Только один человек оставался и на суде, и после него уверенным в однозначной правильности сделанного — сам Экселенц. Собственно, я не представляю, как бы он жил дальше, если бы эта уверенность поколебалась. Разве что — пустил бы себе в лоб пулю из того же «Магнума».
   И вот — сейчас. Я подумал, что, пытаясь разобраться в поступках Грапетти, я спасаю не человечество от Странников, но Экселенца — от самого себя. Экселенца — от смерти.
   Это была реальная задача, и я сказал себе, что решу ее независимо от того, существует ли в природе однозначное решение.
x x x
   Арнольд Швейцер, начальник космопорта Альцины, вовсе не горел желанием говорить со мной. Все изложено в официальных документах, которые доступны каждому, в том числе и Каммереру. Ему интересны нюансы, детали, психология? Неужели Каммерер полагает, что сейчас, сутки спустя после трагедии, нужно говорить о деталях, нюансах и психологии? Пусть все уляжется — у погибших есть родные, и не кажется ли Каммереру, что бесчеловечно сейчас задавать им, а равно и представителям комиссии по расследованию, те вопросы, которые он подготовил?
   — Только один вопрос, — настаивал я. — На «Альгамбре» погибли семеро. Но там было восемь человек, включая пассажира. Чем объясняется это несоответствие?
   — Ну, хорошо… — сказал Швейцер, помолчав. — Приходите в ЦУП, но я смогу уделить вам не больше пяти минут.
   После таких разговоров (а их было немало в моей жизни) я ненавидел не только свою профессию, но и все человечество, для блага которого моя профессия была необходима. Самое печальное заключалось в том, что в необходимости этой профессии я не сомневался никогда — как и в необходимости существования профессии, ей противоположной. Прогрессорство возникло бы в истории человечества хотя бы потому, что свойство помогать ближнему, даже если ближний полагает, что не нуждается в помощи, — это свойство присуще людям изначально. Каждый понимает эту помощь по-своему и часто называет вмешательством в личные дела, но суть не меняется. Ну, так если ты делаешь нечто, то изволь признать право делать то же за своим соседом по космическому общежитию. А если так, то, естественно, становится необходимой профессия борца с чужим прогрессорством — крайности, как известно, сходятся. В разные времена все это называлось по-разному, но не потому, что разной была суть, а всего лишь в силу различия в масштабах явления. Прогрессор на уровне семьи вмешивается в дела соседа, потому что ему кажется, что сосед живет недостойно, и из лучших побуждений надо бы этому ему, для его же блага, помочь — доложить, например, что жена изменяет, а дочь так просто шлюха. Прогрессор на муниципальном уровне полагает для себя обязательным явиться в соседний город и доказывать губернатору, насколько тот неправ, возводя здания выше трех этажей. Прогрессор на уровне государства — о, это особая статья, это даже поэма, не одну сотню раз слагавшаяся, и в прошлые века не только развлекавшая, но и возмущавшая многочисленных читателей и зрителей. Благородный разведчик, удачливый диверсант, наш человек в тылу врага… Помню, Экселенц обязывал меня смотреть эти, на мой взгляд, пародийные ленты, и мне это было неинтересно, но я все равно смотрел, убеждая себя в том, что, если я принадлежу к такой древней профессии — почти такой же древней, как проституция и журналистика, то быть прогрессором Земли, а равно бороться с проникновением прогрессоров извне — задача почетная, необходимая и… Да, еще и гнусная, но разве это меняет суть дела?
   Почти ничего не изменилось за тысячи лет, кроме масштабов — но именно изменение масштабов и привело к появлению нового качества: во времена Иосифа Сталина в тогдашнем Советском Союзе никто не сомневался в том, что иностранные прогрессоры — реальность. Выдумывали в те времена не само явление, а лишь масштаб. Сейчас никто, включая, по-моему, и большую часть сотрудников КОМКОНа-2, не убежден в том, что какая бы то ни было внеземная цивилизация реально ведет на Земле прогрессорскую деятельность. Не убежден и я. Один лишь Экселенц высится среди нас неколебимой скалой, не ведающей сомнений, — хотя мог ли я утверждать однозначно, что, оставшись наедине с собой, отключив даже медицинский браслет, Экселенц не бьется лысиной о стенку и не вопрошает себя: «верю ли?»
   Но, когда начинает пахнуть серой, все мы принимаем привычную стойку и говорим: «лучше переборщить, чем недобдеть». Ибо сколь несоизмеримы масштабы — один человек и все человечество. Суд может позволить себе придерживаться стандартной юридической доктрины: «лучше не наказать виновного, чем по ошибке осудить невинного». Мы себе позволить такого не можем. Как бы я ни ненавидел в эти минуты свою профессию, не согласиться с ее бесчеловечной формулой я не мог. Масштаб, масштаб… Лучше не наказать виновного, и пусть погибнет род людской?
   Политика не ведает морали. Люди, обслуживающие политику, не ведают морали, поскольку подчинены системе. Но наступает момент, когда масштаб изменяет явление настолько, что начинаешь спрашивать: не обслуживаем ли мы сами себя? Свою параноидальную подозрительность, взращенную нашей любовью к роду человеческому? Лучше погибнуть одному невинному, чем пятидесяти миллиардам столь же невинных…
   Лучше погибнуть двум, чем… Или тринадцати… И когда, на каком таком таинственном числе, наступает предел? И наступает ли? И не придет ли момент, когда ради блага одной половины человечества нужно будет пожертвовать другой его половиной?
   Хорошо, что эти мысли посещали меня не столь уж часто. Вообще говоря, они никуда не исчезали из моего подсознания — но я не позволял им дергаться, они лежали себе смирно, создавали ощущение дискомфорта, как тяжелый рюкзак за плечами, к которому привыкаешь в долгом походе.
   Почему я начал думать об этом по дороге в космопорт? Не потому ли, что, кроме серы, в доме запахло еще и паленым? Пороховой гарью от выстрела из револьвера системы «Магнум»?
x x x
   Наш разговор с Арнольдом Швейцером продолжался триста секунд, как и было обещано журналисту Каммереру.
   Вопрос: Неужели кто-то из летевших на «Альгамбре» все-таки остался в живых? Это было бы замечательно…
   Ответ: Конечно. Но, к сожалению, мы не имеем доказательства того, что кто-то выжил. Расшифровка спектро- и темпограмм вспышки пока предварительна. Да, эта расшифровка показывает, что в процессе взрыва были деструктурированы семь сложных биологических объектов. Разделить энергетические пакеты пока не удалось, и мы не знаем, кто именно погиб. Это, однако, не исключает возможности того, что восьмая структура не прочиталась — она могла, например, быть слабо ориентирована относительно вектора взрывного…
   Вопрос: Простите, мне не очень понятны столь специфические…
   Ответ: Да, извините. Иными словами… Вы же должны понимать, Каммерер, что никто не мог выжить, когда звездолет попросту испарился, и температура плазмы достигла трех миллионов градусов! Надеяться на то, что кто-то спасся, к сожалению…
   Вопрос: Это я понимаю. Но уверены ли вы, что в момент взрыва пассажир Лучано Грапетти был на порту «Альгамбры»?
   Ответ: Вы получили данные диспетчерской службы? Тогда ваш вопрос излишен.
   Вопрос: После того, как диспетчер порта передал челнок коллеге на «Альгамбре», Грапетти мог изменить курс и не подчиниться командам о стыковке. Разве это исключено? Или это было проверено тоже?
   Ответ: В мегакилометровой окрестности «Альгамбры» не зафиксировано ни одного тела массивнее нескольких граммов. Челнок не мог удалиться на большее расстояние за минуты, которые предшествовали взрыву.
   Вопрос: Даже если Грапетти, оторвавшись от диспетчера порта, перешел на аварийную систему разгона?
   Ответ: Вы думаете, что, если бы Грапетти (кстати, он что, был идиотом?) действительно сделал нечто подобное, капитан Завадский не доложил бы о чрезвычайном происшествии диспетчеру порта?
   Вопрос: Не мог ли, скажем, Грапетти причалить к «Альгамбре», а потом покинуть ее — буквально перед взрывом, так что капитан просто не успел…
   Ответ: Вы сами-то верите в этот… мм… Каммерер, у вас еще двадцать секунд. Избегайте, пожалуйста, домыслов. Пятнадцать секунд.
   Вопрос: Согласен, это домысел… Грапетти знал, что будет взрыв, покинул корабль за полминуты до начала нуль-перехода и сразу же включил нуль-установку челнока. Это опасно, да, но это была единствен…
   Я не успел закончить слово — Швейцер повернулся ко мне спиной и мгновенно забыл о моем существовании.
   Собственно говоря, последняя моя фраза была чистейшей воды импровизацией — интуитивная догадка, не более того. Да, ничто в моей догадке не противоречило ни законам природы, ни конструктивным особенностям орбитальных челноков. Кроме одной мелочи: откуда Грапетти мог узнать о грозившем «Альгамбре» столкновении? И почему его потрясающая интуиция проявила себя лишь в последние секунды перед катастрофой?
   Не говорю уж о том, что чисто по-человечески было нужно, почуяв опасность шестым или двадцатым органом чувств, сначала поднять общую тревогу, а уж потом броситься спасать свою шкуру. Да, чисто по-человечески. Если чисто человеческие категории могут быть приложены к деятельности автомата Странников.
x x x
   После выводов по необходимости следуют практические действия. Практических действий я совершить не мог. Я не мог даже убедить Швейцера в том, чтобы комиссия со всей серьезностью проанализировала идею, которую я вскользь упомянул в разговоре — вероятность подобного поведения Грапетти была, с точки зрения любого здравомыслящего человека, асимптотически близка к нулю. Мог ли я сказать Швейцеру, что, вообще говоря, Грапетти никогда человеком в полном слысле слова не был?
   Оставалось поступать в рамках открытых для меня возможностей. Первая, естественно, — информировать Экселенца, что совершенно не решало проблемы, поскольку ничего путного подсказать мне в сложившейся ситуации Экселенц не мог. Вторая возможность — попытаться еще раз поговорить с Татьяной. Я был убежден, что, если Грапетти жив, он непременно даст о себе знать любимой жене.
   Идея Экселенца (поддержанная, впрочем, почти всеми членами Директората КОМКОНа-2) о том, что подкидыш, восприняв программу, теряет свободу воли, представлялась мне по меньшей мере спорной. Лев Абалкин поступал вовсе не как автомат, но как свободный гражданин, имеющий право на любую информацию, тем более — информацию о себе. Что привело его в Музей внеземных культур? Программа? Или желание увидеть предмет, с которым была накрепко сцеплена его, Абалкина, судьба?
   Если это было действием программы, то я готов поднять руки и согласиться — поступок Экселенца был единственно возможным решением проблемы. Если автомат угрожает стабильности, автомат подлежит разрушению.
   Но если… Если, черт возьми, Абалкину каким-то образом стало известно, какую роль в его судьбе, как и в судьбе остальных двенадцати подкидышей, отводят этим яйцеобразным предметам, спрятанным в чемоданчике, который, в свою очередь, спрятан в запасниках ничем не примечательного музея? Если бы я, допустим, стремился стать космонавтом, а меня под любыми, в том числе и нелепыми, предлогами не выпускали с Земли? И если бы я неожиданно узнал о том, что причиной (все человечество против меня!) является некий предмет, с которым, по мнению каких-то, неизвестных мне, людей я неразрывно связан? Как поступил бы я? Да вполне определенно: начал бы этот предмет искать. И нашел бы, уж я-то себя знаю. Не программа вела бы меня, а обыкновенная злость на весь белый свет. И стремление быть свободным в выборе. Именно стремление быть свободным заставляло бы меня поступать подобно автомату. Это очень простой парадокс, но неужели два года назад никому не пришло в голову, что дело могло обстоять именно так?
   Мне это тоже в голову не пришло. Я подумал о такой возможности после слов Татьяны о том, что Лучано Грапетти знал о тайне своего рождения.
   В своих расчетах я должен был учитывать эту ситуацию. И тогда исключительно малая вероятность, какой оценивал Швейцер побег Грапетти с «Альгамбры» за минуту до катастрофы, возрастала до вполне реального значения. Если не до единицы.
   Родственники погибших на «Альгамбре» собрались сейчас в зале ожидания космопорта — некоторые находились там со вчерашнего вечера, а двое (жена штурмана Ягупова и сын второго пилота Джексона-Мейринка) прибыли только что специальным рейсом: «Трирема» привезла еще и экспертов по чрезвычайным ситуациям в космосе. Видеофон в доме Грапетти не отвечал, автоответчик мягким голосом самого Лучано просил оставить информацию. Я не очень представлял себе Татьяну в обществе родственников, ее тихая улыбка была бы там совершенно не к месту. Но, вероятно, она все же решила хотя бы не нарушать традицию.
   Журналист Каммерер явился в зал ожидания с очевидной целью: сделать репортаж. Он понимал, конечно, что его присутствие, и тем более — вопросы, которые он намерен был задать, не принесут никакой радости погруженным в свои переживания людям. Но — профессия обязывает, читатель желает знать.
   Татьяны Шабановой в зале не было. Это я понял сразу, но все же потолкался несколько минут, ожидая ее появления. Я даже ухитрился вполне профессионально расспросить Армена Ваганяна, брата борт-инженера Самвела Ваганяна, об их детских годах. Армен, низкорослый, но крепко сбитый мужчина лет тридцати пяти, рассказывал быстро, вспоминал детали, которые мне вовсе не были нужны, он просто хотел отвлечься от мучивших его мыслей, и я чувствовал себя пиявкой, присосавшейся к больному органу. Вот напьюсь крови и отвалюсь, а человеку, возможно, станет легче.
   Я записал рассказ Ваганяна, сунул фон в ячейку компа, переводя информацию на диск, и со скорбным выражением на лице покинул зал. Как раз пронесся слух (вроде бы никто не входил и никто ничего не сообщал, но слух возник, как самозародившийся тайфун), что в десять Швейцер сообщит окончательные результаты экспертизы.
   Где могла быть Татьяна? Не на работе — в институте мне сказали, что не ждали ее сегодня, и очень сочувствуют, и вообще, такое горе… Да, конечно. Я уж начал было подозревать, что тайна исчезновения Татьяны Шабановой может стать столь же интригующей, как тайна исчезновения Лучано Грапетти. Мысль была неприятной, последствий ее я еще не мог оценить. Оставалась еще одна (во всяком случае, из известных мне) возможность, и я позвонил Ванде Ландовской. С этой женщиной я мог не придуриваться и потому спросил прямо:
   — Татьяна Шабанова не у вас ли?
   Ландовска только кивнула в ответ, и я ощутил, как с моих плеч свалился камень.
   — Могу я поговорить с ней?
   — Таня сейчас в ванной, но, если вы будете через двадцать минут, мы сможем вместе выпить чаю.
   Я опоздал на минуту.
x x x
   — Почему вы не сказали сразу? — настороженно спросила Татьяна, когда мы сели за низкий журнальный стол, на поверхности которого были инкрустированы странные знаки в количестве девяти, расположенные по кругу, — нетрудно было догадаться, что это зодиакальные созвездия планеты Альцина. — Почему вы обманули? Почему, едва речь заходит о вашей организации, я слышу одну только неправду?
   — Враг не дремлет, — усмехнулась Ландовска, подливая масла в огонь, — и, если враг узнает, что против него ведется борьба, он изменяет тактику и становится еще более коварным.
   — Видите ли, Таня, — сказал я, обращаясь скорее к Ландовской, поскольку, как я понял, в этом женском дуэте именно Ванда пела первым голосом, — я летел сюда, чтобы узнать подробности этой… ужасной трагедии. Это было проще сделать, не прибегая к долгим объяснениям — почему КОМКОН-2 интересуется именно вашим мужем, когда на «Альгамбре» погибли еще и другие люди.
   — Нет, — Татьяна покачала головой. — Вы говорите не то. Знаете, Каммерер, кем был мой предок по материнской линии? Прадед с четырьмя пра? Жил он в двадцатом веке, и во время «Большой чистки» его, как это тогда говорили, посадили. А потом убили. Из-за этого у моей четыре раза прабабушки был только один ребенок, а она хотела пятерых, по тем временам — подвиг. Мой четыре раза прадед был убит как английский шпион. Вы же понимаете, что он им не был. Но такое было время, и тогдашний комитет, вроде вашего КОМКОНа, полагал, что лучше убить одного невинного, чем погубить страну.
   Одного невинного… Похоже, Татьяна знала историю России на уровне пятого класса — наверняка у ее Учителя было свое специфическое представление об истории. Я не стал спорить, тем более, что она вовсе не намерена была слушать мою лекцию.
   — Таня, — мягко сказал я. — Я действительно прилетел для того, чтобы узнать подробности. И только поговорив с вами, я пришел к выводу, что Лучано не погиб. Таня, вовсе не я скрываю от вас правду, но вы — от меня. Почему? Только потому, что имеете о КОМКОНе-2 превратное представление?
   — У мужа был брат, — усталым голосом сказала Татьяна. Его убили два года назад. Вы убили, Каммерер. Не лично, но все равно вы. И вы хотите, чтобы я была с вами откровенна?
   — Брат-близнец?
   — Не изображайте недоумение. Лев Абалкин. Я понятия не имею, кто из ваших его убил, этого и Лучано не знал, но разве это имеет значение?
   — Таня, то, что вы сейчас сказали, очень важно. Расскажите мне о его братьях-близнецах. Что Лучано о них знал? Что знаете вы?
   Татьяна бросила беглый взгляд на Ландовску, и Ванда, вовсе от меня не скрываясь, кивнула головой.
   — Собственно, — сказала Татьяна, — о близнецах Лучано рассказал мне в ту ночь, когда… когда убили Льва. У него случился сердечный приступ… точнее, это врачи определили, а сам Лучано уверял, что дело вовсе не в сердце, сердце у него здоровое, просто, когда что-то случается с одним из них, это отражается на ретрансляторах, и тогда все остальные могут почувствовать… а могут и не почувствовать, как получится… все зависит от… как он это называл… интерференции уно-полей. Вы знаете, что такое уно-поля, Каммерер?
   Я покачал головой.
   — Я тоже не знаю. Поля и поля… Но Лучано было плохо, и я ему сказала, что, если он хочет, чтобы я была ему не просто бабой в постели… ну… короче, или вся правда, или я сейчас же складываю свои вещи… А жили мы тогда на станции разведки в Арзаче, от ближайшего жилья триста километров, пустыня и горы. И он понимал, что я никогда ничего не говорю просто так… Я не думаю, что он рассказал мне все, что знал сам. Точнее… Что значит — знал? Не знал он ничего. Ощущал. Интуитивно. Это было, Лучано говорил, как вскрытие пластов наследственной памяти. Началось это, когда у него появилось на локте родимое пятно… Вы знаете, что у Лучано на локте большая родинка в форме кривого ятагана?
   Я кивнул.
   — Откуда? — подозрительно спросила Татьяна. — Откуда вам это известно, Каммерер?
   — У Лучано, — объяснил я, — родимое пятно проявилось, когда он учился в интернате. Естественно, это зафиксировано в медицинской карте.
   — Вы хотите сказать, что наблюдали за Лучано еще с…
   Похоже, она действительно не знала всей истории подкидышей. Видимо, и сам Грапетти знал ее отрывочно — интуиция, а точнее, программа Странников, если она была, подбрасывала сознанию лишь информацию, необходимую для выживания индивидуума. И возможно, даже скорее всего, не каждый подкидыш обладал такой интуицией, ведь, насколько я знал, Корней Яшмаа, номер одиннадцатый, не имел ровно никаких подозрений о своем происхождении до тех пор, пока ему не рассказали об этом люди из КОМКОНа-2. Не знал ничего о себе и Нильсон — иначе он не впал бы в депрессию и не покончил с собой. А остальные? Лев Абалкин? Знал что-то, частично, неполно, на уровне ощущений, которые и вели его, и привели, наконец?..
   Похоже, я так задумался, что пропустил обращенную ко мне фразу Ландовской.
   — Так да или нет? — спросила она.
   — Извините, что вы сказали? — очнулся я.
   — КОМКОН определял судьбу своих подопечных или только следил за этой судьбой?
   — Это сложная история, — сказал я. — Давайте обсудим ее потом, когда будет время. Вы говорили, Таня, что знание о себе появилось у Лучано одновременно с… этим родимым пятном.
   — Да… Сначала туманные подозрения о том, что у него есть братья и сестры. Будто вспоминаешь что-то, долго не вспоминается, и ты даже мучаешься из-за этого, а потом — раз — и что-то вспыхивает в мозгу… Это было уже здесь, на Альцине. Лучано прилетел сюда сразу после колледжа, подвернулась хорошая работа, и он согласился. Потом он думал, что его намеренно… Ну, как Абалкина, как всех остальных…
   — Что он знал об остальных?
   — Не думаю, что много… Имена, места, где они жили, кое-какие мысли, точнее, не мысли, а желания, надежды… Ну, то, что может подсказать интуиция. О некоторых знал больше, о некоторых почти ничего.
   — О нем тоже знали?
   — Да.
   — Они… переговаривались друг с другом?
   — Только после гибели Абалкина, и настолько, насколько позволяло прохождение сигналов от ретрансляторов… Иногда связь практически исчезала, правда, ненадолго… Иногда была очень четкой.
   — Имена, — сказал я. — Он называл их вам?
   — Да, конечно. Я знаю всех.
   — Корней Яшмаа, например.
   — Да, Корней… Конечно. Он сейчас на Гиганде, верно?
   — Таня, — сказал я, чувствуя, что нарушаю все инструкции и предписания, и, если после моего возвращения Экселенц лично пристрелит меня из своего «Магнума», это будет справедливо и однозначно оправданно. — Таня, Корней Яшмаа знал о себе все — ему рассказали. Только ему и еще Джону Нильсону. Нильсон…
   — Он умер, я знаю.
   — Лучано говорил вам — почему?
   — Я… не помню. Честно, не помню… А о Корнее помню: муж говорил, что ему труднее всех, потому что он один.
   — Один? — не понял я.
   — Видите ли, Каммерер, Корней в свое время согласился на ментоскопирование и тем самым нарушил равновесие. Лучано говорил, что он перестал чувствовать остальных, ретранслятор работал только в одну сторону…
   — Вернемся к вашему мужу, — предложил я. — Вы уверены, что он не погиб на «Альгамбре».
   Это был не вопрос, а утверждение, и Татьяна промолчала.
   — Что же произошло, и где сейчас Лучано? Чтобы не возникло недоразумений, Таня, я вам скажу: КОМКОН-2 считает вашего мужа и его, как вы говорите, братьев и сестер, потенциальной опасностью для Земли. Возможно, это ошибка. Но, пока не доказано обратное, мы… простите, Таня, я тоже… вынуждены считать именно так. Вы понимаете, что будет сделано все, чтобы найти Лучано, где бы он ни находился. И тогда… может случиться непоправимое.
   — Вы его убьете, как Абалкина, — кивнула Татьяна. — Но я не знаю, где сейчас Лучано. Не знаю, понимаете вы это? И не знаю — зачем! Не знаю, не знаю, не знаю!
   У нее началась истерика. Пожалуй, только сейчас Татьяна позволила себе расслабиться, а может, не выдержали нервы. А может, это была искусная игра — чтобы не дать мне ответа, возможно, считала она, хороши все средства. Женская истерика — лучшее из них.
   Татьяна колотила кулачками по столу, выкрикивала «не знаю!», слезы катились из ее глаз, смывая косметику — лицо сделалось некрасивым, но я вовсе не собирался приходить ей на помощь, это стоило мне немалых усилий, я даже вцепился обеими руками в подлокотники кресла, чтобы инстинкт не поднял меня в воздух, не перебросил на противоположный конец стола и не заставил утешать эту женщину, обмакивать платком слезы и прижимать к крепкой мужской груди. Я знал — если я сделаю это, будет только хуже. Тем более, что и Ландовска не пыталась помочь Татьяне — сидела спокойно, только брови нахмурены, и ждала какого-то, известного ей, момента или сигнала, чтобы тогда, и ни мгновением раньше, начать действовать: подать платок, принести напиться или что там еще можно сделать, чтобы привести в чувство женщину.
   — Каммерер, — сказала Ландовска, не оборачиваясь ко мне, — именно так добивались признания ваши предшественники по профессии?
   Я молчал. Я налил себе из кофейника уже остывший кофе и начал пить его мелкими глотками. Кофе был горьким.
   Минуты три спустя, когда Татьяна продолжала всхлипывать, но уже сидела спокойно, я сказал:
   — Знаете, Таня, мне-то, в общем, все равно, где находится сейчас ваш муж и почему он так поспешно покинул планету. Возможно, это интересно знать моему начальству. Но скажите вы мне, ради Бога, чисто по-человечески, почему Лучано, зная, по всей видимости, что звездолет погибнет, бежал, не сказав ни слова экипажу? Они могли спасти себя и корабль, и сейчас родственники этих людей не сидели бы в зале ожидания космопорта — вы их видели, и неужели их глаза оставили вас равнодушной?
   Эффекта я, пожалуй, добился, но вовсе не такого, на какой рассчитывал. Я думал, что нащупал в защите Татьяны слабое место, струну, которая просто не могла не зазвенеть. Но вместо чистого звука струны послышался иной — искристый, но, по-моему, совершенно нелепый при данных обстоятельствах, смех.
   Смеялась Ландовска, но и Татьяна уже не смотрела на меня волком, ей было, конечно, не до смеха, но слезы на щеках высохли мгновенно, и взгляд стал скорее даже участливым. Будто ребенок сморозил глупость, даже не поняв, насколько это смешно.