Страница:
Когда де Санглен доложил Александру о случившемся, царь задумчиво покачал головой:
- Так это правда... - И тут же, воспрянув, добавил: - Поезжайте и прикажите помост немедленно очистить: мы будем танцевать под открытым небом.
Общество собралось в саду, где под цветущими померанцевыми деревьями уселись дамы, а около них встали мужчины. Возле уцелевшего помоста был накрыт большой стол. Вечер был тихий, небо слегка подернулось облаками; толпы приехавшего из города народа бродили по саду и вдоль реки.
В восемь часов приехал Александр. Он был очень хорош в мундире Семеновского полка, с синим воротником, оттенявшим белизну его лица. Он приветствовал мужчин и любезно поздоровался с дамами, которых обязал не вставать.
За столом разговор принял общий оживленный характер; чуть погодя Александр открыл бал. Военный оркестр в саду заиграл полонез. Александр пригласил первой г-жу Беннигсен, как хозяйку, потом графиню Барклай-де-Толли, потом графиню Шуазель-Гуфье. Каждой из них он говорил, что она лучше всех и затмила собой остальных. Последовавшая вслед за полонезом кадриль всех разгорячила; Александр в пылу танца столкнулся с композитором Марлини, любимцем Вильны, подбиравшим с пола рассыпанные одной дамой ноты.
Ужинали при луне, которую царь шутливо называл фонарем, и ярких, сыпавших во все стороны огнях иллюминации. Ночь была такая тихая, что свечи в саду не гасли. Во время ужина Александр не садился, а все переходил от одной дамы к другой.
В этот час в двадцати верстах от Закрета русские караулы наблюдали другое зрелище: французские понтонеры наводили мосты через Неман. Глубокой ночью Балашов подошел к Александру и прошептал, что Великая армия начала переправу. Царь, не изменившись в лице, приказал ему молчать и продолжил веселье. Под утро он вернулся в Вильну и до полудня работал в кабинете, диктуя воззвания, приказы, рескрипты, рассылая курьеров и т. д. Днем он выехал из города. Вслед за ним в лихорадочной спешке Вильну покидали русские чиновники, обратившиеся в бегство вместе со своими семьями и пожитками. Улицы были запружены каретами, набитыми постелями, сундуками, люльками, клетками с перепуганными, бьющимися птицами... Во всем городе не осталось ни одной лошади, ни одного экипажа. Очевидец замечает, что Вильна стала похожа на Венецию: не было слышно ни стука копыт, ни скрипа колес.
Днем французским солдатам зачитали знаменитое воззвание Наполеона, которое заканчивалось словами: "Россия увлечена роком". В конце воззвания Александра к русской армии стояло: "На зачинающего Бог".
Из космополита, щеголяющего перед иноземцами просвещенным пренебрежением к соотечественникам, Александр превращался в сына Отечества, озлобленного его поруганием. Он был слабой, но вместе с тем правой стороной.
В первые дни нашествия Александр сделал последнюю попытку примирения направил к Наполеону Балашова с собственноручным письмом к императору; на словах парламентер должен был сказать от имени царя, что если Наполеон хочет говорить о мире, то он должен отвести свои войска назад, за Неман, иначе, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться на русской земле, русские не положат оружие. На прощание Александр сказал Балашову:
- Хотя, между нами сказать, я и не ожидаю от сего посольства прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит всем новым доказательством, что начали ее не мы.
Как и предполагал Александр, Наполеон отклонил все мирные предложения. В ответном письме император писал в характерном для него "роковом" тоне: "Даже Бог не может сделать, чтобы не было того, что произошло".
Посреди сумятицы и растерянности, вызванных мгновенным крушением плана Фуля и беспорядочным отступлением, Александр ощущал потребность в человеке, которому мог бы доверять, как самому себе. 14 июня Аракчеев вновь принял управление военными делами. "С оного числа, - вспоминал он, - вся французская война шла через мои руки: все тайные повеления, донесения и собственноручные повеления государя императора".
При отступлении к концу июня для русского командования стало выясняться подавляющее превосходство неприятельских сил, благодаря которому Наполеон надеялся разъединить обе русские армии - Барклая и Багратиона.
Александр - фельдмаршалу графу Салтыкову, 28 июня, из Дриссы:
"До сих пор благодаря Всевышнему все наши армии в совершенной целости; но тем мудренее и деликатнее становятся все наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело противу неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, на всех пунктах. Противу нашей первой армии, составленной из 12 дивизий, у него их 16 или 17, кроме трех, направленных в Курляндию и на Ригу. Противу Багратиона, имеющего 6 дивизий, у неприятеля их 11. Противу Тормасова одного силы довольно равны. Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании".
План Фуля - оборона дрисского лагеря - был оставлен; при приближении Наполеона никто и не думал защищать эту злополучную затею. Нового плана не было, поэтому пришлось оставить линию Двины. В русском штабе и армии поднялось величайшее ожесточение против "проклятого немца", грозившее перекинуться на самого Александра. Наиболее дальновидные головы начали помышлять об удалении царя из армии. Инициатива в этом щекотливом деле принадлежала Шишкову. В начале июля он заболел и не мог покидать главной квартиры в Дриссе. "Мысль во время болезни моей о скорой долженствующей на сем месте произойти битве, - писал он, - представлялась мне ежечасно. Безнадежность на успех нашего оружия и худые оттого последствия крайне меня устрашали. Несколько дней уже перед сим бродило у меня в голове размышление, что, может быть, положение наше приняло бы совсем иной вид, если бы государь оставил войска и возвратился через Москву в Петербург". Шишков написал письмо царю, но медлил с отправкой, не уверенный в том, что Александр прислушается к его мнению. На другой день к нему явился флигель-адъютант Чернышев, который принес на просмотр приказ Александра войскам. Приказ оканчивался словами: "Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь". Прочитав это, Шишков поначалу пришел в полное отчаяние, но вдруг встряхнулся, твердой рукой вычеркнул последнюю фразу и сказал Чернышеву:
- Донесите государю, что это зависеть будет от обстоятельств и что он не может сего обещать, не подвергаясь опасности не сдержать данное им слово.
После ухода Чернышева Шишкову пришла в голову счастливая мысль. Он вспомнил, как Александр однажды сказал ему, подразумевая самого Шишкова, Балашова и Аракчеева: "Вы бы трое сходились иногда и что-нибудь между собой рассуждали". Шишков решил, что его письмо произведет на царя гораздо более сильное впечатление, если оно будет подписано не одним, а тремя лицами.
Балашов, выслушав Шишкова, сразу согласился с ним. Но Аракчеев колебался. Когда Шишков и Балашов сказали ему, что отъезд государя в Москву - единственное средство спасти отечество, Аракчеев прервал их:
- Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь далее при армии?
- Конечно, - в голос уверили его Шишков и Балашов, - ибо если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, беда еще не велика!
Тогда Аракчеев подписал письмо и с вечера положил на стол Александру.
Царь утром прочитал его, но при докладе Аракчеева сказал только:
- Я читал ваше послание.
Однако на другой день (6 июля), к вечеру, велено было заложить коляску, чтобы ехать через Смоленск в Москву, а Шишков получил распоряжение написать воззвание к первопрестольной и манифест о созыве всеобщего ополчения. Александр взывал к духу русского народа, чтобы превратить столкновение с Наполеоном из политической ошибки в народную и священную войну.
Одновременно было принято важное решение: оставить дрисский лагерь, эти фулевские Фермопилы, и отступать к Витебску на соединение с армией Багратиона.
На пути к Витебску Барклай дважды отразил наседавших французов; в то же время Багратион, огрызаясь, умело уходил от преследования Даву. 22 июля обе русские армии встретились в Смоленске; план Наполеона бить русскую армию по частям не удался.
Наполеон начинал тревожиться; он понял, какова будет тактика русских, раньше, чем сами русские решительно склонились к ней: уходить в глубь страны, оставляя за собой пустыню. К концу июля мародерство, дезертирство, болезни опустошили ряды Великой армии больше, чем три генеральных сражения. На пути от Немана до Двины она потеряла 150 тысяч человек (в основном это были солдаты из иностранных контингентов, но даже молодая гвардия потеряла в одной из своих дивизий 4 тысячи человек из 7 тысяч).
И все же Наполеон теперь являлся обладателем берегов Двины и Днепра восточных границ бывшей Речи Посполитой. Благоразумие подсказывало ему закончить на этом кампанию этого года, укрепиться на достигнутых рубежах, восстановить уже не Польшу, а Речь Посполитую в ее былых границах, и тогда - кто знает, какой ход приняла бы всемирная история? Но не Россия, а сам Наполеон был увлечен роком - он неудержимо стремился вперед, к Москве, чтобы блестящим успехом устрашить затаившую ненависть Европу и утолить собственную жажду невозможного. Поляки подзуживали его, крича, что пойдут за ним хоть в ад. Наполеон не понимал, что сделай он еще хоть шаг вперед и ему придется воевать не с Александром, не с его генералами, а с разъяренным народом, суровым климатом и необъятным пространством. Впереди его действительно ждал ад, но этот ад был ледяным!
Приезд Александра 11 июля в Москву вызвал всеобщее воодушевление. С рассветом Кремль наполнился народом. Выйдя в девять часов на Красное крыльцо, Александр был растроган видом восторженной толпы, кричавшей, заглушая звон колоколов:
- Веди нас куда хочешь, веди, отец наш! Умрем или победим!
Поклонившись народу, он открыл торжественное шествие к Успенскому собору. На каждой ступеньке Красного крыльца сотни рук хватали ноги и полы мундира царя, целуя их с благоговейными и восторженными слезами. Один мещанин из толпы, посмелее, вскочил на крыльцо прямо перед Александром и сказал ему:
- Не унывай! Видишь, сколько нас в одной Москве, - а сколько же по всей России? Все умрем за тебя!
Свита пыталась силой раздвигать ряды людей, но Александр остановил эти попытки:
- Не троньте, не троньте их, я пройду.
Процессия продвигалась очень медленно. Генерал-адъютант граф Комаровский вспоминал, что свита вынуждена была "составить из себя род оплота, чтобы довести императора от Красного крыльца до собора. Всех нас можно было уподобить судну без мачт и кормила, обуреваемому на море волнами... Это шествие продолжалось очень долго, и мы едва совершенно не выбились из сил. Я никогда не видывал такого энтузиазма в народе, как в это время".
При вступлении Александра в собор певчие по распоряжению епископа Августина запели: "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его". Сам Августин приветствовал царя пышной речью:
- Оружием ты победил тысящи, а благостию - тьмы. Ты и над нами победитель, ты торжествуешь и над своими. Царю! Господь с тобою: Он гласом твоим повелит буре, и станет в тишину, и умолкнут воды потопные. С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
15 июля в Слободском дворце состоялось собрание дворянства и купечества Москвы, на котором те и другие соревновались в пожертвовании денег и рекрутов. Александр сообщал фельдмаршалу Салтыкову:
- В Смоленске дворянство предложило мне на вооружение 20 тысяч человек, к чему уже тотчас приступлено. В Москве одна сия губерния дает мне десятого с каждого имения, что составляет до 80 тысяч, кроме поступающих охотою из мещан и разночинцев. Денег дворяне жертвуют до трех миллионов, купечество же с лишком до десяти. Одним словом, нельзя не быть тронутым до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе.
Весь день 15 июля Александр сиял: он чувствовал себя не неудачным военачальником, выгнанным из армии, а русским царем. За большим обеденным столом он обратился к присутствующим:
- Этого дня я никогда не забуду.
Посещение Александром Москвы имело важные последствия - для хода войны, для всего русского общества и для самого царя. До того война, пусть и ворвавшаяся в глубь России, казалась всем войной обыкновенной, похожей на прежние войны, которые велись против Франции и Наполеона. Мало кто задумывался над ее истинными причинами и характером. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая, подобно волне, должна была вознести Россию на самый гребень истории. Вначале у нее имелись не только горячие сторонники, но и ироничные противники, призывавшие не тягаться понапрасну силами с гениальным человеком. С приездом Александра в Москву война приняла характер народной. Все колебания, все разногласия в оценке войны исчезли вместе с мыслью о возможности мира с грозным врагом. Все сословия и состояния русского общества слились в одном, крепнувшем с каждым днем чувстве, что надо защищать Россию, ценой любых жертв спасать ее от нашествия. Причем чувство это не было мимолетной вспышкой казенного патриотизма, всеподданнейшим угождением желаниям и воле государя. Нет, это было проявление сознательного духовного единения между народом и царем, торжественного и радостного чувства общей принадлежности к великому делу справедливости и истины, которое выше и больше каждой отдельной судьбы.
В Москве Александр увидел мощь русского народа, материальную и духовную, которая ранее была скрыта от него. Отныне его восторженное состояние росло с каждым днем. Он испытал нечто вроде Божественного откровения о своем отечестве, своем народе и, значит, о самом себе, и душа его всецело отдалась Провидению; его сердце и его ум стали ощущаться им как бы даром небес, тончайшими органами познания Божественного замысла о мире и о России; то, что прежде было скрыто во мраке, чудесным образом прояснилось и наполнило его душу радостной благодарностью Творцу. Так, по крайней мере, Александр объяснял себе это настроение и впоследствии неоднократно говорил и писал о душевном перевороте, произошедшем с ним в Москве летом 1812 года. Видимо, с этих пор и появились в нем зачатки позднейшего мистицизма и тех чувств, которые привели к созданию Священного союза.
Конечно, перемена его настроения произошла не сразу. В разговоре с фрейлиной Стурдзой, состоявшемся по приезде в Петербург, Александр, поведав о триумфальных московских днях, добавил:
- Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, отвечать на преданность этого чудного народа.
- Как же это, государь? Я вас не понимаю.
- Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе, а я, к несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла под сенью двора; если бы тогда меня доверили Суворову или Румянцеву, они образовали бы меня для войны, и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые угрожают нам теперь.
- Ах, государь, не говорите этого, - ужаснулась фрейлина. - Верьте, что ваши подданные знают цену вам и ставят вас во сто крат выше Наполеона и всех героев в свете.
Александр слабо улыбнулся на эту неприкрытую лесть.
- Мне приятно верить этому, потому что вы говорите это. У меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исправлять, как бы я желал, должность, которую я занимаю, но, по крайней мере, у меня не будет недостатка в мужестве и в силе воли, чтобы не погрешить против моего народа в настоящий страшный кризис. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, этот кризис может разрешиться к нашей славе. Неприятель рассчитывает поработить нас миром, но я уверен, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями.
- Такое решение, государь, достойно вашего величества и единодушно разделяется народом, - заверила его Стурдза.
- Это и мое убеждение, - заключил Александр. - Я требую от него одного: не ослабевать в усердии приносить великодушные жертвы, и я уверен в успехе. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо.
Эти слова прозвучали как самозаклинание. Александр пытался осмыслить и закрепить свою новую роль, свое место и значение в общем духовном подъеме.
Похожие мысли он высказал и при встрече с г-жой де Сталь, приехавшей в это время в Петербург. Известная писательница, исколесившая всю Европу в поисках того человека, той силы, которая могла бы сокрушить Наполеона, нашла этого человека и эту силу в России - Александра и русский народ.
"Убедившись в чистосердечии отношений императора Александра к Наполеону, - писала г-жа де Сталь, - я в то же время уверилась, что он не последует примеру несчастных государей Германии и не подпишет мирный договор с тем, кто настолько же является врагом народов, как и врагом королей. Благородная душа не может быть дважды обманута одним и тем же лицом.... Александр выразил мне свое сожаление, что он не великий полководец; на это проявление благородной скромности я ответила ему, что государь представляет более редкое явление, чем генерал, и что поддерживать своим примером дух своего народа равносильно выигрышу самого важного сражения... Император с восторгом говорил мне о своем народе и о том, чем он способен сделаться в будущем. Он выразил мне желание, которое всем известно, улучшить положение крестьян, еще находящихся в крепостной зависимости. "Государь, - сказала я ему, - ваш характер является конституцией для вашей империи, а ваша совесть служит гарантией этого". "Если бы это и было так, - ответил он, - я был бы не чем иным, как счастливой случайностью". Чудные слова, первые, как мне кажется, в таком роде, произнесенные каким-либо самодержавным государем! Сколько нужно нравственных достоинств, чтобы судить о деспотизме, будучи деспотом, и для того, чтобы никогда не злоупотреблять неограниченной властью, когда народ, находящийся под этим правлением, почти удивляется столь большой умеренности".
Словом, Александр, умевший быть, по словам Сперанского, "сущим прельстителем", полностью очаровал знаменитую гостью. Это была не просто обычная светская любезность; г-жа де Сталь представляла "великие интересы Европы", о которых Александр никогда не забывал.
Известия с фронта поступали самые неутешительные: русские армии продолжали отступать. С каждым днем в войсках все острее ощущалась потребность в единоначалии, так как ко всем прочим бедам прибавилась еще одна - раздоры между Барклаем и Багратионом, принявшие совершенно непристойную форму. Особенно горячился князь Петр Иванович. Вот, например, что он писал Аракчееву 7 августа: "Надо командовать одному над двумя. Ваш министр (Барклай), может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего отечества! Я, право, с ума схожу от досады и, простите меня, дерзко пишу... Итак, я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя... Министр Барклай на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против него, но и повинуюсь, хотя и старше его. Это больно, но, любя моего благодетеля и государя, - повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию!.. Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен, имеет все худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругает его насмерть... Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога! Я лучше пойду солдатом... воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем".
Вся вина Барклая заключалась в том, что он носил иностранную фамилию, командовал войском, недостаточно многочисленным для наступления, и не имел достаточного личного дарования и доверия со стороны армии и общества, чтобы убедить всех в неизбежности и планомерности своего образа действий, к которому его вынуждала сила обстоятельств. Упорное сопротивление, оказываемое французам при отступлении, разрушение первоначального замысла Наполеона о разъединении русских армий приписывали коренному качеству русского солдата - стойкости, и потому на долю Барклая выпадали лишь обвинения в трусости и бездарности. По словам современника, русские, "изверившись совершенно Барклаю, полагали единственную надежду на князя Голенищева-Кутузова; одна у всех мысль, один разговор; возмущены женщины, старые, молодые, - одним словом, все состояния, все возрасты нарекли его единодушно спасителем отечества; единогласно призывали его, громко везде раздавалось, что погибель наша неизбежна, когда не будет предводительствовать армией князь Голенищев-Кутузов".
Военные дарования Кутузова были, бесспорно, выше полководческих способностей Барклая (точно так же, как благородным прямодушием и чистотой нравов Михаил Богданович превосходил Михаила Илларионовича, льстивого царедворца, искателя наград и отличий и женолюбивого старца), но армейские и придворные интриги, имевшие целью удалить Барклая из армии, были недостойны ни ума, ни таланта Кутузова, так как бросали тень на рыцарски безупречного командующего Первой армией. Багратион, Ермолов, Платов не без ведома Кутузова буквально травили доблестного Барклая, которого никак нельзя было обвинить в недостатке любви к России и который доказал это своим поведением при Бородино.
Отношение Александра к Кутузову не изменилось со времен Аустерлица. Царь, привыкший к немецкой методичности и строгости своего отца, был недоволен тем чисто русским добродушием с оттенком безалаберности, с которым Михаил Илларионович относился к делам в бытность свою киевским губернатором и командующим Дунайской армией. Презирая человеческие слабости заслуженного старика, Александр вместе с тем чувствовал превосходство его ума, того ума, о котором Суворов как-то с восхищением сказал: "Помилуй Бог! Михайло Илларионович умный человек, его сам де Рибас не проведет!" (де Рибас считался большим хитрецом). Это превосходство царь не прощал никому. На свою беду, Кутузов не только оказался прав в Аустерлицком сражении, но и закончил турецкую войну до приезда Чичагова, головы, посланной царем поучить уму-разуму командующего Дунайской армией. Поэтому Михаил Илларионович возвратился в Петербург хотя и победителем, но полуопальным сановником, которого обвиняли в скромном поведении по отношению к туркам (иначе говоря, в человечности к побежденным). Но Кутузов даже из немилости сумел сделать для себя новое отличие. Вскоре петербургский и московский высший свет, фрондировавший против царя, объявил Кутузова единственным спасителем отечества.
Первым знаком доверия к нему со стороны общества стало избрание его петербургским дворянством начальником ополчения. Кутузов произвел сильное впечатление в дворянском собрании, когда вместо ожидаемой речи произнес растроганным голосом только: "Господа, вы украсили мои седины" - и с дальновидной предусмотрительностью добавил, что, состоя на службе его величества, он может принять начальство над петербургским ополчением только до тех пор, пока государю не будет угодно призвать его к исполнению других обязанностей. В должности начальника ополчения он продолжал поддерживать внимание к себе, участвуя в народных молениях о победе и вращаясь в свете. Благодаря своей ловкости и вкрадчивому обхождению со всеми слоями общества Кутузову удалось искусно предупредить намерение Александра оставить его в тени - он был пожалован княжеским званием с титулом светлости. Но убедить Александра назначить его главнокомандующим могли, конечно, только исключительные обстоятельства: ссора Багратиона с Барклаем, приближение французов к Москве и невозможность оставлять долее командование в руках Барклая, к которому царь вообще питал искреннее расположение. К замене Барклая царя толкало не только мнение общества, но и давление со стороны великого князя Константина Павловича, который осуждал отступление, постоянно вмешивался в распоряжения командующего Первой армией и в конце концов был отослан им в Петербург под видом поручения к государю.
Уступая силе обстоятельств, Александр уполномочил решить вопрос о главнокомандующем специально созданный чрезвычайный комитет в составе фельдмаршала Салтыкова, генерала Вязмитинова, графа Аракчеева, генерал-адъютанта Балашова, князя Лопухина и графа Кочубея. 5 августа на заседании в Каменноостровском дворце члены чрезвычайного комитета единогласно передали командование обеими русскими армиями Кутузову; Барклай был удален с поста военного министра, который занял князь Александр Иванович Горчаков.
На аудиенции 8 августа Александр объявил Кутузову решение чрезвычайного комитета и предоставил Михаилу Илларионовичу полную свободу действий, за исключением одного - вступать в какие бы то ни было переговоры с Наполеоном; помимо этого царь предписал в случае удачного оборота войны милостиво обращаться с теми подданными западных губерний империи, которые забыли о своем долге. Прощаясь с государем, Кутузов заверил его, что скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве.
- Так это правда... - И тут же, воспрянув, добавил: - Поезжайте и прикажите помост немедленно очистить: мы будем танцевать под открытым небом.
Общество собралось в саду, где под цветущими померанцевыми деревьями уселись дамы, а около них встали мужчины. Возле уцелевшего помоста был накрыт большой стол. Вечер был тихий, небо слегка подернулось облаками; толпы приехавшего из города народа бродили по саду и вдоль реки.
В восемь часов приехал Александр. Он был очень хорош в мундире Семеновского полка, с синим воротником, оттенявшим белизну его лица. Он приветствовал мужчин и любезно поздоровался с дамами, которых обязал не вставать.
За столом разговор принял общий оживленный характер; чуть погодя Александр открыл бал. Военный оркестр в саду заиграл полонез. Александр пригласил первой г-жу Беннигсен, как хозяйку, потом графиню Барклай-де-Толли, потом графиню Шуазель-Гуфье. Каждой из них он говорил, что она лучше всех и затмила собой остальных. Последовавшая вслед за полонезом кадриль всех разгорячила; Александр в пылу танца столкнулся с композитором Марлини, любимцем Вильны, подбиравшим с пола рассыпанные одной дамой ноты.
Ужинали при луне, которую царь шутливо называл фонарем, и ярких, сыпавших во все стороны огнях иллюминации. Ночь была такая тихая, что свечи в саду не гасли. Во время ужина Александр не садился, а все переходил от одной дамы к другой.
В этот час в двадцати верстах от Закрета русские караулы наблюдали другое зрелище: французские понтонеры наводили мосты через Неман. Глубокой ночью Балашов подошел к Александру и прошептал, что Великая армия начала переправу. Царь, не изменившись в лице, приказал ему молчать и продолжил веселье. Под утро он вернулся в Вильну и до полудня работал в кабинете, диктуя воззвания, приказы, рескрипты, рассылая курьеров и т. д. Днем он выехал из города. Вслед за ним в лихорадочной спешке Вильну покидали русские чиновники, обратившиеся в бегство вместе со своими семьями и пожитками. Улицы были запружены каретами, набитыми постелями, сундуками, люльками, клетками с перепуганными, бьющимися птицами... Во всем городе не осталось ни одной лошади, ни одного экипажа. Очевидец замечает, что Вильна стала похожа на Венецию: не было слышно ни стука копыт, ни скрипа колес.
Днем французским солдатам зачитали знаменитое воззвание Наполеона, которое заканчивалось словами: "Россия увлечена роком". В конце воззвания Александра к русской армии стояло: "На зачинающего Бог".
Из космополита, щеголяющего перед иноземцами просвещенным пренебрежением к соотечественникам, Александр превращался в сына Отечества, озлобленного его поруганием. Он был слабой, но вместе с тем правой стороной.
В первые дни нашествия Александр сделал последнюю попытку примирения направил к Наполеону Балашова с собственноручным письмом к императору; на словах парламентер должен был сказать от имени царя, что если Наполеон хочет говорить о мире, то он должен отвести свои войска назад, за Неман, иначе, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться на русской земле, русские не положат оружие. На прощание Александр сказал Балашову:
- Хотя, между нами сказать, я и не ожидаю от сего посольства прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит всем новым доказательством, что начали ее не мы.
Как и предполагал Александр, Наполеон отклонил все мирные предложения. В ответном письме император писал в характерном для него "роковом" тоне: "Даже Бог не может сделать, чтобы не было того, что произошло".
Посреди сумятицы и растерянности, вызванных мгновенным крушением плана Фуля и беспорядочным отступлением, Александр ощущал потребность в человеке, которому мог бы доверять, как самому себе. 14 июня Аракчеев вновь принял управление военными делами. "С оного числа, - вспоминал он, - вся французская война шла через мои руки: все тайные повеления, донесения и собственноручные повеления государя императора".
При отступлении к концу июня для русского командования стало выясняться подавляющее превосходство неприятельских сил, благодаря которому Наполеон надеялся разъединить обе русские армии - Барклая и Багратиона.
Александр - фельдмаршалу графу Салтыкову, 28 июня, из Дриссы:
"До сих пор благодаря Всевышнему все наши армии в совершенной целости; но тем мудренее и деликатнее становятся все наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело противу неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, на всех пунктах. Противу нашей первой армии, составленной из 12 дивизий, у него их 16 или 17, кроме трех, направленных в Курляндию и на Ригу. Противу Багратиона, имеющего 6 дивизий, у неприятеля их 11. Противу Тормасова одного силы довольно равны. Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании".
План Фуля - оборона дрисского лагеря - был оставлен; при приближении Наполеона никто и не думал защищать эту злополучную затею. Нового плана не было, поэтому пришлось оставить линию Двины. В русском штабе и армии поднялось величайшее ожесточение против "проклятого немца", грозившее перекинуться на самого Александра. Наиболее дальновидные головы начали помышлять об удалении царя из армии. Инициатива в этом щекотливом деле принадлежала Шишкову. В начале июля он заболел и не мог покидать главной квартиры в Дриссе. "Мысль во время болезни моей о скорой долженствующей на сем месте произойти битве, - писал он, - представлялась мне ежечасно. Безнадежность на успех нашего оружия и худые оттого последствия крайне меня устрашали. Несколько дней уже перед сим бродило у меня в голове размышление, что, может быть, положение наше приняло бы совсем иной вид, если бы государь оставил войска и возвратился через Москву в Петербург". Шишков написал письмо царю, но медлил с отправкой, не уверенный в том, что Александр прислушается к его мнению. На другой день к нему явился флигель-адъютант Чернышев, который принес на просмотр приказ Александра войскам. Приказ оканчивался словами: "Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь". Прочитав это, Шишков поначалу пришел в полное отчаяние, но вдруг встряхнулся, твердой рукой вычеркнул последнюю фразу и сказал Чернышеву:
- Донесите государю, что это зависеть будет от обстоятельств и что он не может сего обещать, не подвергаясь опасности не сдержать данное им слово.
После ухода Чернышева Шишкову пришла в голову счастливая мысль. Он вспомнил, как Александр однажды сказал ему, подразумевая самого Шишкова, Балашова и Аракчеева: "Вы бы трое сходились иногда и что-нибудь между собой рассуждали". Шишков решил, что его письмо произведет на царя гораздо более сильное впечатление, если оно будет подписано не одним, а тремя лицами.
Балашов, выслушав Шишкова, сразу согласился с ним. Но Аракчеев колебался. Когда Шишков и Балашов сказали ему, что отъезд государя в Москву - единственное средство спасти отечество, Аракчеев прервал их:
- Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь далее при армии?
- Конечно, - в голос уверили его Шишков и Балашов, - ибо если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, беда еще не велика!
Тогда Аракчеев подписал письмо и с вечера положил на стол Александру.
Царь утром прочитал его, но при докладе Аракчеева сказал только:
- Я читал ваше послание.
Однако на другой день (6 июля), к вечеру, велено было заложить коляску, чтобы ехать через Смоленск в Москву, а Шишков получил распоряжение написать воззвание к первопрестольной и манифест о созыве всеобщего ополчения. Александр взывал к духу русского народа, чтобы превратить столкновение с Наполеоном из политической ошибки в народную и священную войну.
Одновременно было принято важное решение: оставить дрисский лагерь, эти фулевские Фермопилы, и отступать к Витебску на соединение с армией Багратиона.
На пути к Витебску Барклай дважды отразил наседавших французов; в то же время Багратион, огрызаясь, умело уходил от преследования Даву. 22 июля обе русские армии встретились в Смоленске; план Наполеона бить русскую армию по частям не удался.
Наполеон начинал тревожиться; он понял, какова будет тактика русских, раньше, чем сами русские решительно склонились к ней: уходить в глубь страны, оставляя за собой пустыню. К концу июля мародерство, дезертирство, болезни опустошили ряды Великой армии больше, чем три генеральных сражения. На пути от Немана до Двины она потеряла 150 тысяч человек (в основном это были солдаты из иностранных контингентов, но даже молодая гвардия потеряла в одной из своих дивизий 4 тысячи человек из 7 тысяч).
И все же Наполеон теперь являлся обладателем берегов Двины и Днепра восточных границ бывшей Речи Посполитой. Благоразумие подсказывало ему закончить на этом кампанию этого года, укрепиться на достигнутых рубежах, восстановить уже не Польшу, а Речь Посполитую в ее былых границах, и тогда - кто знает, какой ход приняла бы всемирная история? Но не Россия, а сам Наполеон был увлечен роком - он неудержимо стремился вперед, к Москве, чтобы блестящим успехом устрашить затаившую ненависть Европу и утолить собственную жажду невозможного. Поляки подзуживали его, крича, что пойдут за ним хоть в ад. Наполеон не понимал, что сделай он еще хоть шаг вперед и ему придется воевать не с Александром, не с его генералами, а с разъяренным народом, суровым климатом и необъятным пространством. Впереди его действительно ждал ад, но этот ад был ледяным!
Приезд Александра 11 июля в Москву вызвал всеобщее воодушевление. С рассветом Кремль наполнился народом. Выйдя в девять часов на Красное крыльцо, Александр был растроган видом восторженной толпы, кричавшей, заглушая звон колоколов:
- Веди нас куда хочешь, веди, отец наш! Умрем или победим!
Поклонившись народу, он открыл торжественное шествие к Успенскому собору. На каждой ступеньке Красного крыльца сотни рук хватали ноги и полы мундира царя, целуя их с благоговейными и восторженными слезами. Один мещанин из толпы, посмелее, вскочил на крыльцо прямо перед Александром и сказал ему:
- Не унывай! Видишь, сколько нас в одной Москве, - а сколько же по всей России? Все умрем за тебя!
Свита пыталась силой раздвигать ряды людей, но Александр остановил эти попытки:
- Не троньте, не троньте их, я пройду.
Процессия продвигалась очень медленно. Генерал-адъютант граф Комаровский вспоминал, что свита вынуждена была "составить из себя род оплота, чтобы довести императора от Красного крыльца до собора. Всех нас можно было уподобить судну без мачт и кормила, обуреваемому на море волнами... Это шествие продолжалось очень долго, и мы едва совершенно не выбились из сил. Я никогда не видывал такого энтузиазма в народе, как в это время".
При вступлении Александра в собор певчие по распоряжению епископа Августина запели: "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его". Сам Августин приветствовал царя пышной речью:
- Оружием ты победил тысящи, а благостию - тьмы. Ты и над нами победитель, ты торжествуешь и над своими. Царю! Господь с тобою: Он гласом твоим повелит буре, и станет в тишину, и умолкнут воды потопные. С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
15 июля в Слободском дворце состоялось собрание дворянства и купечества Москвы, на котором те и другие соревновались в пожертвовании денег и рекрутов. Александр сообщал фельдмаршалу Салтыкову:
- В Смоленске дворянство предложило мне на вооружение 20 тысяч человек, к чему уже тотчас приступлено. В Москве одна сия губерния дает мне десятого с каждого имения, что составляет до 80 тысяч, кроме поступающих охотою из мещан и разночинцев. Денег дворяне жертвуют до трех миллионов, купечество же с лишком до десяти. Одним словом, нельзя не быть тронутым до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе.
Весь день 15 июля Александр сиял: он чувствовал себя не неудачным военачальником, выгнанным из армии, а русским царем. За большим обеденным столом он обратился к присутствующим:
- Этого дня я никогда не забуду.
Посещение Александром Москвы имело важные последствия - для хода войны, для всего русского общества и для самого царя. До того война, пусть и ворвавшаяся в глубь России, казалась всем войной обыкновенной, похожей на прежние войны, которые велись против Франции и Наполеона. Мало кто задумывался над ее истинными причинами и характером. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая, подобно волне, должна была вознести Россию на самый гребень истории. Вначале у нее имелись не только горячие сторонники, но и ироничные противники, призывавшие не тягаться понапрасну силами с гениальным человеком. С приездом Александра в Москву война приняла характер народной. Все колебания, все разногласия в оценке войны исчезли вместе с мыслью о возможности мира с грозным врагом. Все сословия и состояния русского общества слились в одном, крепнувшем с каждым днем чувстве, что надо защищать Россию, ценой любых жертв спасать ее от нашествия. Причем чувство это не было мимолетной вспышкой казенного патриотизма, всеподданнейшим угождением желаниям и воле государя. Нет, это было проявление сознательного духовного единения между народом и царем, торжественного и радостного чувства общей принадлежности к великому делу справедливости и истины, которое выше и больше каждой отдельной судьбы.
В Москве Александр увидел мощь русского народа, материальную и духовную, которая ранее была скрыта от него. Отныне его восторженное состояние росло с каждым днем. Он испытал нечто вроде Божественного откровения о своем отечестве, своем народе и, значит, о самом себе, и душа его всецело отдалась Провидению; его сердце и его ум стали ощущаться им как бы даром небес, тончайшими органами познания Божественного замысла о мире и о России; то, что прежде было скрыто во мраке, чудесным образом прояснилось и наполнило его душу радостной благодарностью Творцу. Так, по крайней мере, Александр объяснял себе это настроение и впоследствии неоднократно говорил и писал о душевном перевороте, произошедшем с ним в Москве летом 1812 года. Видимо, с этих пор и появились в нем зачатки позднейшего мистицизма и тех чувств, которые привели к созданию Священного союза.
Конечно, перемена его настроения произошла не сразу. В разговоре с фрейлиной Стурдзой, состоявшемся по приезде в Петербург, Александр, поведав о триумфальных московских днях, добавил:
- Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, отвечать на преданность этого чудного народа.
- Как же это, государь? Я вас не понимаю.
- Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе, а я, к несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла под сенью двора; если бы тогда меня доверили Суворову или Румянцеву, они образовали бы меня для войны, и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые угрожают нам теперь.
- Ах, государь, не говорите этого, - ужаснулась фрейлина. - Верьте, что ваши подданные знают цену вам и ставят вас во сто крат выше Наполеона и всех героев в свете.
Александр слабо улыбнулся на эту неприкрытую лесть.
- Мне приятно верить этому, потому что вы говорите это. У меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исправлять, как бы я желал, должность, которую я занимаю, но, по крайней мере, у меня не будет недостатка в мужестве и в силе воли, чтобы не погрешить против моего народа в настоящий страшный кризис. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, этот кризис может разрешиться к нашей славе. Неприятель рассчитывает поработить нас миром, но я уверен, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями.
- Такое решение, государь, достойно вашего величества и единодушно разделяется народом, - заверила его Стурдза.
- Это и мое убеждение, - заключил Александр. - Я требую от него одного: не ослабевать в усердии приносить великодушные жертвы, и я уверен в успехе. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо.
Эти слова прозвучали как самозаклинание. Александр пытался осмыслить и закрепить свою новую роль, свое место и значение в общем духовном подъеме.
Похожие мысли он высказал и при встрече с г-жой де Сталь, приехавшей в это время в Петербург. Известная писательница, исколесившая всю Европу в поисках того человека, той силы, которая могла бы сокрушить Наполеона, нашла этого человека и эту силу в России - Александра и русский народ.
"Убедившись в чистосердечии отношений императора Александра к Наполеону, - писала г-жа де Сталь, - я в то же время уверилась, что он не последует примеру несчастных государей Германии и не подпишет мирный договор с тем, кто настолько же является врагом народов, как и врагом королей. Благородная душа не может быть дважды обманута одним и тем же лицом.... Александр выразил мне свое сожаление, что он не великий полководец; на это проявление благородной скромности я ответила ему, что государь представляет более редкое явление, чем генерал, и что поддерживать своим примером дух своего народа равносильно выигрышу самого важного сражения... Император с восторгом говорил мне о своем народе и о том, чем он способен сделаться в будущем. Он выразил мне желание, которое всем известно, улучшить положение крестьян, еще находящихся в крепостной зависимости. "Государь, - сказала я ему, - ваш характер является конституцией для вашей империи, а ваша совесть служит гарантией этого". "Если бы это и было так, - ответил он, - я был бы не чем иным, как счастливой случайностью". Чудные слова, первые, как мне кажется, в таком роде, произнесенные каким-либо самодержавным государем! Сколько нужно нравственных достоинств, чтобы судить о деспотизме, будучи деспотом, и для того, чтобы никогда не злоупотреблять неограниченной властью, когда народ, находящийся под этим правлением, почти удивляется столь большой умеренности".
Словом, Александр, умевший быть, по словам Сперанского, "сущим прельстителем", полностью очаровал знаменитую гостью. Это была не просто обычная светская любезность; г-жа де Сталь представляла "великие интересы Европы", о которых Александр никогда не забывал.
Известия с фронта поступали самые неутешительные: русские армии продолжали отступать. С каждым днем в войсках все острее ощущалась потребность в единоначалии, так как ко всем прочим бедам прибавилась еще одна - раздоры между Барклаем и Багратионом, принявшие совершенно непристойную форму. Особенно горячился князь Петр Иванович. Вот, например, что он писал Аракчееву 7 августа: "Надо командовать одному над двумя. Ваш министр (Барклай), может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего отечества! Я, право, с ума схожу от досады и, простите меня, дерзко пишу... Итак, я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя... Министр Барклай на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против него, но и повинуюсь, хотя и старше его. Это больно, но, любя моего благодетеля и государя, - повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию!.. Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен, имеет все худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругает его насмерть... Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога! Я лучше пойду солдатом... воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем".
Вся вина Барклая заключалась в том, что он носил иностранную фамилию, командовал войском, недостаточно многочисленным для наступления, и не имел достаточного личного дарования и доверия со стороны армии и общества, чтобы убедить всех в неизбежности и планомерности своего образа действий, к которому его вынуждала сила обстоятельств. Упорное сопротивление, оказываемое французам при отступлении, разрушение первоначального замысла Наполеона о разъединении русских армий приписывали коренному качеству русского солдата - стойкости, и потому на долю Барклая выпадали лишь обвинения в трусости и бездарности. По словам современника, русские, "изверившись совершенно Барклаю, полагали единственную надежду на князя Голенищева-Кутузова; одна у всех мысль, один разговор; возмущены женщины, старые, молодые, - одним словом, все состояния, все возрасты нарекли его единодушно спасителем отечества; единогласно призывали его, громко везде раздавалось, что погибель наша неизбежна, когда не будет предводительствовать армией князь Голенищев-Кутузов".
Военные дарования Кутузова были, бесспорно, выше полководческих способностей Барклая (точно так же, как благородным прямодушием и чистотой нравов Михаил Богданович превосходил Михаила Илларионовича, льстивого царедворца, искателя наград и отличий и женолюбивого старца), но армейские и придворные интриги, имевшие целью удалить Барклая из армии, были недостойны ни ума, ни таланта Кутузова, так как бросали тень на рыцарски безупречного командующего Первой армией. Багратион, Ермолов, Платов не без ведома Кутузова буквально травили доблестного Барклая, которого никак нельзя было обвинить в недостатке любви к России и который доказал это своим поведением при Бородино.
Отношение Александра к Кутузову не изменилось со времен Аустерлица. Царь, привыкший к немецкой методичности и строгости своего отца, был недоволен тем чисто русским добродушием с оттенком безалаберности, с которым Михаил Илларионович относился к делам в бытность свою киевским губернатором и командующим Дунайской армией. Презирая человеческие слабости заслуженного старика, Александр вместе с тем чувствовал превосходство его ума, того ума, о котором Суворов как-то с восхищением сказал: "Помилуй Бог! Михайло Илларионович умный человек, его сам де Рибас не проведет!" (де Рибас считался большим хитрецом). Это превосходство царь не прощал никому. На свою беду, Кутузов не только оказался прав в Аустерлицком сражении, но и закончил турецкую войну до приезда Чичагова, головы, посланной царем поучить уму-разуму командующего Дунайской армией. Поэтому Михаил Илларионович возвратился в Петербург хотя и победителем, но полуопальным сановником, которого обвиняли в скромном поведении по отношению к туркам (иначе говоря, в человечности к побежденным). Но Кутузов даже из немилости сумел сделать для себя новое отличие. Вскоре петербургский и московский высший свет, фрондировавший против царя, объявил Кутузова единственным спасителем отечества.
Первым знаком доверия к нему со стороны общества стало избрание его петербургским дворянством начальником ополчения. Кутузов произвел сильное впечатление в дворянском собрании, когда вместо ожидаемой речи произнес растроганным голосом только: "Господа, вы украсили мои седины" - и с дальновидной предусмотрительностью добавил, что, состоя на службе его величества, он может принять начальство над петербургским ополчением только до тех пор, пока государю не будет угодно призвать его к исполнению других обязанностей. В должности начальника ополчения он продолжал поддерживать внимание к себе, участвуя в народных молениях о победе и вращаясь в свете. Благодаря своей ловкости и вкрадчивому обхождению со всеми слоями общества Кутузову удалось искусно предупредить намерение Александра оставить его в тени - он был пожалован княжеским званием с титулом светлости. Но убедить Александра назначить его главнокомандующим могли, конечно, только исключительные обстоятельства: ссора Багратиона с Барклаем, приближение французов к Москве и невозможность оставлять долее командование в руках Барклая, к которому царь вообще питал искреннее расположение. К замене Барклая царя толкало не только мнение общества, но и давление со стороны великого князя Константина Павловича, который осуждал отступление, постоянно вмешивался в распоряжения командующего Первой армией и в конце концов был отослан им в Петербург под видом поручения к государю.
Уступая силе обстоятельств, Александр уполномочил решить вопрос о главнокомандующем специально созданный чрезвычайный комитет в составе фельдмаршала Салтыкова, генерала Вязмитинова, графа Аракчеева, генерал-адъютанта Балашова, князя Лопухина и графа Кочубея. 5 августа на заседании в Каменноостровском дворце члены чрезвычайного комитета единогласно передали командование обеими русскими армиями Кутузову; Барклай был удален с поста военного министра, который занял князь Александр Иванович Горчаков.
На аудиенции 8 августа Александр объявил Кутузову решение чрезвычайного комитета и предоставил Михаилу Илларионовичу полную свободу действий, за исключением одного - вступать в какие бы то ни было переговоры с Наполеоном; помимо этого царь предписал в случае удачного оборота войны милостиво обращаться с теми подданными западных губерний империи, которые забыли о своем долге. Прощаясь с государем, Кутузов заверил его, что скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве.