Для молодого человека муки голода были пыткой, и, когда в среду вечером Каверли лег спать, его всего крючило от боли. В четверг утром есть ему было нечего, и последние деньги он потратил на утюжку брюк. Он пришел в контору мужа своей кузины и сказал девушке, что ему назначено прийти. Она держалась приветливо и любезно и предложила ему посидеть и подождать. Он ждал час. К этому времени он испытывал такой голод, что почти не в состоянии был сидеть прямо. Потом секретарша сказала ему, что никто в конторе мистера Брюера не знает о том, что ему назначено прийти, но если он вернется ближе к вечеру, то, вероятно, она сможет помочь ему. Каверли до четырех часов дремал в парке на скамье, а затем вернулся в контору; и хотя секретарша по-прежнему вела себя приветливо, ее отказ теперь был окончательным. Мистера Брюера не было в городе. Каверли пошел к дому, где жила кузина Милдред, но швейцар остановил его, позвонил по телефону наверх, и ему сказали, что миссис Брюер никого не принимает: она сейчас уезжает в гости. Каверли вышел на улицу и стал ждать. Через несколько минут появилась кузина Милдред, и Каверли подошел к ней.
   - Ах да, да, - сказала она, услышав, что с ним произошло. - Да, конечно. Я думала, что в конторе Гарри тебе, наверно, сказали. Дело в твоей эмоциональной характеристике. Они полагают, что тебя нельзя использовать. Мне так жаль, но я ничего не могу поделать - ведь правда? Конечно, твой дедушка был второго урожая.
   Она открыла сумочку, вынула кредитку, сунула ее Каверли, села в такси и уехала. Каверли побрел в парк.
   Уже было темно, он чувствовал себя усталым и одиноким, его охватило отчаяние; никто во всем городе не знал, как его зовут. Где был его дом индийские шали и вороны, державшие путь вдоль речной долины, как дельцы с портфелями, спешащие поймать автобус? Он находился в тенистой аллее, огни города мелькали среди деревьев и тускло окрашивали воздух отраженным светом; Каверли видел статуи, выстроившиеся вдоль широкой аллеи подобно королевским могилам, - Колумб, сэр Вальтер Скотт, Бернс, Халлек [Халлек, Генри Уэйджер (1815-1872) - американский генерал; во время Гражданской войны был в 1862-1864 годах главнокомандующим армией северян] и Морзе; и эти темные фигуры принесли ему некоторое утешение и надежду. Он восхищался не их умом и не делами их рук, но той добротой и теплом, которыми они, наверно, обладали при жизни, и ему было сейчас так одиноко и так горько, что он охотно остался бы в обществе этих бронзовых и каменных изваяний. Сэр Вальтер Скотт был бы его другом, его Мозесом и Лиэндером.
   Потом он поужинал - этот друг сэра Вальтера Скотта, - а утром начал работать на складе в универсальном магазине Уорбартона.
   18
   Работа Мозеса в Вашингтоне была в высшей степени секретной - такой секретной, что здесь нельзя о ней рассказывать. Его приняли на работу на следующий день после приезда - возможно, вследствие благодарности, которую мистер Бойнтон питал к Гоноре, или в результате признания достоинств Мозеса, потому что он, с его открытым и красивым лицом, к тому же обладавший предком, которого генерал Вашингтон хотел наградить орденом, вполне подходил к своей новой роли. Он не был покладист - Уопшоты не покладисты - и, сравнивая себя с мистером Бойнтоном, иногда чувствовал, что похож на человека, который ест горошек с ножа. Его начальник, казалось, был зачат в атмосфере профессиональной дипломатии. Его одежда, манеры, речь и образ мыслей - все было словно заранее предусмотрено и так тесно связано одно с другим, что говорило о некоей системе поведения. Мозес догадывался, что она приобретена не в каком-нибудь университете восточных штатов, а могла выработаться лишь в дипломатической школе. В принципы этой системы Мозес не был посвящен, так что не мог их придерживаться, но знал, что вполне определенные принципы должны были лежать в основе этой привычки к скромной одежде и интеллектуальной сдержанности.
   Мозесу посчастливилось с пансионом, на который он наткнулся случайно и который оказался населенным людьми преимущественно его возраста: сыновьями и дочерьми мэров и других государственных деятелей, потомками почтенных провинциальных политиков, очутившимися в Вашингтоне, как и он сам, благодаря одолжениям, некогда оказанным их родными. В пансионе он проводил мало времени, так как обнаружил, что значительной частью его общественной, спортивной и умственной жизни распоряжалось учреждение, где он работал. Сюда входила игра в волейбол, принятие причастия, хождение на приемы в посольство X и дипломатическую миссию Z. Все это он проделывал успешно, хотя ему не разрешалось выпивать больше трех коктейлей на каждом приеме и он должен был воздерживаться от ухаживаний за женщинами, состоявшими на государственной службе или значившимися в списках дипломатических работников, так как на естественную похоть города с большим текучим населением ради государственной безопасности были наложены ограничения. На осенние уик-энды он иногда уезжал с мистером Бойнтоном в округ Кларк, где они катались верхом и обедали у друзей мистера Бойнтона. Мозес умел держаться на лошади, но верховая езда не была его любимым спортом. Эти путешествия давали возможность повидать страну и разочаровавшую его южную осень с ее светляками и туманами; все здесь пробуждало в нем тоску по великолепной осени на Западной ферме. Друзья мистера Бойнтона были гостеприимные люди, которые жили в роскошных домах и своим состоянием приобретенным или унаследованным - все без исключения были обязаны какому-нибудь отдаленному источнику вроде зубного эликсира, авиационных моторов или пива. Но не в характере Мозеса было сидеть на чьей-нибудь просторной веранде и думать, что всю эту очаровательную картину в свое время оплатил давно умерший пивовар. А что касается выпивки, то никогда в жизни он не пил такого хорошего виски. Правда, приехав из маленького местечка, где человек все досконально знал о своих соседях, Мозес иногда испытывал хандру от сознания своей отчужденности. Он знал о людях, с которыми встречался, не больше, чем знают друг о друге путешественники, и к тому времени уже достаточно освоился с Вашингтоном, чтобы понимать, что смуглый человек с бородой и в тюрбане, ожидающий утром автобуса, может быть и знатным индийским раджей, и просто чудаком из меблированных комнат. Эта театральная атмосфера непостоянства, эта терпимость к обману произвели на него особенно сильное впечатление как-то вечером на концерте в посольстве. Он был один и во время антракта вышел на ступеньки подъезда, чтобы проветриться. Распахнув дверь, он увидел на ступеньках трех старух. Одна из них была такая толстая, другая такая тощая и изможденная, а у третьей было такое глупое лицо, что они казались олицетворением человеческого безрассудства. Их вечерние платья напомнили ему маскарадные наряды детей в канун Дня всех святых. У них были шали, веера, и мантильи, и бриллианты, а туфли причиняли им, вероятно, страшные мучения. Когда Мозес открыл дверь, они проскользнули в посольство - толстая, тощая и глупая - так осторожно, с таким боязливым видом правонарушительниц, что Мозес стал за ними следить. Едва они очутились внутри здания, как принялись обмахиваться веерами, и каждая схватила программу концерта, оставленную на стуле или свалившуюся на пол. В это время лакей их увидел, и, как только их заметили, они сейчас же устремились к двери и убежали, но Мозес понимал, что они отнюдь не были разочарованы. Цель их экспедиции заключалась в том, чтобы заполучить программу; теперь они весело ковыляли по улице во всем своем великолепии. Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
   Сосед Мозеса по пансиону был сыном политического деятеля, жившего где-то на Западе. Он был способный и представительный человек, образец бережливости и воздержанности. Он не курил, не пил и экономил каждый цент своего жалованья для покупки с кем-то пополам верховой лошади, стоявшей на конюшне в Вирджинии. Он жил в Вашингтоне уже два года. Как-то вечером он пригласил Мозеса к себе и показал ему таблицу или диаграмму, на которой отмечал свое продвижение по социальной лестнице. На обеде в Джорджтауне он был восемнадцать раз. Людей, приглашавших его, он записывал в порядке занимаемого ими положения на государственной службе. На приемах в Панамериканском союзе он был четыре раза, в посольстве X - три раза, в посольстве Б - один раз (прием в саду) и в Белом доме - один раз (пресс-конференция). Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
   В то время когда Мозес приехал в Вашингтон, всеобщая огромная забота о лояльности дошла до того, что Мужчины и женщины могли быть уволены с работы и опозорены при любом намеке на скандал. Старожилы любят вспоминать о прошлом, когда даже девушки из библиотеки конгресса - даже архивариусы могли получить приглашение тайно съездить на уик-энд в Вирджиния-Бич, но эти дни миновали - во всяком случае, Для государственных служащих возможность таких развлечений была весьма сомнительна. Появление на людях в пьяном виде считалось непростительным, а неразборчивость в знакомствах означала гибель. В частной промышленности сохранялись свои нравы, и один приятель Мозеса, работавший в мясоупаковочной фирме, сделал ему однажды следующее предложение:
   - В субботу ко мне приедут четыре девчонки с балтиморской швейной фабрики, и я собираюсь повезти их в мою хижину в Мэриленд. Как насчет этого? Только мы с вами и их четверо. Они страшные потаскушки, но с виду недурны.
   Мозес сказал: "Спасибо, нет" - он бы сказал так в любом случае, - но позавидовал той свободе, какой пользовался упаковщик мяса. Эта новая мораль часто приходила ему на ум, и, поразмыслив о ней достаточно долго, он смог установить некоторую туманную, но логически оправданную связь между развратом и шпионажем; впрочем, от того, что он это понимал, чувство одиночества в личной жизни отнюдь не ослабевало. Он даже написал Розали и попросил ее приехать к нему на уик-энд, но она не ответила. В правительственных учреждениях было полно хорошеньких женщин, однако они все избегали тайных встреч.
   Как-то вечером, изнемогая от одиночества и не зная, куда себя деть, Мозес вышел прогуляться. Он направился к центру города и зашел в вестибюль "Мейфлауэр" купить пачку сигарет и поглазеть по сторонам в месте, которое при всей броской фешенебельности вызывало в нем воспоминание о просторах его родины. Мозес любил вестибюль "Мейфлауэр". Шло заседание какого-то съезда, и полные сознания собственного достоинства мужчины с багровыми шеями, приехавшие из провинциальных городов, толпились в вестибюле. Прислушиваясь к их разговорам, он чувствовал себя ближе к Сент-Ботолфсу. Потом он ушел из "Мейфлауэр" и зашагал дальше к центру города. Бродя без всякой цели и услышав музыку, он вошел в бар, называвшийся "Марин-Рум", и огляделся. Там был оркестр и площадка для танцев и какая-то девушка пела. За столиком в одиночестве сидела блондинка, которая на таком расстоянии казалась хорошенькой и по виду как будто не принадлежала к числу служащих правительственных учреждений. Мозес сел за соседний столик и заказал виски. Сначала она не заметила его, так как смотрелась в зеркало, висевшее на стене. Она поворачивала голову то в одну сторону, то в другую, вскидывала подбородок и, проводя кончиками пальцев по лицу, пыталась придать ему те твердые очертания, какие у него были пять-шесть лет назад. Когда она кончила изучать себя, Мозес спросил, можно ли ему сесть за ее столик и заказать ей что-либо выпить. Она была любезна, несколько взволнованна, но довольна.
   - Что ж, мне будет очень приятно ваше общество, - сказала она, - но я здесь лишь потому, что Чаки Юинг, руководитель оркестра, - мой муж, и, когда у меня нет лучшего занятия, я просто прихожу сюда, чтобы убить время.
   Мозес пересел к ней и заказал для нее вина. Бросив несколько прощальных взглядов на свое отражение в зеркале, она принялась говорить о своем прошлом.
   - Когда-то я сама пела с оркестром, - сказала она, - но в основном я готовилась к оперной сцене. Я пела в ночных клубах по всему миру. Париж. Лондон. Нью-Йорк...
   Она говорила не шепелявя, но с какими-то детскими интонациями. Волосы у нее были чудесные и кожа белая, хотя главным образом из-за пудры. Мозес понимал, что прошло уже пять-шесть лет с тех пор, как ее можно было называть красивой; но она, видимо, твердо решила вести себя так, словно ее прежняя красота не исчезла, и он готов был соглашаться с ней.
   - Конечно, на самом деле я не профессиональная актриса, - продолжала она. - Я училась в пансионе, и мои родные чуть не умерли, когда я начала выступать на сцене. Они очень строгих нравов. Старинный род и тому подобное. Пещерные жители.
   Тут оркестр смолк и к ним подошел ее муж; она познакомила его с Мозесом, и он сел к их столику.
   - Что ты насчитала, милая? - спросил он у жены.
   - За столиком в углу пьют шампанское, - ответила она, - а шесть джентльменов у эстрады пьют водку. Каждый уже выпил по четыре стопки. За двумя столами пьют шотландское виски и за пятью - пшеничное; а по ту сторону эстрады пьют пиво. - Она считала столы по пальцам, продолжая говорить самым нежным голосом. - Не беспокойся, - сказала она мужу. - Вы отхватите сотни три.
   - Где участники съезда? - спросил он. - Сейчас происходит съезд.
   - Я не знаю, - сказала она. - Простыни и наволочки. Не беспокойся.
   - Есть у вас какие-нибудь горячие кухонные отбросы? - спросил он официанта, подошедшего к их столику.
   - Конечно, сэр, конечно, сэр, - ответил официант. - У меня есть чудесные горячие отбросы. Могу подать кофейную гущу с подливкой из колбасного жира; а как вы относитесь к превосходным лимонным коркам под опилками?
   - Звучит неплохо, - сказал руководитель оркестра. - Пусть будут лимонные корки под опилками.
   Когда он подошел к столику, у него был встревоженный и печальный вид, но болтовня с официантом его развеселила.
   - А есть у вас какие-нибудь помои? - спросил он.
   - У нас есть всякие помои, - сказал официант. - У нас есть жирные помои и есть помои с плавающей в них дрянью, у нас есть также нафталиновые шарики и мокрые газеты.
   - Ну, дайте мне немного мокрых газет к моим опилкам, - сказал руководитель оркестра, - и стакан жирных помоев. - Затем он обернулся к жене. - Ты идешь домой?
   - Наверно, пойду, - нежно сказала она.
   - Ладно, ладно, - сказал он. - Если участники съезда появятся, я буду поздно. Приятно было познакомиться с вами.
   Он кивнул Мозесу и вернулся на эстраду, куда по проходу между столиками начали собираться остальные музыканты.
   - Могу я вас проводить? - спросил Мозес.
   - Право, не знаю, - ответила она. - У нас здесь поблизости небольшая квартирка, и я обычно хожу пешком, но думаю, вреда не будет, если вы меня проводите.
   - Пошли?
   Она взяла свое пальто у гардеробщицы и поговорила с ней о четырехлетней девочке, заблудившейся в лесах Висконсина. Девочку звали Памела. Прошло уже четыре дня, как она исчезла, и были организованы многочисленные группы для ее поисков. Обе женщины с глубоким волнением обсуждали вопрос, жива ли еще маленькая Памела или умерла от холода и голода. Когда этот разговор кончился, Беатриса - так ее звали - направилась к выходу, но гардеробщица окликнула ее и дала ей бумажный мешочек.
   - Здесь две палочки губной помады и несколько заколок, - сказала она.
   Беатриса объяснила, что гардеробщица следит за дамской уборной и отдает ей все, что там забывают. Она, видимо, стыдилась этого уговора, но через секунду оправилась от смущения и взяла Мозеса под руку.
   Их квартира была около "Марин-Рум", во втором этаже, и состояла из одной комнаты - спальни, где господствовал большой шкаф из прессованного картона, который, казалось, вот-вот должен был развалиться. Она с трудом открыла одну из перекосившихся дверок и продемонстрировала свои дешевые туалеты - сотню платьев всех фасонов. Потом ушла в ванную и вернулась в немыслимом китайском халате с драконами, вышитыми такими нитками, которые показались колючими обнявшему ее Мозесу. Она легко уступила, но, когда все было кончено, немного поплакала в темноте и спросила:
   - О дорогой, что мы наделали? - Ее голос звучал так же нежно, как всегда. - Всем я нужна только для одного, - сказала она, - но я думаю, это потому, что я была так строго воспитана. Меня воспитывала гувернантка. Ее звали Кленси. О, она была такая строгая! Мне никогда не разрешали играть с другими детьми...
   Мозес оделся, поцеловал ее на прощание и вышел из дома, никем не замеченный.
   19
   У себя на ферме Лиэндер обложил фундамент старого дома морскими водорослями и нанял мистера Плузински привести в порядок сад. Сыновья писали ему один или два раза в месяц, а он писал им обоим каждую неделю. Ему очень хотелось повидать их, и часто, попивая виски, он думал о поездке в Нью-Йорк и Вашингтон, но при утреннем свете не находил в себе решимости снова покинуть Сент-Ботолфс. В конце концов, он уже повидал мир. Он подолгу бывал один, так как Пулу три дня в неделю проводила в поселке у своей дочери, а миссис Уопшот три дня в неделю работала продавщицей в магазине подарков Анн Мари Луиз в Травертине. По выражению лица Сары всем должно было быть ясно, что она делала это не потому, что Уопшоты нуждались в деньгах. Она делала это потому, что ей так нравилось, и это была правда. Вся энергия, которой она обладала - и которую она так хорошо применила ради благоденствия поселка, - в конце концов как бы сконцентрировалась на увлечении торговлей подарками. Она хотела открыть торговлю подарками в парадной гостиной дома на ферме. Она просто мечтала об этом проекте, но Лиэндер даже не собирался его обсуждать.
   Трудно сказать, почему идея торговли подарками возбуждала, с одной стороны, у Сары волю к жизни, а с другой - у Лиэндера самое глубокое презрение. Когда миссис Уопшот стояла у прилавка, заставленного вазами цветного стекла, и дарила елейными улыбками друзей и соседей, заходивших в магазин, чтобы потратить немного денег и провести время, ее душевное равновесие, по-видимому, ничуть не страдало. Эта любовь к торговле подарками, эта склонность к украшениям, возможно, возникла из-за унылого вида и скудости здешнего побережья, а возможно, была проявлением вполне естественной тяги к мелким чувственным радостям. Когда по поводу салатной вилки с ручной резьбой или расписанного от руки стакана Сара восклицала: "Разве это не прелесть?!" - она была совершенно искренна. Болтовня и присутствие постоянных покупателей делали ее такой же общительной, какой она всегда бывала в Женском клубе, и ее постоянно окружала толпа. Удовольствие, которое она испытывала, продавая вещи и кладя серебро и бумажки в старый жестяной ящик, приспособленный для этой цели, было ни с чем не сравнимо, так как за всю свою жизнь она никогда ничего не продала, если не считать мебели из сарая, приобретенной кузиной Милдред. Саре нравилось разговаривать с коммивояжерами, и Анн Мари Луиз спрашивала у нее совета относительно покупки стеклянных лебедей, пепельниц и сигаретниц. На свои деньги она как-то купила две дюжины высоких узких ваз, которые Анн Мари Луиз не захотела купить. Когда вазы прибыли, Сара сама распаковала ящик, порвав платье о гвоздь и повсюду раскидав упаковочную стружку. Затем она вымыла вазы и одну из них, сунув в нее бумажную розу, поставила на окно. (Она всю жизнь терпеть не могла бумажных цветов; но что поделаешь, когда уже грянули морозы?) Через десять минут после того, как ваза была поставлена на окно, ее купили, и за три дня были распроданы все. Сара прошла в сильное возбуждение, но с Лиэндером говорить о своей удаче она не могла и рассказала о ней только Лулу в кухне.
   Вообще говоря, мысль о том, чтобы жена работала, пробуждала в Лиэндере сокровенное чувство оскорбленного мужского достоинства; он сделал крупную ошибку, оказавшись должником Гоноры, и не хотел совершить другую. Когда Сара сообщила, что хочет работать у Анн Мари Луиз, он тщательно обдумал это дело и принял отрицательное решение.
   - Я не хочу, чтобы ты работала, Сара, - заявил он.
   - Тебя это не касается, - сказала Сара.
   На том все и кончилось.
   В сущности, дело шло о чем-то более важном, нежели ущемленное мужское достоинство, - дело шло о традициях, так как многие из продаваемых Сарой сувениров были украшены изображениями кораблей в море и должны были пробуждать романтические воспоминания о славных днях Сент-Ботолфса, когда он был портовым городом. На протяжении своей жизни Лиэндеру пришлось видеть, как на развалинах здешнего побережья и порта возникли другое побережье и другой порт - подарков и антикварных магазинов, ресторанов, кафе и баров, где люди пили джин при свечах, окруженные плугами, рыболовными сетями, нактоузными фонарями и другими реликвиями трудной и правильной жизни, о которой они не имели никакого понятия. Лиэндер считал, что старая рыбачья плоскодонка с посаженными в ней петуниями представляла приятное зрелище, но, когда он вошел во вновь открывшийся салун в Травертине и обнаружил, что само помещение бара устроено в виде раздвоенной рыбачьей плоскодонки, у него возникло такое чувство, словно перед ним был призрак.
   Он много времени проводил в своей уютной комнате в юго-западном крыле дома, откуда открывался вид на реку и крыши поселка, и писал свои воспоминания. Он намеревался быть честным и, рассказывая о своем прошлом, сумел как будто достичь того уровня искренности, который знавал лишь в общении с самыми лучшими друзьями. В юности и в старости он всегда быстро сбрасывал с себя одежду, и теперь, описывая свою жизнь, вспоминал то чувство удовольствия, какое испытывал, обнажаясь.
   "На следующий день после разговора о несчастном отце автор этих строк начал работать (писал Лиэндер). Встал, как всегда, до рассвета. Получил для разноски газеты и просмотрел объявления о найме на работу. Требуется служащий Дж.Б.Уиттьеру. Владельцу большой обувной фабрики. Закончил газетный маршрут. Вымыл лицо. Смочил волосы. Замазал чернилами пятку, чтобы не видно было дырки в носке. Бежал всю дорогу до конторы Уиттьера. Она помещалась во втором этаже каркасного дома. Центр города. Был там первым. На небе едва брезжил рассвет. Весенняя заря. Подошли еще два парня, жаждавшие получить ту же работу. Птицы пели среди деревьев городского сада. Восхитительный час. В восемь часов клерк - Граймс - отпер дверь. Впустил тех, кто пришел наниматься. Ввел меня в кабинет Уиттьера. Половина девятого. Смело вошел в львиное логово. Грузный мужчина. Сидел за письменным столом спиной к двери. Он не обернулся. Сказал через плечо: "Можешь написать письмо? Иди домой и напиши письмо. Принеси его завтра утром. В это же время". Конец разговора. Подождал в конторе, видел, как два претендента вошли в кабинет и вышли с таким же результатом. Смотрел, как они пошли домой. Попросил у клерка, остролицего мужчины, лист бумаги и разрешение воспользоваться ручкой. Поблагодарил. Составил бумагу да имя Дж.Б.Уиттьера. Написал воображаемому кредитору. Попросил разрешения еще раз повидать хозяина. Клерк помог. Снова вошел в львиное логово. "Я написал письмо, сэр". Протянул руку за письмом, но не обернулся. Подал через плечо коричневый конверт. Адресован маклеру. Брюстер, Бассет и Кo. "Отнеси это и подожди, пока распишутся на счете". Бежал всю дорогу до конторы маклера. Отдышался, пока ждал расписки на счете. Бежал всю дорогу назад. Отдал счет Уиттьеру. "Посиди здесь в углу", - сказал он. Просидел два часа; никто не обращал внимания. В те дни было больше деспотизма в деловой жизни. Среди торговцев часто попадались сумасброды. Тираны. Никаких профессиональных союзов. Наконец через два часа сказал: "Будешь работать там". Показал в сторону конторы. "Почисти плевательницы, а потом спроси у Граймса, что тебе делать. Он найдет для тебя занятие".
   Приятные воспоминания, все, даже о плевательницах. Начал трудовую жизнь. Полон уверенности в себе. Решил преуспеть. Завел тетрадь правил поведения. Всегда бежать. Никогда не ходить. Никогда не ходил в присутствии Уиттьера. Всегда улыбаться. Никогда не хмуриться. Избегать нечистых мыслей. Купить матери серое шелковое платье. Приближалось начало нового века. Прогресс во всем. Новый мир. Дирижабль в мюзик-холле. Фонограф на выставке садоводства. Первые дуговые фонари на Саммер-стрит. Приходилось каждый день менять угольные стержни. Первые демонстрации телефона на празднестве в память битвы при Конкорде и Лексингтоне [города в США (штат Массачусетс), в районе которых 19 апреля 1775 года, во время Войны за независимость, шли бои между английской регулярной пехотой и американской милицией]. Холод. Огромные толпы. Нечего есть. Поехал в Бостон на крыше вагона. Уиттьер - солидный оптовик. Фабрика в Линне. Контора в Бостоне. Цены на обувь от шестидесяти семи центов до одного доллара двадцати центов за пару. Продавал все оптовым торговцам с Запада. И с Юга. Сделок на миллион с лишним в год. Работал с семи до шести. Улыбался. Всегда бежал. Учился.
   Граймс - старший клерк. Лучший друг в конторе. Худощавый мужчина. Шелковистые волосы. Лицо обезьяны, закоснелый ум. Печальный. Иногда утомительный. Часто говорил о жене. Супружеская идиллия. Глаза темнели. Облизывал губы. Знал турецкие обычаи. Французские обычаи. Армянские обычаи и т.д. Как сказано выше, иногда утомительный. Автор пленился мыслью о жене. С золотистыми волосами. Быть может, молодая. Пошел к Граймсу на ужин, чтобы повидать ее. Был взволнован. Граймс отпер дверь. Женщина окликнула из гостиной. Грубый голос. Волнение прошло. Крупная, широкоплечая женщина. Краснощекая. Тяжелые ботинки заляпаны грязью. "Вот свиные отбивные и овощи на ужин, - говорит она. - В восемь я должна быть на собрании". Граймс надевает передник. Варит ужин. Бегает от стола к плите. Бегает от плиты к столу. Жена уписывает за обе щеки - хороший едок. Говорить почти не о чем. Надевает теплое пальто и отправляется в грязных ботинках на митинг. Феминистка. Граймс моет тарелки. Пальцы как у обезьяны. Печальный человек.