размышлений… а результаты этих размышлений вновь вываливаются сюда. Считается, что скрытая масса Вселенной по крайней мере больше наблюдаемой массы и что составляют ее реликтовые нейтрино. Думаю, это действительно так, и именно нейтрино, с их способностью проникать везде и всюду, не поглощаясь, работают как приводные ремни, как материальные носители обратных связей. Потому их и должна быть чертова пропасть — они сканируют мир, от каждой отдельной элементарной частицы до Метагалактик! И они же выносят наработанный материал оттуда!
   Смутно и мертвенно белело во мраке лицо Вечеровского. Транспорт совсем перестал ходить, за последние полчаса ни к метро, ни от метро не прогудел ни один автобус и ни один троллейбус, кругом была пустыня. Темная, унылая, промозглая. Набухшая тишиной. Только говорил Малянов.
   — А вот с нами получилась трагедия… И, наверное, не только с нами. Ты правильно угадал тогда факт торможения… Глухов даже четче сказал вчера, хоть и по-гуманитарному эмоционально: не пустили… так вот, факт непускания. Только критерий отбора мы тогда сформулировали совершенно неверно. И теперешняя удача Вальки — тому лучшее доказательство. Не враги тебе путают карты и над тобой издеваются, Фил, дорогой, поверь… Просто ты попытался взяться за рычаг, который не от мира сего. Не дергайся, пойми. Мы можем использовать в своих целях любой закон природы, пока соблюдаем некие, я сейчас скажу о них, ограничения. Но этот рычаг — весь по ту сторону от нас. Его нельзя использовать с животными целями…
   — Что еще такое? Какие животные цели? При чем тут цели, что ты несешь?
   — Сейчас объясню… Хотя… Это самая неприятная часть того, что я должен тебе сказать.
   Малянов почувствовал вдруг усталость. Возбуждение прошло. Ощущение было сродни похмелью; только что, вот буквально только что был полет, а теперь — пустота и ужас от содеянного. Топливо — сочувствие и желание защитить — иссякло.
   Потому что Вечеровский так и не оттаял.
   — Понимаешь… Это очень трудно формулировать… потому что очень тошно. Мы возникли как часть животного мира. И живем по его законам. Мы возникли по его законам и должны жить по его законам, и пока живем — то живем. Хотя в определенном смысле мы действительно созданы по его образу и подобию, потому что имеем возможность овеществлять результаты нашего творчества. В книгах, в машинах, в учениях… Во второй природе. Как он — в первой. Письменность, деньги, лазеры — такие же продукты метаболизма нашего сознания, как Вселенная, с нами в том числе, — продукт метаболизма его сознания. Тут нет ограничений, мы можем измышлять себе в подспорье все, что только сможем, до чего додумаемся… Ограничение лежит совершенно в иной области.
   — Ну, понял, понял, не тяни! — вдруг почти крикнул Вечеровский.
   — Да я не тяну… Мы можем открывать закономерности второй — для нас первой — природы, учиться использовать их, шить из них шмотки, ездить на них на работу или по кабакам, находиться под угрозой отравления ими, как находятся под угрозой отравления продуктами своей жизнедеятельности любые животные в замкнутой экосистеме, и бороться с этой угрозой всеми доступными животным средствами… только пока живем по законам животного царства. В мире целей, присущих всем животным на свете, только реализуемых иначе. Можем разрабатывать какие угодно новые средства, покуда цели остаются старыми. Обычными. Здесь никакие фундаментальные законы Мироздания не нарушаются. И никакого торможения, никакого непускания. Что тормозить? С какой стати? Какая разница, клыком, оперением или зарплатой привлек ты самку? Какая разница, под влиянием инстинкта или идеологии идет стая на стаю в борьбе за корм и пространство, рогами бодает друг друга или «стингерами»? Повкуснее поесть, поинтенсивнее размножиться, погарантированнее сохранить потомство, послаще отдохнуть, понадежнее избавиться от соперника… Все как у всех. Но вот стоит тебе перестать быть животным в сфере целей… все, шабаш. Такое поведение чревато возникновением мира, или хотя бы, поначалу, мирка, который начнет жить по неким иным, новым… здесь, а не там придуманным законам. А потому — тащить тебя и не пущать. Миллион лет человечество стоит перед этой стенкой, бьется об нее мордами своих лучших представителей… Потому что суть конфликта совершенно не в уровне техники. Этот конфликт может происходить и в «шаттле», и в пещере. Думаю, он и животным знаком. Когда какой-нибудь волчара, сам не понимая почему, равнодушно трусит мимо удачно подвернувшейся и явно беззащитной косули или оставляет пожрать своему волчьему старику…
   Малянов перевел дух. Вечеровский слушал, сгорбившись и глядя в землю. Складки на его страшном лбу ходили ходуном. Поднятый воротник плаща трепетал от темного ветра, как крыло раздавленной бабочки.
   — Этика есть один из продуктов метаболизма сознания, ни больше ни меньше. Очень удобный для использования и очень полезный. Она делает жизнь стаи гораздо продуктивнее, устойчивее, безопаснее для всех членов этой стаи. Но время от времени рождаются извращенцы… сдвинутые… знаешь, как кто-то ни с того ни с сего с детства помешан на машинах и становится автогонщиком или конструктором, другой так же помешан на доброте и честности. Они начинают воспринимать этику слишком всерьез. Начинают слишком ею руководствоваться. Начинают ставить жизненные цели, обусловленные только ею. Следовательно, начинают вести себя противоестественно. Создавать свой мир. Они подлежат безусловному вытаптыванию. И уж тем более немедленному и яростному… плохо сказал. Ярости тут в помине нет, срабатывает мертвый защитный механизм, блюдущий неприкосновенность придуманного там. Яростное по… интенсивности. Тем более вытаптыванию подлежат те, кто, руководствуясь этими противоестественно этичными, гипертрофированно человеческими, противопоказанными полноценному животному существованию целями, измышляет некие принципиально новые средства для их достижения. Учение… книгу… ревертазу… — Малянов чуть улыбнулся печально. — Пусть даже цели абсолютно неопределенны, намечены чисто эмоционально, чисто образно — все равно. Шестеренки уже чуют и начинают крутиться, размалывая извращенца в мелкий прах.
   Издалека, из тьмы, донесся медленно приближающийся надсадный вой. Малянов замолчал. От новостроек, мутно мерцавших пятнышками далеких, как Магеллановы Облака, окошек, немощно надрываясь, накатывал троллейбус. Может быть, последний сегодня. Вот он, тяжело раскачиваясь на буграх асфальта, выбрасывая темные фонтаны из-под колес, подрулил к вынутому из тьмы островку остановки, притормозил, но даже не остановился. Никто не собирался выходить, и на остановке никого не было. Они с Вечеровским стояли поодаль. Вой вновь начал набирать высоту, троллейбус, помаленьку разгоняясь, покатил дальше.
   Я в синий троллейбус… Как много, представьте себе, доброты…
   — А этот рычаг абсолютно не приспособлен для использования волками и медузами, — сказал Малянов. — Не съесть, не выпить, не поцеловать. И никого не ухайдокать. И даже не полюбоваться, чтобы скрасить переваривание пищи или зарядить энергией для придумывания чего-либо, что можно съесть, выпить или поцеловать. Потому он и выкручивался у тебя из рук — а тебе казалось, над тобой враги куражатся… Вот какое дело.
   Они помолчали. Хорошо бы, наверное, сейчас закурить, подумал Малянов. В такие минуты он завидовал курящим. Ирке, например. Сам он пробовал не раз, даже дымил иногда с Иркой за компанию или под рюмашку — но по-настоящему удовольствия от вонючего дыма никогда не мог получить. И это удовольствие мне заказано, иногда думал он с обидой.
   — Ты не пробовал писать об этом? — глухо спросил Вечеровский.
   — Как? — усмехнулся Малянов. — Ты можешь себе представить подобную работу? «К вопросу о метрическом тензоре лестницы Иакова»… «Тождественность мюонных характеристик Аллаха и Кришны»… Так, что ли?
   — Ну сейчас полно всякой контактерской белиберды, — пожал плечами Вечеровский. — Мог бы там… Между прочим, именно кришнаиты тебе бы по гроб жизни, по-моему, «Харе Рама» под окошком пели.
   Малянов сдержался.
   — Вот тебе еще одно доказательство, — сказал он, выждав немного. — Правда, косвенное. Но Глухов тоже это уловил, вчера просто поразил меня своим чутьем…
   — Ну разумеется! — издевательски скривился Вечеровский.
   — Главный эксперт у нас теперь этот… это растение! Истина в последней инстанции!
   — История России, — сказал Малянов упрямо и безнадежно.
   — Православие с его отрешенностью от материального, помноженное на упоение державностью… на веру во всемогущество государства… Ни одна страна в мире никогда не рвалась строить принципиально новую социальность так, как Россия. Всесветную империю с ангельским лицом. Сколько таких попыток было на протяжении последних веков! От Ивана Третьего до Горбачева. Повторяемость эффекта прямо-таки лабораторная. Статистика набрана. Тащить и не пущать Россию. Дозволяется только жрать, пить, гадить и резать. Но поскольку именно к такому состоянию именно в нашей культуре отношение крайне негативное — раз за разом вытаптывается вся культура. По крайней мере, делается абсолютно не влиятельной.
   — Миллион сто седьмое неопровержимое доказательство богоизбранности Святой Руси, — с отвращением произнес Вечеровский. — Об этом ты точно — мог бы такую бомбу отгрохать! Националисты бы тебя на руках носили! Пиши!
   — Фил, ну как же ты не понимаешь, — сказал Малянов. — Странно… Всегда ты был целеустремленным, но никогда на моей памяти не был… черствым. Я же боюсь писать об этом. Просто боюсь. Я даже говорить боюсь. Вот рассказываю тебе, одному тебе, единственному — а в башке ужас лютый: на месте ли мой дом, или там уже не Питер, а Хармонт какой-нибудь с ведьминым студнем вместо Ирки…
   — Зачем же ты мне рассказываешь? Чему я обязан?
   Тому, что ты мой друг, хотел сказать Малянов, но нельзя было это говорить, так не говорят. Тому, что я не хочу, чтобы ты впустую тратил силы и сходил с ума… Но это тоже нельзя было говорить, Фил только окончательно бы осатанел. И он сказал еще одну правду:
   — Тому, что ты тогда взял все на себя.
   Вечеровский скривился.
   — Аркадий, друг мой, не говори красиво… Тебе в попы надо, Дима. Но я тебя успокою. И разочарую, вероятно: тебе совершенно не из-за чего упиваться своим благородством, глубиной своих дружеских чувств… Зато и беспокоиться не о чем. Ничего твоим любезным не грозит. Мирозданию до них нет ни малейшего дела. На болтунов и слизней ему вообще начхать. Вот на Глухова твоего, например. Да и на… — Вечеровский с вызывающей вежливостью не закончил фразу, лишь демонстративно смерил Малянова взглядом. — Признаться, я за всю жизнь не слышал столько чепухи, сколько за сегодняшний вечер. Ты совершенно опустился, Дима. Интеллектуально, духовно… По всем, что называется, параметрам. Мне жаль тебя. Тебе конец.
   Умолк на мгновение.
   — Меня просто тошнит от тебя и всего, что ты городишь. Видеть, как твой друг, пусть даже бывший… из искателя истины превратился в юродивого с постоянно мокрыми от страха Божия штанами… отвратительно.
   И, не дожидаясь ответа — да и какой, в самом деле, тут мог быть ответ, — он повернулся и без колебаний пошлепал по грязной обочине шоссе. Малянов остался стоять. Сметное светлое пятно плаща постепенно удалялось, уменьшалось, погасли звуки шагов; потом из ватной тишины, словно бы очень издалека, прилетел бесплотный голос:
   — Не пытайся меня найти. Если понадобишься — я сам свистну.
   И все…»
   «…добрался до «Пионерской» в четверть двенадцатого. По эскалатору вниз не бежал, хотя торопился домой как мог, — сил совсем не осталось; тупо стоял и ждал, когда его спустят. Загрузился. Удалось сесть, хотя народу было еще много: воскресенье, все веселенькие… кто как умеет. Прижался плечом к поперечной стене вагона, спрятал руки в карманы, голову — в воротник. Усталость давила, плющила. Продрог до мозга костей. Ни мыслей не осталось, ни чувств — только сердце частило, как на бегу: все — зря, все — зря, все — зря…