— Корней Яшмаа умер от инсульта. Приступ случился, когда «Регина» маневрировала, все находились в противоперегрузочных креслах, оказали помощь слишком поздно… Матильда Геворкян задохнулась в скафандре во время пересадки со звездолета на посадочный челнок. Скафандр оказался неисправен, эксперты утверждают, что подобный случай может произойти примерно раз в полторы тысячи лет. Если, конечно, в течение полутора тысяч лет пользоваться одним и тем же дефектным скафандром…
   — Рахман Аджеми, — продолжал Экселенц сухо, будто зачитывал сводку погоды, — направлялся в свою каюту, чтобы переодеться перед выходом на перрон пассажирского спутника. Он споткнулся о лежавший поперек коридора кабель и при падении ударился виском об острый угол коллекторной тумбы. Смерть наступила мгновенно. Татьяна Додина умерла от обширного инфаркта миокарда на глазах у встречавших ее Шабановой и Ландовской. Алекс Лурье…
   Губы Экселенца продолжали шевелиться, но я перестал слышать. То есть, я не оглох, мне были слышны звуки из коридора, кто-то прошел мимо, кто-то уронил тяжелый предмет, возможно, собственную голову, из-за окна донесся характерный шелест пролетавшего на большой высоте стратоплана… а голос Экселенца увяз в воздухе комнаты, как в вате.
   — Я принес прошение об отставке, — прервал я течение неслышимых звуков и положил на стол оптический диск. Прошение получилось кратким, я мог и на бумаге изложить свою мысль — получилось бы, наверное, даже более связно. Но еще час назад я не мог удержать дрожь в пальцах.
   Экселенц взял диск, положил перед собой и уставился на его прозрачную поверхность, будто хотел прочитать взглядом.
   Сейчас он скажет «Максим, мальчик мой», и начнет рассуждать о том, как велика была лежавшая на нем ответственность, и о том, что я не имею доказательств, и что все показанное мне в виртуальной реальности, и сказанное мне на Альцине — не более чем гипотезы и слова, а за Экселенцем стояла многовековая история человечества, и перед Экселенцем маячило продолжение этой истории, в которой для Странников места не было и быть не могло. И что он выполнил свой долг, и выбирать ему не приходилось.
   А я скажу, что выбора у него не было именно потому, что он уже много лет назад решил, что у него нет выбора. Он выбрал тогда, когда убил Леву Абалкина, когда спорил со стариком Бромбергом и заставлял Корнея Яшмаа соглашаться на глубокое зондирование мозга. Он выбрал даже раньше, когда решил, что подкидыши — механизмы Странников. Он выбрал для этих людей жизненные роли и не спрашивал их, хотят ли они эти роли играть. И в выборе своем Экселенц был абсолютно свободен, как уже много сотен лет было свободно человечество, выбирая между добром и злом, между истиной и заблуждением, между правдой и ложью, между жизнью и смертью. Мы почитали возможность такого выбора благом цивилизации, а на самом деле…
   Насмотревшись на лежавший перед ним диск, Экселенц взял его в правую руку, размахнулся и запустил в окно. Раздался треск, стекло, конечно, не поломалось, да и диск не мог получить повреждений, он лишь отрикошетил и закатился куда-то — то ли под стол, то ли за стоявшую у окна высокую вазу с единственным цветком.
   — Если ты скажешь мне, Максим, — Экселенц выставил на обозрение лысину и положил руки на стол ладонью на ладонь, если ты скажешь мне со всей убежденностью, что нет никакой альтернативы тому, что тебе показали… Если ты скажешь мне, что человечество с вероятностью сто процентов — не меньше! — одним своим присутствием в этой Вселенной раскачивает ее законы и делает мир все более случайным…
   — Вы знали это раньше… — пробормотал я.
   Экселенц опустил голову еще ниже.
   — У меня были достаточно обширные данные ментоскопирования Яшмаа. Не такая детальная информация, какую удалось получить тебе, но, повторяю, достаточная, чтобы сделать кое-какие выводы… Но ты не дослушал вопроса. Если вероятность того, что, создавая в каждом поколении группу пророков, Странники намеревались спасти человечество, а не погубить его, если эта вероятность равна ста процентам и никак не меньше… Тогда я приму твою отставку, и тогда я сам уйду со своего поста. Более того. Нам с тобой не останется иного выхода, как покончить жизнь самоубийством… Итак?
   Экселенц поднял голову и посмотрел мне в глаза.
   Он действительно ждал от меня ответа и намеревался поступить так, как скажу я.
   Я встал и пошел к двери. Ноги заплетались, мне казалось, что я бреду по болоту, постепенно погружаясь в трясину. За спиной была тишина.
   — Грапетти… — сказал я у двери, не оборачиваясь. — Что я скажу Татьяне?
   — Ничего. — Пауза, легкий вздох. — Боюсь, мы никогда не обнаружим следов челнока.
   — Он действительно остался в нуль-т?
   — Похоже.
   Я повернулся всем туловищем, иначе мне было не справиться со своими ногами, разъезжавшимися в разные стороны.
   — Тогда должно было… — начал я.
   — Да, — сказал Экселенц. — В полупарсеке от ЕН 200 244 взорвалась черная мини-дыра. Из тех, чье время полураспада чуть меньше возраста Вселенной. Характеристики взрыва изучаются.
   Я кивнул и открыл дверь.
   — Максим! — крикнул Экселенц мне вдогонку. — Не нужно тебе говорить ни с Татьяной, ни с Вандой.
   Я вышел и прикрыл дверь за собой.
   Я не собирался говорить ни с Татьяной, ни с Вандой. Мне нечего было им сказать.
   Но если заказать связь немедленно… Сколько сейчас времени в Альцине-прим? Неужели ночь?
   Я не выдержу до утра…
 
От публикатора.
   Согласно описи экспозиции Музея внеземных культур, 23 ноября 80-го года произошло спонтанное саморазрушение экспоната номер 34002/3а, повлекшее также повреждения в хранилище. Акт экспертизы был изъят из архива 2 января 81 года согласно постановлению Мирового совета, подписанному лично Комовым.
   Что можно сказать в заключение о смысле мемуара? Вообще говоря, в мои обязанности не входит комментировать содержание документа, представляемого на рассмотрения Генерального Директората КОМКОНа-2. Но, предвидя, какие дебаты данный мемуар вызовет на объдиненном заседании, я хотел бы предварительно высказать свою точку зрения в надежде, что никто не сочтет ее попыткой навязать личное мнение, пользуясь правом первого слова.
   Человечество, на мой взгляд, никогда не обладало той степенью свободы выбора, которой так боялись и от которой бежали Странники. Выбор определялся законами сохранения — всегда и везде. Да, отдельный человек мог выбирать между добром и злом, и со временем этот выбор становился все более свободным и непредсказуемым. Но человечество в целом выбирает добро, ибо иначе не выживет. Человек мог выбирать — заниматься наукой или плавать брассом. Человечество в целом вынуждено заниматься наукой, ибо иначе не выживет. И так далее. У человечества нет свободы выбора — есть инстинкт самосохранения. Значит, нам далеко до Странников, которые уже могли выбирать свободно между добром и злом, между наукой и ее отсутствием, между порядком и хаосом…
   Но в тот момент, когда мы впервые изменим какой-нибудь закон природы, для нас тоже наступит эпоха полной и абсолютной свободы.
   И придется выбрать — в последний раз.

Александр Етоев
ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ

1

   Вуки прыгали из воды и застывали смоляными брызгами на одежде, на губах набухала пена, а я нес мою бедную девочку на руках — по воздуху, по мертвой воде, по ржавым пятнам травы, по каким-то шевелящимся и смердящим тварям, — и когда мы вышли на плоский холм, который не сожрала трясина, я поцеловал ее и сказал:
   — Я тебя люблю.
   Она даже не улыбнулась, только чуть открыла глаза и тихо сказала: «Да»
   — Да, — сказала она. — Не оставляй меня, я тебя люблю.
   — Да, да! — Я сел на сухое место и положил ее голову себе на колени. — Шейла, девочка, выпей воды.
   Она сказала одними веками: «Да»
   Я поднес флягу к ев губам, приподнял ее горячую голову, поцеловал в лоб, и она кончиком языка слизнула с ободка каплю.
   Надо было ее успокоить, придумать что-нибудь бодрое и простое, но земля у края холма начала давать крен, край холма изогнулся, потом рассыпался серой крошкой и провалился в проснувшуюся трясину.
   Опять. Я взял ее на руки и пошел, почти побежал к короткой дуге подлеска. За спиной ухала и умирала земля, съеденная волной прилива. Небо было серое и пустое. Без легких голубков-птерокаров, без серебряных стрел аэробусов, без облаков, без ангелов, без людей. Лишь тусклое вечернее солнце, и то уходит за горизонт.
   Лес был тот же, что и всегда, только тихий и какойто покорный. Нести ее стало трудно, мешали ветки и темнота. Сзади уже трещало, трясина вгрызалась в лес, и деревья, цепляясь кронами друг за друга, падали и исчезали бесследно в вязкой, гнилой воде.
   Полоса леса оборвалась внезапно, сперва я даже не понял — перед моими глазами стояли призраки обреченных стволов, но сквозь их прозрачную плоть просвечивало мутное небо.
   Я вынес Шейлу на ровное открытое место; трясина шла по пятам, но не быстро — можно было передохнуть. Я сел, Шейла дремала у меня на коленях, я не чувствовал тяжести ее тела, потому что она была частью меня, продолжением моих рук, моих мыслей, моего сердца.
   Я прислушивался к слепому молоту, крушащему в темноте стволы. Трясина продвигалась рывками — то замирала, переваривая добычу: камень, дерево, мертвых птиц, — то накатывала рыхлой волной и упорно текла вперед на багровую пелену заката.
   Надо было подниматься и уходить; лес редел, черная гребенка стволов таяла, проваливаясь в болото.
   — Шейла?
   Она молчала. Я поднял ее и не почувствовал никакого веса. Голова ее странно запрокинулась вниз, и руки свешивались к земле.
   — Шейла! — Я легонько ее встряхнул, потом сильнее, потом, прижав к себе, побежал к слезящемуся осколку света.
   Свет погас. Я был один. Я сидел на твердой земле и гладил ев тихие плечи. Я ждал, когда из черной бурлящей тьмы вылезет голодный язык и больше не останется никого…

2

   …Я открыла глаза. Было тихо. Грудь уже не горела, и дышалось почти легко. Женя спал, откинув в стороны руки, голова его повернулась набок, и щека уперлась в гладкую подушку земли.
   Ночь была какая-то неживая, и небо, смутное по краям, вырастало чернильным парусом и било чернотой по глазам.
   — Жень.
   Он вздрогнул, резко приподнял голову, потом вскочил и молча уставился на меня. Такого Женьку я еще не видела никогда. Взгляд дикий, глаза испуганные, губы белые, веки пляшут.
   — Ты… — Он начал, но голос лопнул: вылетел только хриплый вздох.
   Мне сразу сделалось неуютно, как будто это я была виновата, как будто я надела на себя маску, а он, сдуру не разобравшись, принял меня за страшный сон.
   — Женечка, просыпайся.
   — Да? — Он пальцем дотронулся до моей руки, и вдруг улыбнулся той прежней своей улыбкой — дурацкой, косоватой, смешной, — вцепился в меня как бешеный и стал целовать, целовать, живого места на мне не оставил, пока не обцеловал всю.
   — Шейлочка, я…
   — Знаю. Я тоже.
   Женя вдруг встрепенулся и глазами забегал по сторонам.
   — Идем, — сказал он и потянул куда-то в густую липкую тьму.
   — Куда? — спросила я, но пошла. Под ногами было ровно и сухо. — Подождем, когда рассветет.
   — Там… — Он будто меня не слышал, тыча пальцем назад, в тишину за нашими спинами. Потом замер, остановившись, и стал прислушиваться к ночной пустоте.
   — Я думал, надо спешить. Смешно. С чего это я так подумал? Я долго спал?
   — Не знаю, Женечка. Я тоже спала.
   — Тебе… — Он на миг замолк, глаза его стали щелками, из которых глядел испуг. — Тебе ничего не снилось?
   Я пожала плечами:
   — Не помню. А тебе?
   — Темно. — Он передернул плечами. — Я не понимаю, где мы. Где звезды?
   — Наверное, тучи, — сказала я.
   И тут появился свет. Белая нитка света прошила край темноты, и стало видно, где небо и где земля. Небо ожило, в нем закрутились вихри. Женя сильно сжал мою руку и молча глядел вперед.
   Перед нами, насколько хватало взгляда, тянулась гладкая одинаковая равнина и светилась голубоватым светом. И больше не было ничего.
   Я посмотрела под ноги — твердая серая корка, ни теплая, ни холодная, никакая.
   Женя поймал мой взгляд и удивленно помотал головой.
   Я не ответила; что я могла ответить, только молча прижалась к нему и слушала, как дрожит его сердце.
   Потом появилось солнце…

3

   «… „Кто-то сошел с ума. Я?“
   Женя потрогал голову и виновато взглянул на Шейлу. Надо было срочно опоминаться, не то действительно умом тронешься.
   — Шейла, — он внезапно сделался хмурым, — помнишь, мы поклялись, что не будем ничего друг от друга скрывать? — Она кивнула, в глазах ее застыл странный блеск. — Знаешь… нет, не могу.
   — Женя, что-то… случилось?
   Она вцепилась в него глазами, как будто то, что было вокруг, всего лишь легкая перемена погоды, что-то мелкое и пустое, а главное — та щепка, на которой держится мир, — скрывается за его насупленным взглядом.
   — Нет, Шейлочка, ничего. Ничего серьезного, приснилась какая-то дрянь, и потом — это… — Он кивнул головой на то, что было внизу и вокруг, и вдруг замер, споткнувшись на полуфразе.
   — Смотри. — Он показал глазами вперед.
   Серая однородная плоскость, которую трудно было назвать землей, словно покрылась сыпью, на ней вспухали мелкие блестящие пузыри, их было много — тысячи, сотни тысяч, на глазах нарождались новые — рядом, около, под ногами, и Шейла брезгливо отдергивала ступню, когда упругие и твердые зерна упирались в ее подошву,
   — Совсем весело. — Женя опустился на корточки и тронул бугорок пальцем.
   — Женя, — нервно сказала Шейла, — не надо. Я боюсь.
   — Нечего тут бояться. Пусто и голо. Как говорит наш общий друг Леонид Андреевич, бояться надо только себя.
   Шейла взглянула на него удивленно.
   Дождь полил из пустого неба — мелкий, теплый, бесцветный, — и Шейла, уже ошалевшая от этих тайн и чудес, только устало выдохнула и ладонями зажала виски.
   Солнце продолжало светить, и стало жарко как в бане; Женя содрал рубашку и стал хлестать ею себя, как веником.
   Шейла сперва смотрела, потом сказала с невеселой улыбкой:
   — Спинку не потереть? Я могу.
   — Шейлочка, надо пользоваться моментом. Когда еще здесь помоешься. Давай. — Он подошел к ней и отщелкнул кнопочку „молнии“ на вороте Шейлиного комбинезона.
   Она хлопнула его по руке и показала язык.
   — Не хочу.
   — Ну и ходи грязной. — Женя ей подмигнул.
   — Ладно. Только ради тебя. — Она ловко сбросила комбинезон и осталась в одних узеньких трусиках.
   — Шейла, я тебя тысячу лет не видел такой красивой. Этот дождь тебе очень идет.
   Она вдруг застеснялась, но не его, а чего-то страшного и чужого, тени, которая набежала на ее сердце и оставила темный след. Потом махнула на тень рукой и скинула с бедер трусики.
   Тело ее искрилось, она шлепала по коже ладонями, и белые точки брызг легко летели по сторонам.
   Она смеялась, она была прежней Шейлой, она любила солнце, небо и дождь, она любила его, и Женька прыгал как сумасшедший рядом и дудел на сложенной из губ дудочке, как какой-нибудь козлоногий Пан.
   Почему-то не стало страха, и даже заболевшая сыпняком земля не казалась больше чужой и жесткой, и они свалили в кучу свою одежду и ловили друг друга пальцами и влажной мякотью губ, а позже, когда уже не хватало сил и слова сделались простыми и вялыми, Женя сонно раскрыл глаза и увидел Новую Землю…»

4

   «…Дождь кончился. Небо было влажное и большое. Из земли тянулась трава, пузыри лопались на глазах и из каждого вылезали стебли. Они быстро меняли цвет и из бледных, немощных и невзрачных превращались в зеленые и тугие. Между ними, обгоняя их в росте, поднимались тонкие пружинистые стволы, мужали, обрастали корой и кроной и взрывались пеной листвы.
   Я обнял Шейлу за плечи. Она почему-то плакала. Потом она потянулась к одежде, остановилась на полдороге и повернула ко мне лицо.
   — Зачем? — спросил я. — Ты — Ева, а я- Адам. А змея я что-то пока не вижу.
   — Женечка, слишком все хорошо, чтобы это могло быть правдой. Мы просто друг другу снимся.
   — Тогда у нас удивительно похожие сны. По-моему, нам снятся дни сотворения мира. И такой, без одежды, ты мне всегда больше нравишься. Представляешь, сколько теперь у нас будет времени для любви?
   — Есть хочется.
   — Хочется. Посмотрим, что тут у нас съедобного…»

5

   «…Вокруг уже шевелился луг, торчали клочья кустов, и неподалеку ходила волнами роща. Женя пошел по траве, оставляя за собой ровную примятую полосу, и на его смуглой блестящей коже плясали светляки солнца.
   Я смотрела ему вслед и завидовала: какой он сильный, спокойный, не то что я, трусливая и занудная баба. За что он меня такую любит?
   — Жень, — крикнула я ему, — а я? Я тоже с тобой. — И высоко подбрасывая колени, кинулась его догонять.
   Трава была мягкая и холодная, обыкновенная земная трава, единственное, чего ей не хватало, это стрекота и жужжания всякой крылатой мелочи. И ветер был обыкновенный, земной, и пахло по-земному цветами, и когда я догнала Женьку, я теснее притянулась к нему, и мы так и пошли в обнимку, прижимаясь друг к другу бедрами и заглядывая друг другу в глаза.
   И добром это, конечно, не кончилось — едва теплая тень деревьев упала на наши головы, мы забыли про все на свете и опомнились только тогда, когда что-то маленькое и шумное замелькало в тесной листве.
   Мне срази, стало не по себе, и я, как стыдливая дева, хлопнулась задницей на траву и прикрыла руками грудь.
   А Женя задрал вверх голову и пальцем приказал мне молчать. Потом сказал, гнусавя и нараспев:
   — И сотворил Бог всякую птицу пернатую по роду ее. И увидел Бог, что это хорошо. — Потом добавил, щекотя мне живот травинкой: — И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь.
   — Сразу видно в человеке неандертальца, — сказала я. — Одни животные инстинкты. А как же разум?
   — Разум имеет место быть тоже. — Женя поднялся. — Вот я дотягиваюсь до ветки, срываю яблоко и — заметь — не пожираю его в одиночку, а преподношу тебе на ладошке как символ разума и нашей вечной любви. — Он подпрыгнул, выхватил из зеленой тени полосатое яблоко и протянул мне.
   Я брызнула белым соком, а Женька подпрыгнул снова и, ухватившись за ветку, стряхнул с нее на траву сразу десятка два.
   — Яблоки — это, конечно, вещь, — сказал он, доедая четвертое, — но хорошо бы к ним добавить что-нибудь посущественней. Бифштекс, к примеру. Ты как на предмет бифштекса? Или утку, запеченную с яблоками. А однажды Кондратьев нам с Горбовским сварил такую уху… ой, какая была уха — тройная, а потом жарил камбалу на костре. Слушай, надо срочно добыть огонь. Я с голода помираю…»

6

   «…Солнце словно приколотили к небу гвоздем, я различил даже зыбкую точку шляпки на круге белого пламени, когда смотрел сквозь узкий полупрозрачный лист не то ясеня, не то ильма.
   Потом точка медленно сползла с круга и яркой каплей прыгнула вниз, к земле. Ее сразу же подхватил ветер, вертикаль, по которой она летела, стала косо смещаться к югу, и что-то в этом было знакомое; я напрягся и вспомнил — что.
   „Таймыр“. Наше с Кондратьевым возвращение. Таким нам показывали его по видео.
   Я облизнул губы, словно слизывал с них горькую, кровяную соль — как тогда, на горячей, мокрой после посадки земле.
   „Наваждение“. Я палкой пошевелил в костре.
   Шейла крутила вертел с недопеченными яблоками.
   Из-за деревьев вышел олень, вытянул голову в нашу сторону и стал тереться боком о ствол.
   Я подумал о жареной оленине, но вслух говорить не стал, мало ли что подумает Шейла.
   А та не думала ничего: голая, в чем мать родила, она подошла к оленю и погладила его золотистый бок. Как будто это была кошка или собака.
   — Шейла… Жалко, что нету камеры. Вас бы сейчас заснять. Я бы назвал этот снимок „Возвращенный рай“, — сказал я и сразу же вспомнил про рай потерянный.
   В костре треснула головешка, пепельный уголек выпрыгнул из огня и ужалил меня в лодыжку. Я отдернул ногу и чертыхнулся.
   Олень вздрогнул и медленно, боком, отступил в зеленую тень.
   Потом мы ели печеные яблоки, молчали и глядели, как умирают угли. Говорить ни о чем не хотелось. Хотелось сидеть так вот рядышком и слушать ее молчание.
   — Это была олениха, — сказала Шейла и закрыла глаза.
   Потом мы оба уснули, и мне снился Потерянный рай…»

7

   Господь Бог был похож на Леонида Андреевича — и голосом, и лицом, — только улыбался он как-то неестественно и сердито, такой улыбки я у Горбовского никогда не видел.
   За широким, во всю стену, окном светило солнце XXII века, птицы XXII века растворялись в его сиянии, белели лабораторные корпуса, по малиновому стволу сосны воровато скользила белка; все было привычно и мило — так привычно и мило, что тошно было смотреть.
   Только Господь Бог был сердитым. Постаревший, обрюзгший, сутулый. И какой-то слишком земной.
   — Тебе нужно отдохнуть, Женя. Ты переработал, устал, и потом… — Он отвел глаза.
   Я кивнул. Я знал, что пряталось за этим его «потом».
   — Да, — сказал я, — наверное.
   Гобовский всегда был прав. Даже когда был не прав. Он зло ударил по клавише. На широком поле дисплея шла игрушечная война. Вспыхнула стрела выстрела.
   Нечеловеческая фигурка в нелепой инопланетной одежке подпрыгнула и, весело дрыгнув ногами, упала и растворилась в ничто. Враги были маленькие и смешные; когда их убивали, они строили веселые рожи и высовывали язык. Потом падали и перед тем, как исчезнуть, делали на прощание ручкой.
   — Да, в этом что-то есть: умирая, помахать рукой. — Горбовский устало вздохнул. Похоже, ему не хватало воздуха. — Знаешь, кто получил Нобелевскую по литературе в этом году? Файбушевич, за «Обыкновенную историю XXI века». Напиши новую книгу, Женя. Ты совсем перестал писать. Мне нравятся твои книги, я…
   — А мне — нет.
   — Что? Ах да. Дух отрицанья, дух сомненья… — Горбовский мрачно оглядел комнату. — Не понимаю, как ты живешь в этом развале. Хоть бы книги с пола поднял.
   — Так и живу.
   — Опять двадцать пять. Ты что, и говорить разучился? «Да», «нет», «не хочу», «не буду». Хандра, скулеж — мне казалось, что в XXII веке с этим покончено навсегда. Это проклятое наследие прошлого…
   — Я тоже оттуда.
   — 0х!.. А еще писатель. Не понимаю, ведь это ты написал «Полдень» и «Человека Нового»…
   — Не я это написал, не я! И вообще надоели мне все эти святочные истории… вот где они у меня сидят… скучно!
   — Нет, Славин, ты очень! сильно! очень сильно не прав. Сказочки, говоришь? Святочные истории? Да, есть немного. Но ты же сам во все это верил. Помнишь, у тебя в «Полдне»: «Мне очень хотелось перестать быть чужим здесь…»
   — Вы только за этим сюда приехали? Читать мне проповеди? Так я их и сам за свою жизнь, знаете, сколько перечитал?
   — Да? Если не секрет — сколько? — Горбовский хмыкнул. — Не проповеди я тебе читать приехал, а по делу.
   — По какому еще такому делу?
   — Я уже говорил, — сонным голосом ответил Горбовский.
   — Не помню.
   — Напиши книгу.
   Я пристально посмотрел на него. Он явно надо мной издевался. Как всегда, без единой улыбочки, глаза серьезные, умные, как у серьезной, умной собаки.
   Мне стало нехорошо, вдруг потянуло в сон, захотелось, чтобы все оказалось сном — и он, и его дурацкие разговоры и предложения.
   — Я больше не пишу книг, не могу. И причина вам прекрасно известна.
   Я стиснул зубы, чтобы не дать вырваться обидному слову.
   Горбовский молчал и ждал. На его бесцветном, вытянутом лице не играло ни желвака, ни жилочки. Словно его выточили из дерева.
   Стало тихо, и убавилось света. Солнце XXII века затянула полоса облаков. Белые корпуса поблекли, в соснах загулял ветер.
   Осторожно подалась дверь. В этом мире все осторожно. Все смазано, все без скрипа.
   В комнату заглянул Ламмокс. Шейла его называла «медведь». Когда его нам привезли с Харибды, зверю уже было лет сто. Почти мой ровесник. Маленький, похожий на рыжего медвежонка, теплый, ласковый Ламмокс. Шейла его любила. Шейла… Любила…

8

   — В одной далекой-далекой галактике, на далекой-далекой планете жила девочка по имени Шейла. Пошла она как-то в лес, по-моему, по грибы. Или нет. Грибы в этом лесу были жутко как ядовитые. Пошла девочка по цветы…
   — Женечка, по цветы не ходят. Тоже мне литератор.
   — Гений, Шейла, на то он и гений, чтобы ломать языковые барьеры, прививать к засохшему древу литературы новые здоровые черенки… И вообще — да здравствует «дыр-бул-щир»!
   — Все, Славина понесло. Я схожу принесу сока. Тебе апельсинового?
   — Мне апельсинового. И пожалуйста, коньяка. Грамм двадцать пять. Коньяк можно отдельно.
   — Нет уж, Славин, обойдешься соком.
   — Знаю, знаю. Шейла, а поцеловать? Раз нельзя коньяка.
   Шейла чмокнула меня в губы, я схватил ее и обнял, и с минуту мы не отпускали друг друга, потому что все, что мы говорили до этого, было не важно. Важно было другое: завтра Шейла от меня улетает. Далеко. Надолго. И я остаюсь один.
   Мы пили холодный сок и глядели друг другу в глаза — прощались. За окном была осень, все слова были сказаны, вещи собраны, я гладил ее теплую руку, запоминая это тепло, этот рубчик на большом пальце — воспоминание о нашем давнем альпийском походе, эти плечи, эти губы, это лицо…