Страница:
Мы с Викой вылетели во двор. Я - в одну сторону, она - в другую. Точно чета Кибирей: на прополке он всегда работал в одном углу делянки, жена - в противоположном.
Мозг мой сверлила мысль: неужто из-за какого-то вздорного обычая я больше не смогу ходить в этот дом?
Вдруг Вика положила мне руку на плечо, захохотала.
- Пошли на жок. Что твое, то твое, не убудет, не прибавится.
- Смотри, пошлю тебя в сад... И ты от меня не увильнешь.
- Какой нашелся!
- Не веришь?
- Конечно, нет!
Вика так дернула платок, которым я вытирал вспотевший лоб, что он чуть не порвался. Но я не выпустил его... Так мы и шли по селу, держась за платочек, будто помолвленные.
Музыканты, завидев нас издалека, заиграли марш Кукоша. Вика понятия не имела, чем знаменит этот марш, начинавшийся тревожным пением трубы: "Будь готов, атаман, лес оцепляют жандармы! Нагружай свои подводушки, покидай своих зазнобушек!"
Я и в самом деле пыжился, как молодой петушок. Ведь у меня в гороскопе записано: если не преуспею в науках, стану известным разбойником в кодрах. Как знать, может, переплюну самого Кукоша из Деренеу! Может, и в мою честь музыканты станут слагать песни, играть их от всей души. А я отводить душу с красавицами...
Пока что я отвел Вику к подружкам и вернулся в круг парней. Мимоходом ко мне подошла Мариуца Лесничиха, сорвала шляпу с моей головы и приладила ландыш. Парни засмеялись. Как бы не поплатился я, подобно Митре: снова спрячет Мариуца подушку под юбкой, запросто придет к моей матери...
Дочь Кибиря, та, что не смывает с лица мыльную пену, попросила поучить ее танцевать по-городскому. Теленешты были для нее самым большим на свете городом!
Дед Петраке тоже пришел на хоровод. Стоит, опершись на свою клюку, и кротко смотрит, как веселится молодежь.
Музыка умолкла, и барабанщик, вооруженный барабанной палочкой, погнался за ватагой детишек, согнал их с забора, кинулся следом. Вижу, драпает и мой братишка Никэ, только пятки сверкают. Я хотел было вмешаться, но Митря меня удержал за локоть:
- Пусть их! Так им и надо.
- Что натворили?
- Спроси своего братца. Поймал змею, воткнул в пасть ей полу армячка, дернул и вырвал зубы. И сунул в тромбон Евлампия. Чуть не загубили хоровод... Цыгане испугались змеи и не захотели больше играть.
- Ох, этот Никэ... Отец узнает, шкуру с него спустит.
- Пока до этого не дошло, скажи ему сам, пусть не валяет дурака. А то поймаю, голого привяжу к дереву в кодрах да там и оставлю ночевать... Пусть им полакомятся комары, оводы, муравьи, все кому ни лень. Быстро станет шелковым. Ты меня знаешь, я слов на ветер не бросаю!
- Что у тебя все время кодры на уме?
- С тех пор как связался с Мариуцей Лесничихой! - усмехнулся лысый Вырлан.
- Раз уж зашла речь о лесе, знаете что?.. Сегодня день Ивана Купалы. Пошлем девчат в лес! - сказал Митря.
- Давай! Отведем музыкантов поесть...
- Выпьем по четвертинке для храбрости и докажем девчатам, что хрен все-таки слаще редьки!
Голова у Митри была твердокаменная. В школе, бывало, разбежится, по-бараньи боднет парту - и поломает. Но с годами умнеет любой. Как говорится, медведя и то можно научить танцевать, тем более такого двужильного парня.
Митря подозвал Вику и сказал ей:
- Слушай... как музыканты отправятся уплетать, прихвати Мариуцу Лесничиху и уматывайте отсюда. Чтоб я вас нашел в липовой роще, возле землянки лесника.
- А если Мариуца не захочет?
- Хе-хе, Мариуца только этого и ждет!
- Прямо-таки сохнет по тебе!
- Сохнет, не сохнет... делай, как я велел.
И поскольку Митря не любил толочь воду в ступе, он гоголем прошелся внутри круга танцующих, вырвал платок из руки Мариуцы. Потом снял кольцо с ее пальца. Скрутил руки еще нескольким девушкам, отнял и у них платки и кольца, весело смеясь, разинув рот до ушей. В тот день он договорился со многими девушками - несколько воскресений хватило бы, чтобы посылать их в сады и в лес.
Но вышло не совсем так, как думал Митря. Примерно в полдень на хоровод пришли кукоарские парни-призывники. Стали веселиться вовсю. Танцевали, пели, плакали - небо смешалось с землей.
По тропинкам, по сугробам
Все спешат к своим зазнобам,
Мэй, мэй!
Полосатые шерстяные торбы... Торбы из белого льна... Полдень кружил этих парней, кружил девушек. Бутылки вина переходили из рук в руки.
Мы встревожились. Цыгане напьются - весь жок пойдет кубарем.
Перепелка-перепелушка,
Ты гнездо свое смени.
Бадя с плугом уж вблизи,
оф, оф!
- Давай, Ион, а то тебя обнесли!
- Оставьте его, дядя Григоре... Играй, Ион!
Перепелка-перепелушка,
Ты смени родимый дом.
Я иду с косою острой,
оф, оф!
- Слушай, Трифон! Это... Как бы тебе сказать... от военной службы и от смерти никуда не денешься... Такое дело!
По садам, что биты градом,
Ходит, стонет мама Раду.
Эх, сломан тонкий черенок.
- Где ты, Раду, мой сынок?
- Нет, ты не тревожься...
- Я тебе брат или не брат?
Таков обычай: когда кукоарянин расстается с родным селом, вспоминает все песни, какие знает. И шагу не шагнет со своего двора, покуда вина не пригубит. Но как сделает эти два дела - готов! Остается дать кое-какие наставления жене - и в путь-дорогу! Правда, при одном условии: если в селе в тот день не справляют жок. Но если же хоровод в разгаре - другая петрушка. У каждого кукоарянина про запас столько замысловатых и жарких плясок, так и недоплясанных из-за пахоты, посевов, жатвы, из-за осени, когда надо и убирать кукурузу, и собирать виноград, и сбивать орехи.
Да и чего греха таить: знает человек, когда уходит, но не ведает, когда вернется.
Бедный дядя Штефэнаке! К вечеру призывники должны быть в военкомате, и председатель начеку: как бы не набрались до положения риз. Как тогда доедут до Теленешт?
С сельских улиц и улочек один за другим собираются старики. Проводить призывников, сказать напутственное слово. Так заведено в селе.
Среди стариков, конечно, и мой дедушка. Выделяется он среди них. Злые языки возводят на деда напраслину. Говорят, хорошо сохранился, потому что не очень-то утруждал себя в поле: всю жизнь держал в одном кармане армяка селедку, испеченную на углях, в другом - чекушку водки. И когда мужиков наделяли землей в двадцать четвертом году, он отказался от делянки. Тоже, говорят, чтобы не перетрудиться.
Так или иначе, напраслина на вороту не висла: дед и правда работал как молодой, выглядел моложаво. Время было милостиво к нему. Во рту сохранились все зубы - еще бы, как он ухаживал за ними, каждую весну счищал с них камень плотницким рашпилем.
И поскольку дед один был со всеми зубами, ему предстояло сказать во всеуслышанье прощальное слово.
Начал он свою речь так:
- Наводить тень на плетень я не буду, беш-майоры!.. Выслушайте-ка меня, коровьи образины!
- Валяй, дед Тоадер!
- Что ж, да хранит вас господь... Так уж человек устроен. Уходит, чтоб было откуда возвращаться. Я был еще щенком, когда меня на арбе с волами отправили в пехоту. Русские тогда наступали за Дунаем... А мы переправлялись с провиантом...
Дедушка увлекся воспоминаниями, хотя всегда любил пожаловаться на дырявую, слабеющую память.
Речь его явно затягивалась. Он перечислял всех генералов, отличившихся в дунайской кампании, разгромивших турок под Плевной.
Бедняга Гончарук, начальник милиции, нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Каждый раз, когда дед упоминал Киселева, Скобелева, Куропаткина, он передергивался и просил Штефэнаке поторопить призывников. Дело в том, что вина в селе полным-полно, но и стариков не меньше... И под Плевной отличилось много генералов. И если каждый старикан станет их вспоминать, конца не будет! Тем временем дедушка перешел к новейшим событиям:
- Я вам рассказываю о старых русских, что разрешали людям держать дома ружья... А про нынешних русских... пусть расскажет Штефэнаке. Он теперь, беш-майор, пошел к Негарэ, отнял ту самую говорящую коробку, радио, или как ее, коровья образина! Нет позволенья, говорит... А почему нет позволенья? Потому что яйцо хочет курицу учить!
- Товарищи! - Гончарук поднялся на ступеньки клубного крыльца. Он говорил отчетливо и каждую фразу повторял дважды: - Товарищи! Не беспокойтесь, ваши сыновья будут служить в несокрушимой армии, которая даст отпор любому врагу. Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет.
Все люди, собравшиеся на хороводе, без призывов и понуканий вдруг закричали "ура!". Эхом отозвались окрестные долины. Не знаю, что еще хотел сказать дед, - слова застряли у него в горле. Призывники целовали ему руки, а он от гнева подпрыгивал на одной ноге, готовый и вовсе уйти из хоровода.
Митря облегченно вздохнул, когда будущие солдаты тронулись с места. Закричал в пространство:
Братья-воины, ура!
В путь далекий вам пора...
А хора летит ко всем чертям!..
Солнце клонилось к закату. И мы погрустнели, еще бы! Поначалу ждали, когда солнце подымется над головой. Теперь оно катится под уклон, без подпруги, словно мяч. Вот-вот коснется гребня холма.
"Оф" и снова "оф"! Самые короткие ночи в году - самые богатые музыкой и хороводами. В такой день хорошо бы забить кол в небо, стреножить солнце, привязать, чтобы не закатывалось подольше.
Совсем иного мнения придерживались музыканты. Евлампий неотступно ходил за Митрей, кривя припухшие губы.
- Больше не могу, господин товарищ... Нам тоже надо поесть. От кислого вина в кишках музыка. Не хватает больше духу дуть в трубу.
- Что за чертовщина! С утра только и делаете что жуете.
- Лопни мои глаза...
- Растак вашу мать!..
- Сразу видно, вы из хорошей семьи.
- Ладно, пошли есть! И чтоб вы тут больше не каркали... Не нравится мне такое.
- Мы же свои люди, господин товарищ...
- Эй, Вырлан, пойди покорми цыган!
- Не называйте нас так. Мы теперь все равны!
- Слушай, Евлампий...
Подбежал дед Петраке. Этот Митря такой баламут, сколько раз ни договорится с музыкантами - накормит их, напоит, а потом изобьет! Чтоб помнили его!
Зато все музыканты соседних сел носят Митрин армяк, Митрину каракулевую шапку. Изловят его в укромном местечке, пересчитают косточки, потом отнимут одежду: за то, что играли на хоре бесплатно!
Дома Митря получал свою порцию от отца. Каждый хоровод обходится ему в две взбучки и в один нагоняй.
- Вырлан вам заплатит, мать вашу за ногу! Пошли, Фрунзэ!
Митря так меня дернул, что чуть не оторвал рукав вместе с рукой.
За клубом, в глубине двора, стояли стайкой ребята. Они принесли Митре две бутылки водки, кулек конфет, связку бубликов и две пачки папирос "Норд".
- Конфеты отнесем девчатам. Водку разопьем здесь... Будь здоров, Фрунзэ! И если уломаешь Вику, не давай ей стареть. Смотри, чтоб у нее были мозоли на том месте. Люби, как душу, и тряси, как грушу! Если хочешь, чтоб она тебя не трясла. Бабы - такой народ, не ты их, так они тебя!
Солнце спряталось за деревьями. Призывники поднимались по лесистому холму, пели и гикали, будто шли на свадьбу.
Мы с Митрей пошли напрямик.
Пряное благоухание доносилось от виноградных кустов. Легкий ветер дышал лесной прохладой. Пахло зеленой коноплей.
Пчелиный рой, летевший из глубины леса, замельтешил над нами, как дождевое облачко. Мы стали кидать землей в пчел, пока они не сели на кизиловый куст, у самой опушки леса.
Счастливый день! Прекрасный день!
А где-то содрогалась земля. И люди проклинали жизнь. И парни забыли о девушках, и девушки забыли о парнях.
Война надвигалась. Ее тени подкрадывались все ближе, как тени сумерек.
- Не верьте клеветникам! Разоблачайте провокаторов!
А мы, молодые, - молоко, как говорится, на губах не обсохло, - верили в цветы, в первые поцелуи. Были, наверно, в нас и порыв и жестокость.
Митря, схватив за руку дочь Кибиря, уволок ее в кусты, чуть поодаль от нас.
- Митря... Мне тяжело!
- Помолчи! Нынче всем тяжело... Терпи.
Вика заплакала. По щекам ее потекли прозрачно-чистые слезы. Беда! Я не знал, как ее унять.
Будь он неладен, этот обычай, - посылать девушек в лес! Скрываешься со своей любовью от стоустой молвы - натыкаешься на стоголосое лесное эхо. Еле слышный шепот, легкий шелест, оброненное слово доносятся за версту. Словно под каждым кустом притаился голос, подобный Викиному.
Обняв меня за шею, она безутешно, взахлеб плакала. А до меня доносились со всех сторон всхлипы, шелест...
- Знаю... потом не женишься на мне...
- ...а-ю, знаю... не женишься...
- Ты потише... Успокойся!
- Ш-ш-ш... тише... ...ойся... успокойся...
- Тебе-то что!
- Тебе-то что!
- Тебе-то что!
Гудело в ушах. Эхо клубилось на влажных лесных полянах, ныряло в овраги и возвращалось ко мне, отраженное зелеными холмами.
- Вика, ты видишь звезды?
Шепот, похохатыванье Митриной девушки журчали поблизости. Но через минуту смеялся уже весь лес. Необузданно, бесстыдно, вожделенно.
- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...
- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...
В древних сумрачных лесах, когда смотришь сквозь верхушки деревьев, звезды на небе видны и в полдень. Как со дна колодца. И тут над нами грозно закачалась клюка деда Петраке. Он почернел от гнева, запыхался, говорил сдавленно:
- Поганцы... Негодники!
И лес повторял:
- Поганцы... Негодники!
- Поганцы... Негодники!
Митря удирал, не успев натянуть брюки. Девушка его осмелела, хотя и стояла перед дедом Петраке на четвереньках:
- Ну и что, если расскажете отцу? Митря хотел только испытать меня... А вам не стыдно - выслеживать?.. Человек в летах, слава богу.
Я оцепенел, не сводя взгляда со звезд. Я видел деда Петраке, нависшего надо мной с посохом. Вздор! Дед Петраке с посохом кружился где-то высоко-высоко в небе, как крылья ветряной мельницы, а вместе с ним кружился весь мир: и кроны деревьев... и звезды на вечереющем небе... и мы с Викой.
Кружились... кружились... как в вихре.
Что вы знаете?..
МОСТ СЕДЬМОЙ
- Неколебимы наши ряды! Мы будем сражаться геройски. Не видать немцам нашей священной земли!
Мы, ребята, верили каждому слову Гончарука. Довелось нам видеть, как он плавает в Красношенском озере. Не то что переплывал его от берега к берегу - переныривал, словно дельфин. Не зря говорят: не спрашивай говоруна, спрашивай бывалого.
Ровесники отца озабоченно почесывали затылки, молчали и слушали, что люди говорят друг другу. Потом шли домой и давали лошадям еще порцию овса. И снова смазывали телеги.
Наш отец снял всю муку с чердака, мать пекла по три печи хлебов в день. Потом ломтями нарезала свежие караваи и снова ставила в печь сушить.
Белый хлеб! Всю жизнь мы кормились черным, но мечтали о нем. Теперь корыта полнились опарой. Но что пользы! Кусок не шел в горло, мякиш прилипал к нёбу. Мать и бабушка голосили... На кого останется дом?
Отец с дедушкой чертыхались и снова смазывали телегу. Когда пришел приказ скосить зеленый хлеб и кукурузу, отчаявшаяся мать обняла столб ворот.
- Здесь родилась, здесь и смерть принять хочу... О, господи!
Говорят, страх удесятеряет силы: отец никак не мог оторвать маму от ворот, на помощь засеменил дедушка.
- Цыц! Не голоси, коровья образина! Я еще не умер! А церковной кротости во мне маловато. Сейчас получишь пару горячих!..
Кстати подоспел дед Петраке. Еле успокоили рыдавшую мать.
- И ты уходишь, Петраке? - буркнул дед.
- Ухожу, бадя... Овцы плетутся медленно, дороги забиты машинами...
- Значит... уходишь? Ну, вот что... ты там смотри! Я, кажется, никуда не тронусь... Пожил вволю, съел свою фасоль. Теперь у меня одно лекарство - березовый тулуп. На этом кладбище. А ты береги себя... Ты же вырос без родителей. Некому за тобой присмотреть!
Дедушка принес бадейку вина, позвал нас всех к себе. Поставил столик перед домом:
- Посидим вместе! Жизнь готовит нам испытания. Разлучает нас... Кто знает... - Он отворачивался, хлопотал у стола. Ничто его так не бесило, как слезы. Зимой они иногда текли из-за ослепительного белого снега или просто от холода. Теперь же катились - горестные, тоскливые...
- Простите, ради бога, постарели мои глаза, - оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек - что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет - не надо трогать: засохнет, помрет.
Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится... Потом обнял его по-братски:
- Ну, Петраке, что было - было... Ты мне брат, и сердце у меня болит... Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина... Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу... Ругаться - это я могу. А вот просить прощения... Сердце во мне шипит, как на сковородке... Ну вот, теперь ты... ну...
- Бадица, прости меня...
- Бог простит.
Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.
- И ты меня прости.
- Да простит тебя бог, бадица.
Потом дед Петраке сказал:
- Доброго времени! - и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.
Плакать старик не плакал. Теперь он был крепче деда. Но хватало в Кукоаре рыданий и без него.
Мариуца Лесничиха голосила на всех перекрестках. Группа красноармейцев принесла ее убитого отца. Пуля попала в голову, пробила череп.
Солдаты были в разведке. А тут лесник в охотничьей шляпе с павлиньим пером. Окликнули: стой! Лесник не понимал по-русски. Не остановился. Решив, что перед ними парашютист в форме горного стрелка, солдаты выстрелили.
Теперь они оправдывались перед Лесничихой.
Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...
Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.
Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.
Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.
- Как она была ему к лицу!
- Боже мой, кума, да он как живой!
- Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...
Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."
Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.
Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...
Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.
Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!
Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?
- Пойди, Тоадер, в свой интернат, забери школьные документы, - велела мать.
Отец меня не отпускал. В таком препирательстве прошло несколько дней.
Наконец я отправился. Но школа уже эвакуировалась. Документов не у кого было спросить. Только яма в школьном дворе, где раньше гасили известь, была доверху полна радиоприемниками. Поломанными, изувеченными. Думал, найду хоть один более или менее исправный. Черта с два!
Ветром несло во все стороны смятые бумаги. Хлопали окна и двери покинутых домов. Городок был пустынен и безжизнен. Лишь еврейское кладбище со стороны Михалаша было полным-полно стариков и старух. Наверно, и они, как дед, решили не трогаться с места.
"Старое дерево не приживается в чужом краю... Засохнет в странствиях, не успев пустить корней в неведомую почву..."
Кому могло прийти в голову, что еще до захода солнца городок будет оккупирован! И старики, старухи с кладбища, где белеют каменные могильные плиты, будут брошены на дно оврага, рассекающего помещичий виноградник, и заживо засыпаны землей...
В церковь, что возле нашей школы, доставили убитых немецких офицеров. Справили по ним панихиду. Играли два военных оркестра - немецкий и итальянский. Ухали орудия. Отпевали три священника.
А в яме, на краю питарского виноградника, в пятистах метрах от церковной паперти, земля подымалась и опускалась, ходила ходуном. Умирали похороненные заживо. Заживо!.. Старики и старухи. Их рты были забиты кукурузными початками.
- Файн! Файн!
Над засыпанным оврагом торчали широко раскинутые в стороны руки старика... Голова с седой, всклокоченной бородой, запутавшейся в комьях земли. Ему заткнули рот полотнищем красного флага.
2
Дядю Штефэнаке забрали прямо с работы. Делал последние приготовления к обмолоту. Залез в паровик и помелом сметал сажу. Потом попробовал, не текут ли трубы.
Всего в саже, его привели на школьный двор.
Четверо рыжих толстомордых фашистов принуждали его преклонить колени перед односельчанами и попросить прощения. Вместо этого председатель вынул кисет, трут и кресало. В кукурузный лист щедро насыпал табачку - экономить не было никакого смысла - и стал высекать огонь. Немцы наперебой принялись его фотографировать. И тогда председатель рассердился: так чиркнул кресалом, что фитиль затлел в трех местах.
- Файн! Файн! - тараторили немцы.
Черные мундиры, засученные по локоть рукава, автомат на груди, фотокамера на боку. И черная эмблема смерти - череп, под ним две скрещенные кости...
Дядя Штефэнаке не позволил завязать себе глаза. Широкой спиной повернулся к убийцам, чуть втянув голову в плечи, словно за шиворот ему капала холодная вода...
Его похоронили в школьном саду.
Никто не плакал. Фашисты недоумевали. Несколько часов назад они убили секретаря сельсовета в Гирова. Его нашли в поле - полол кукурузу. Вместе со всей семьей. Жена, семеро детей. Детвору заставили вырыть отцу яму. Ему завязали глаза распашонкой младенца, который гулил в ивовом корытце среди кукурузных стеблей. Там от плача дрожало поле, долина. Семеро детей и женщина - и каждый плакал на свой лад. А здесь, в Кукоаре, - молчание. Сыновья председателя были на фронте. Жена работала дояркой и эвакуировалась вместе с колхозной фермой.
- Возьми замок, пойди повесь на его дом... Чтобы никто не вошел.
- А зачем вешать теперь замок? Замок - он для добрых людей. Какой с его прок нынче? - Фашисты срывали с петель запертые двери. Грабили кооперативы, магазины, склады.
- Хорошо, что ты не пошел на службу... - говорила мать отцу.
- Неизвестно, кому хорошо, кому плохо! - отвечал отец. - Может быть, лучше всего мертвым.
Нажимать на отца начали месяца два спустя. Духовенство и чиновники вернулись из-за Прута. Батюшка Устурой повадился к нам.
- Костя... Транснистрия* очень нуждается в священнослужителях. Там пусто, хоть шаром покати... Наш братский долг - вернуть людей в лоно веры...
_______________
* Так оккупанты именовали Заднестровье (до Буга), присоединенное к Румынскому королевству.
- Не поеду, батюшка.
- Подумай, посоветуйся с женой.
На восток днем и ночью тянулись войска разноязычных армий.
Проходили немцы, и мальчишки с крохотными телятами убегали в глубь леса. Немцы очень любили мясо таких, еще с молочными зубами, сосунков.
Когда проходили итальянцы, женщины прятали кошек в духовках и дымоходах. Война принесла нищету, голод, а с ними - тьму мышей. Поэтому в Кукоаре кошками дорожили. Итальянец же как услышит, что кошка мяукает, прямо-таки шалеет...
- Костя... Церковный совет. Все зажиточные сельчане говорят, что вел ты себя достойно, не принимал должностей и почестей от большевиков... Но... настало время хорошо подумать. Кто не с нами - тот против нас. А тебя спросят в примарии: с кем ты?
- С Кукоарой он, батюшка! Все беш-майоры с Кукоарой!
- Добрый день, дед Тоадер! Как живете-можете?
- Воюю со старостью.
- Решето еще вертится?
- Вертится, святой отец!
- Фасоль еще сажаешь?
- Сажаю, батюшка... Но вымениваю на мясо.
- Ты совсем не изменился.
- Мои кости для этого слишком старые.
При деде поп не хотел говорить с отцом о государственных интересах. Толковал о мелочах. Рассказывал, как справлял пасху в Олтении*. Но когда старик удалился, продолжал свои уговоры:
_______________
* О л т е н и я - область в Румынии.
- Забудем былые раздоры, Костя... Мы же были детьми. А дети - они безжалостные, беспощадные... Ты обзывал нас чесночниками, мы жаловались отцу... А старик был крутого нрава...
- Что было, то сплыло, батюшка. Сколько воды утекло... Мне уже поздно начинать все сначала.
- На праведный путь никогда не поздно вступить...
Мозг мой сверлила мысль: неужто из-за какого-то вздорного обычая я больше не смогу ходить в этот дом?
Вдруг Вика положила мне руку на плечо, захохотала.
- Пошли на жок. Что твое, то твое, не убудет, не прибавится.
- Смотри, пошлю тебя в сад... И ты от меня не увильнешь.
- Какой нашелся!
- Не веришь?
- Конечно, нет!
Вика так дернула платок, которым я вытирал вспотевший лоб, что он чуть не порвался. Но я не выпустил его... Так мы и шли по селу, держась за платочек, будто помолвленные.
Музыканты, завидев нас издалека, заиграли марш Кукоша. Вика понятия не имела, чем знаменит этот марш, начинавшийся тревожным пением трубы: "Будь готов, атаман, лес оцепляют жандармы! Нагружай свои подводушки, покидай своих зазнобушек!"
Я и в самом деле пыжился, как молодой петушок. Ведь у меня в гороскопе записано: если не преуспею в науках, стану известным разбойником в кодрах. Как знать, может, переплюну самого Кукоша из Деренеу! Может, и в мою честь музыканты станут слагать песни, играть их от всей души. А я отводить душу с красавицами...
Пока что я отвел Вику к подружкам и вернулся в круг парней. Мимоходом ко мне подошла Мариуца Лесничиха, сорвала шляпу с моей головы и приладила ландыш. Парни засмеялись. Как бы не поплатился я, подобно Митре: снова спрячет Мариуца подушку под юбкой, запросто придет к моей матери...
Дочь Кибиря, та, что не смывает с лица мыльную пену, попросила поучить ее танцевать по-городскому. Теленешты были для нее самым большим на свете городом!
Дед Петраке тоже пришел на хоровод. Стоит, опершись на свою клюку, и кротко смотрит, как веселится молодежь.
Музыка умолкла, и барабанщик, вооруженный барабанной палочкой, погнался за ватагой детишек, согнал их с забора, кинулся следом. Вижу, драпает и мой братишка Никэ, только пятки сверкают. Я хотел было вмешаться, но Митря меня удержал за локоть:
- Пусть их! Так им и надо.
- Что натворили?
- Спроси своего братца. Поймал змею, воткнул в пасть ей полу армячка, дернул и вырвал зубы. И сунул в тромбон Евлампия. Чуть не загубили хоровод... Цыгане испугались змеи и не захотели больше играть.
- Ох, этот Никэ... Отец узнает, шкуру с него спустит.
- Пока до этого не дошло, скажи ему сам, пусть не валяет дурака. А то поймаю, голого привяжу к дереву в кодрах да там и оставлю ночевать... Пусть им полакомятся комары, оводы, муравьи, все кому ни лень. Быстро станет шелковым. Ты меня знаешь, я слов на ветер не бросаю!
- Что у тебя все время кодры на уме?
- С тех пор как связался с Мариуцей Лесничихой! - усмехнулся лысый Вырлан.
- Раз уж зашла речь о лесе, знаете что?.. Сегодня день Ивана Купалы. Пошлем девчат в лес! - сказал Митря.
- Давай! Отведем музыкантов поесть...
- Выпьем по четвертинке для храбрости и докажем девчатам, что хрен все-таки слаще редьки!
Голова у Митри была твердокаменная. В школе, бывало, разбежится, по-бараньи боднет парту - и поломает. Но с годами умнеет любой. Как говорится, медведя и то можно научить танцевать, тем более такого двужильного парня.
Митря подозвал Вику и сказал ей:
- Слушай... как музыканты отправятся уплетать, прихвати Мариуцу Лесничиху и уматывайте отсюда. Чтоб я вас нашел в липовой роще, возле землянки лесника.
- А если Мариуца не захочет?
- Хе-хе, Мариуца только этого и ждет!
- Прямо-таки сохнет по тебе!
- Сохнет, не сохнет... делай, как я велел.
И поскольку Митря не любил толочь воду в ступе, он гоголем прошелся внутри круга танцующих, вырвал платок из руки Мариуцы. Потом снял кольцо с ее пальца. Скрутил руки еще нескольким девушкам, отнял и у них платки и кольца, весело смеясь, разинув рот до ушей. В тот день он договорился со многими девушками - несколько воскресений хватило бы, чтобы посылать их в сады и в лес.
Но вышло не совсем так, как думал Митря. Примерно в полдень на хоровод пришли кукоарские парни-призывники. Стали веселиться вовсю. Танцевали, пели, плакали - небо смешалось с землей.
По тропинкам, по сугробам
Все спешат к своим зазнобам,
Мэй, мэй!
Полосатые шерстяные торбы... Торбы из белого льна... Полдень кружил этих парней, кружил девушек. Бутылки вина переходили из рук в руки.
Мы встревожились. Цыгане напьются - весь жок пойдет кубарем.
Перепелка-перепелушка,
Ты гнездо свое смени.
Бадя с плугом уж вблизи,
оф, оф!
- Давай, Ион, а то тебя обнесли!
- Оставьте его, дядя Григоре... Играй, Ион!
Перепелка-перепелушка,
Ты смени родимый дом.
Я иду с косою острой,
оф, оф!
- Слушай, Трифон! Это... Как бы тебе сказать... от военной службы и от смерти никуда не денешься... Такое дело!
По садам, что биты градом,
Ходит, стонет мама Раду.
Эх, сломан тонкий черенок.
- Где ты, Раду, мой сынок?
- Нет, ты не тревожься...
- Я тебе брат или не брат?
Таков обычай: когда кукоарянин расстается с родным селом, вспоминает все песни, какие знает. И шагу не шагнет со своего двора, покуда вина не пригубит. Но как сделает эти два дела - готов! Остается дать кое-какие наставления жене - и в путь-дорогу! Правда, при одном условии: если в селе в тот день не справляют жок. Но если же хоровод в разгаре - другая петрушка. У каждого кукоарянина про запас столько замысловатых и жарких плясок, так и недоплясанных из-за пахоты, посевов, жатвы, из-за осени, когда надо и убирать кукурузу, и собирать виноград, и сбивать орехи.
Да и чего греха таить: знает человек, когда уходит, но не ведает, когда вернется.
Бедный дядя Штефэнаке! К вечеру призывники должны быть в военкомате, и председатель начеку: как бы не набрались до положения риз. Как тогда доедут до Теленешт?
С сельских улиц и улочек один за другим собираются старики. Проводить призывников, сказать напутственное слово. Так заведено в селе.
Среди стариков, конечно, и мой дедушка. Выделяется он среди них. Злые языки возводят на деда напраслину. Говорят, хорошо сохранился, потому что не очень-то утруждал себя в поле: всю жизнь держал в одном кармане армяка селедку, испеченную на углях, в другом - чекушку водки. И когда мужиков наделяли землей в двадцать четвертом году, он отказался от делянки. Тоже, говорят, чтобы не перетрудиться.
Так или иначе, напраслина на вороту не висла: дед и правда работал как молодой, выглядел моложаво. Время было милостиво к нему. Во рту сохранились все зубы - еще бы, как он ухаживал за ними, каждую весну счищал с них камень плотницким рашпилем.
И поскольку дед один был со всеми зубами, ему предстояло сказать во всеуслышанье прощальное слово.
Начал он свою речь так:
- Наводить тень на плетень я не буду, беш-майоры!.. Выслушайте-ка меня, коровьи образины!
- Валяй, дед Тоадер!
- Что ж, да хранит вас господь... Так уж человек устроен. Уходит, чтоб было откуда возвращаться. Я был еще щенком, когда меня на арбе с волами отправили в пехоту. Русские тогда наступали за Дунаем... А мы переправлялись с провиантом...
Дедушка увлекся воспоминаниями, хотя всегда любил пожаловаться на дырявую, слабеющую память.
Речь его явно затягивалась. Он перечислял всех генералов, отличившихся в дунайской кампании, разгромивших турок под Плевной.
Бедняга Гончарук, начальник милиции, нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Каждый раз, когда дед упоминал Киселева, Скобелева, Куропаткина, он передергивался и просил Штефэнаке поторопить призывников. Дело в том, что вина в селе полным-полно, но и стариков не меньше... И под Плевной отличилось много генералов. И если каждый старикан станет их вспоминать, конца не будет! Тем временем дедушка перешел к новейшим событиям:
- Я вам рассказываю о старых русских, что разрешали людям держать дома ружья... А про нынешних русских... пусть расскажет Штефэнаке. Он теперь, беш-майор, пошел к Негарэ, отнял ту самую говорящую коробку, радио, или как ее, коровья образина! Нет позволенья, говорит... А почему нет позволенья? Потому что яйцо хочет курицу учить!
- Товарищи! - Гончарук поднялся на ступеньки клубного крыльца. Он говорил отчетливо и каждую фразу повторял дважды: - Товарищи! Не беспокойтесь, ваши сыновья будут служить в несокрушимой армии, которая даст отпор любому врагу. Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет.
Все люди, собравшиеся на хороводе, без призывов и понуканий вдруг закричали "ура!". Эхом отозвались окрестные долины. Не знаю, что еще хотел сказать дед, - слова застряли у него в горле. Призывники целовали ему руки, а он от гнева подпрыгивал на одной ноге, готовый и вовсе уйти из хоровода.
Митря облегченно вздохнул, когда будущие солдаты тронулись с места. Закричал в пространство:
Братья-воины, ура!
В путь далекий вам пора...
А хора летит ко всем чертям!..
Солнце клонилось к закату. И мы погрустнели, еще бы! Поначалу ждали, когда солнце подымется над головой. Теперь оно катится под уклон, без подпруги, словно мяч. Вот-вот коснется гребня холма.
"Оф" и снова "оф"! Самые короткие ночи в году - самые богатые музыкой и хороводами. В такой день хорошо бы забить кол в небо, стреножить солнце, привязать, чтобы не закатывалось подольше.
Совсем иного мнения придерживались музыканты. Евлампий неотступно ходил за Митрей, кривя припухшие губы.
- Больше не могу, господин товарищ... Нам тоже надо поесть. От кислого вина в кишках музыка. Не хватает больше духу дуть в трубу.
- Что за чертовщина! С утра только и делаете что жуете.
- Лопни мои глаза...
- Растак вашу мать!..
- Сразу видно, вы из хорошей семьи.
- Ладно, пошли есть! И чтоб вы тут больше не каркали... Не нравится мне такое.
- Мы же свои люди, господин товарищ...
- Эй, Вырлан, пойди покорми цыган!
- Не называйте нас так. Мы теперь все равны!
- Слушай, Евлампий...
Подбежал дед Петраке. Этот Митря такой баламут, сколько раз ни договорится с музыкантами - накормит их, напоит, а потом изобьет! Чтоб помнили его!
Зато все музыканты соседних сел носят Митрин армяк, Митрину каракулевую шапку. Изловят его в укромном местечке, пересчитают косточки, потом отнимут одежду: за то, что играли на хоре бесплатно!
Дома Митря получал свою порцию от отца. Каждый хоровод обходится ему в две взбучки и в один нагоняй.
- Вырлан вам заплатит, мать вашу за ногу! Пошли, Фрунзэ!
Митря так меня дернул, что чуть не оторвал рукав вместе с рукой.
За клубом, в глубине двора, стояли стайкой ребята. Они принесли Митре две бутылки водки, кулек конфет, связку бубликов и две пачки папирос "Норд".
- Конфеты отнесем девчатам. Водку разопьем здесь... Будь здоров, Фрунзэ! И если уломаешь Вику, не давай ей стареть. Смотри, чтоб у нее были мозоли на том месте. Люби, как душу, и тряси, как грушу! Если хочешь, чтоб она тебя не трясла. Бабы - такой народ, не ты их, так они тебя!
Солнце спряталось за деревьями. Призывники поднимались по лесистому холму, пели и гикали, будто шли на свадьбу.
Мы с Митрей пошли напрямик.
Пряное благоухание доносилось от виноградных кустов. Легкий ветер дышал лесной прохладой. Пахло зеленой коноплей.
Пчелиный рой, летевший из глубины леса, замельтешил над нами, как дождевое облачко. Мы стали кидать землей в пчел, пока они не сели на кизиловый куст, у самой опушки леса.
Счастливый день! Прекрасный день!
А где-то содрогалась земля. И люди проклинали жизнь. И парни забыли о девушках, и девушки забыли о парнях.
Война надвигалась. Ее тени подкрадывались все ближе, как тени сумерек.
- Не верьте клеветникам! Разоблачайте провокаторов!
А мы, молодые, - молоко, как говорится, на губах не обсохло, - верили в цветы, в первые поцелуи. Были, наверно, в нас и порыв и жестокость.
Митря, схватив за руку дочь Кибиря, уволок ее в кусты, чуть поодаль от нас.
- Митря... Мне тяжело!
- Помолчи! Нынче всем тяжело... Терпи.
Вика заплакала. По щекам ее потекли прозрачно-чистые слезы. Беда! Я не знал, как ее унять.
Будь он неладен, этот обычай, - посылать девушек в лес! Скрываешься со своей любовью от стоустой молвы - натыкаешься на стоголосое лесное эхо. Еле слышный шепот, легкий шелест, оброненное слово доносятся за версту. Словно под каждым кустом притаился голос, подобный Викиному.
Обняв меня за шею, она безутешно, взахлеб плакала. А до меня доносились со всех сторон всхлипы, шелест...
- Знаю... потом не женишься на мне...
- ...а-ю, знаю... не женишься...
- Ты потише... Успокойся!
- Ш-ш-ш... тише... ...ойся... успокойся...
- Тебе-то что!
- Тебе-то что!
- Тебе-то что!
Гудело в ушах. Эхо клубилось на влажных лесных полянах, ныряло в овраги и возвращалось ко мне, отраженное зелеными холмами.
- Вика, ты видишь звезды?
Шепот, похохатыванье Митриной девушки журчали поблизости. Но через минуту смеялся уже весь лес. Необузданно, бесстыдно, вожделенно.
- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...
- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...
В древних сумрачных лесах, когда смотришь сквозь верхушки деревьев, звезды на небе видны и в полдень. Как со дна колодца. И тут над нами грозно закачалась клюка деда Петраке. Он почернел от гнева, запыхался, говорил сдавленно:
- Поганцы... Негодники!
И лес повторял:
- Поганцы... Негодники!
- Поганцы... Негодники!
Митря удирал, не успев натянуть брюки. Девушка его осмелела, хотя и стояла перед дедом Петраке на четвереньках:
- Ну и что, если расскажете отцу? Митря хотел только испытать меня... А вам не стыдно - выслеживать?.. Человек в летах, слава богу.
Я оцепенел, не сводя взгляда со звезд. Я видел деда Петраке, нависшего надо мной с посохом. Вздор! Дед Петраке с посохом кружился где-то высоко-высоко в небе, как крылья ветряной мельницы, а вместе с ним кружился весь мир: и кроны деревьев... и звезды на вечереющем небе... и мы с Викой.
Кружились... кружились... как в вихре.
Что вы знаете?..
МОСТ СЕДЬМОЙ
- Неколебимы наши ряды! Мы будем сражаться геройски. Не видать немцам нашей священной земли!
Мы, ребята, верили каждому слову Гончарука. Довелось нам видеть, как он плавает в Красношенском озере. Не то что переплывал его от берега к берегу - переныривал, словно дельфин. Не зря говорят: не спрашивай говоруна, спрашивай бывалого.
Ровесники отца озабоченно почесывали затылки, молчали и слушали, что люди говорят друг другу. Потом шли домой и давали лошадям еще порцию овса. И снова смазывали телеги.
Наш отец снял всю муку с чердака, мать пекла по три печи хлебов в день. Потом ломтями нарезала свежие караваи и снова ставила в печь сушить.
Белый хлеб! Всю жизнь мы кормились черным, но мечтали о нем. Теперь корыта полнились опарой. Но что пользы! Кусок не шел в горло, мякиш прилипал к нёбу. Мать и бабушка голосили... На кого останется дом?
Отец с дедушкой чертыхались и снова смазывали телегу. Когда пришел приказ скосить зеленый хлеб и кукурузу, отчаявшаяся мать обняла столб ворот.
- Здесь родилась, здесь и смерть принять хочу... О, господи!
Говорят, страх удесятеряет силы: отец никак не мог оторвать маму от ворот, на помощь засеменил дедушка.
- Цыц! Не голоси, коровья образина! Я еще не умер! А церковной кротости во мне маловато. Сейчас получишь пару горячих!..
Кстати подоспел дед Петраке. Еле успокоили рыдавшую мать.
- И ты уходишь, Петраке? - буркнул дед.
- Ухожу, бадя... Овцы плетутся медленно, дороги забиты машинами...
- Значит... уходишь? Ну, вот что... ты там смотри! Я, кажется, никуда не тронусь... Пожил вволю, съел свою фасоль. Теперь у меня одно лекарство - березовый тулуп. На этом кладбище. А ты береги себя... Ты же вырос без родителей. Некому за тобой присмотреть!
Дедушка принес бадейку вина, позвал нас всех к себе. Поставил столик перед домом:
- Посидим вместе! Жизнь готовит нам испытания. Разлучает нас... Кто знает... - Он отворачивался, хлопотал у стола. Ничто его так не бесило, как слезы. Зимой они иногда текли из-за ослепительного белого снега или просто от холода. Теперь же катились - горестные, тоскливые...
- Простите, ради бога, постарели мои глаза, - оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек - что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет - не надо трогать: засохнет, помрет.
Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится... Потом обнял его по-братски:
- Ну, Петраке, что было - было... Ты мне брат, и сердце у меня болит... Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина... Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу... Ругаться - это я могу. А вот просить прощения... Сердце во мне шипит, как на сковородке... Ну вот, теперь ты... ну...
- Бадица, прости меня...
- Бог простит.
Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.
- И ты меня прости.
- Да простит тебя бог, бадица.
Потом дед Петраке сказал:
- Доброго времени! - и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.
Плакать старик не плакал. Теперь он был крепче деда. Но хватало в Кукоаре рыданий и без него.
Мариуца Лесничиха голосила на всех перекрестках. Группа красноармейцев принесла ее убитого отца. Пуля попала в голову, пробила череп.
Солдаты были в разведке. А тут лесник в охотничьей шляпе с павлиньим пером. Окликнули: стой! Лесник не понимал по-русски. Не остановился. Решив, что перед ними парашютист в форме горного стрелка, солдаты выстрелили.
Теперь они оправдывались перед Лесничихой.
Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...
Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.
Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.
Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.
- Как она была ему к лицу!
- Боже мой, кума, да он как живой!
- Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...
Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."
Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.
Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...
Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.
Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!
Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?
- Пойди, Тоадер, в свой интернат, забери школьные документы, - велела мать.
Отец меня не отпускал. В таком препирательстве прошло несколько дней.
Наконец я отправился. Но школа уже эвакуировалась. Документов не у кого было спросить. Только яма в школьном дворе, где раньше гасили известь, была доверху полна радиоприемниками. Поломанными, изувеченными. Думал, найду хоть один более или менее исправный. Черта с два!
Ветром несло во все стороны смятые бумаги. Хлопали окна и двери покинутых домов. Городок был пустынен и безжизнен. Лишь еврейское кладбище со стороны Михалаша было полным-полно стариков и старух. Наверно, и они, как дед, решили не трогаться с места.
"Старое дерево не приживается в чужом краю... Засохнет в странствиях, не успев пустить корней в неведомую почву..."
Кому могло прийти в голову, что еще до захода солнца городок будет оккупирован! И старики, старухи с кладбища, где белеют каменные могильные плиты, будут брошены на дно оврага, рассекающего помещичий виноградник, и заживо засыпаны землей...
В церковь, что возле нашей школы, доставили убитых немецких офицеров. Справили по ним панихиду. Играли два военных оркестра - немецкий и итальянский. Ухали орудия. Отпевали три священника.
А в яме, на краю питарского виноградника, в пятистах метрах от церковной паперти, земля подымалась и опускалась, ходила ходуном. Умирали похороненные заживо. Заживо!.. Старики и старухи. Их рты были забиты кукурузными початками.
- Файн! Файн!
Над засыпанным оврагом торчали широко раскинутые в стороны руки старика... Голова с седой, всклокоченной бородой, запутавшейся в комьях земли. Ему заткнули рот полотнищем красного флага.
2
Дядю Штефэнаке забрали прямо с работы. Делал последние приготовления к обмолоту. Залез в паровик и помелом сметал сажу. Потом попробовал, не текут ли трубы.
Всего в саже, его привели на школьный двор.
Четверо рыжих толстомордых фашистов принуждали его преклонить колени перед односельчанами и попросить прощения. Вместо этого председатель вынул кисет, трут и кресало. В кукурузный лист щедро насыпал табачку - экономить не было никакого смысла - и стал высекать огонь. Немцы наперебой принялись его фотографировать. И тогда председатель рассердился: так чиркнул кресалом, что фитиль затлел в трех местах.
- Файн! Файн! - тараторили немцы.
Черные мундиры, засученные по локоть рукава, автомат на груди, фотокамера на боку. И черная эмблема смерти - череп, под ним две скрещенные кости...
Дядя Штефэнаке не позволил завязать себе глаза. Широкой спиной повернулся к убийцам, чуть втянув голову в плечи, словно за шиворот ему капала холодная вода...
Его похоронили в школьном саду.
Никто не плакал. Фашисты недоумевали. Несколько часов назад они убили секретаря сельсовета в Гирова. Его нашли в поле - полол кукурузу. Вместе со всей семьей. Жена, семеро детей. Детвору заставили вырыть отцу яму. Ему завязали глаза распашонкой младенца, который гулил в ивовом корытце среди кукурузных стеблей. Там от плача дрожало поле, долина. Семеро детей и женщина - и каждый плакал на свой лад. А здесь, в Кукоаре, - молчание. Сыновья председателя были на фронте. Жена работала дояркой и эвакуировалась вместе с колхозной фермой.
- Возьми замок, пойди повесь на его дом... Чтобы никто не вошел.
- А зачем вешать теперь замок? Замок - он для добрых людей. Какой с его прок нынче? - Фашисты срывали с петель запертые двери. Грабили кооперативы, магазины, склады.
- Хорошо, что ты не пошел на службу... - говорила мать отцу.
- Неизвестно, кому хорошо, кому плохо! - отвечал отец. - Может быть, лучше всего мертвым.
Нажимать на отца начали месяца два спустя. Духовенство и чиновники вернулись из-за Прута. Батюшка Устурой повадился к нам.
- Костя... Транснистрия* очень нуждается в священнослужителях. Там пусто, хоть шаром покати... Наш братский долг - вернуть людей в лоно веры...
_______________
* Так оккупанты именовали Заднестровье (до Буга), присоединенное к Румынскому королевству.
- Не поеду, батюшка.
- Подумай, посоветуйся с женой.
На восток днем и ночью тянулись войска разноязычных армий.
Проходили немцы, и мальчишки с крохотными телятами убегали в глубь леса. Немцы очень любили мясо таких, еще с молочными зубами, сосунков.
Когда проходили итальянцы, женщины прятали кошек в духовках и дымоходах. Война принесла нищету, голод, а с ними - тьму мышей. Поэтому в Кукоаре кошками дорожили. Итальянец же как услышит, что кошка мяукает, прямо-таки шалеет...
- Костя... Церковный совет. Все зажиточные сельчане говорят, что вел ты себя достойно, не принимал должностей и почестей от большевиков... Но... настало время хорошо подумать. Кто не с нами - тот против нас. А тебя спросят в примарии: с кем ты?
- С Кукоарой он, батюшка! Все беш-майоры с Кукоарой!
- Добрый день, дед Тоадер! Как живете-можете?
- Воюю со старостью.
- Решето еще вертится?
- Вертится, святой отец!
- Фасоль еще сажаешь?
- Сажаю, батюшка... Но вымениваю на мясо.
- Ты совсем не изменился.
- Мои кости для этого слишком старые.
При деде поп не хотел говорить с отцом о государственных интересах. Толковал о мелочах. Рассказывал, как справлял пасху в Олтении*. Но когда старик удалился, продолжал свои уговоры:
_______________
* О л т е н и я - область в Румынии.
- Забудем былые раздоры, Костя... Мы же были детьми. А дети - они безжалостные, беспощадные... Ты обзывал нас чесночниками, мы жаловались отцу... А старик был крутого нрава...
- Что было, то сплыло, батюшка. Сколько воды утекло... Мне уже поздно начинать все сначала.
- На праведный путь никогда не поздно вступить...