Страница:
- Нет, пусть они для большего стыда содержатся у англичан, - упрямо ответил Александр.
Ермолов был вынужден подчиниться и препроводить арестованных на английскую гауптвахту.
Михайловский-Данилевский находил, что "государь следует, кажется, русской пословице, что всякая вина виновата". Крутой нрав его отца с годами все более проявлялся в нем. Любая безделица выводила его из себя. Раз он накричал на Волконского за то, что он якобы потерял депешу от русского посланника при нидерландском дворе, и пообещал сослать его в такое место, какое князь не найдет на всех своих картах (Волконский возглавлял русский штаб); между тем бедный Волконский положил накануне эту депешу на стол Александру, где она, видимо, и затерялась среди прочих бумаг. Царь так расстроился, что приказал Михайловскому-Данилевскому никого не впускать к себе и жаловался ему, что подобные беспорядки вынудят его бросить все и уехать в Россию; кончилось тем, что он попросил принести ему Библию. Вечером он отошел и послал за Волконским.
- Не правда ли, что ты был виноват? - примиряюще сказал Александр. Помиримся.
- Вы бранитесь при всех, а миритесь наедине, - пробурчал князь.
Приняв это к сведению, царь на другой день за обедом сказал во всеуслышание:
- Люди, живущие вместе, иногда ссорятся, зато скоро и мирятся например, как мы с Волконским.
Эти слова были, несомненно, тоже следствием гейдельбергских бесед.
Свидания с г-жой Крюднер возобновились со 2 июля. Александр проводил у нее большую часть вечеров, беседуя о грехе и душевном спокойствии, читая Библию и молясь. Светских празднеств и увеселений он избегал и говорил баронессе, что "эти вещи производят на него впечатление похорон и что он уже не может понимать светских людей, предлагающих ему развлечение".
Душевное спокойствие, которое искал царь, было сродни полному равнодушию и безразличию к людям. На этот раз Александр не шевельнул и пальцем, чтобы облегчить участь Наполеона. Когда же во Франции начался белый террор, царь делал вид, что это его не касается, и не внял ничьим просьбам спасти жизни маршала Нея и еще сорока наполеоновских офицеров, приговоренных к расстрелу. Доклад генерала Жомини, пытавшегося оправдать Нея, Александр возвратил с припиской, предупреждавшей генерала о том, что "доколе он находится на службе его величества, то не должен заниматься никакими посторонними делами, не принадлежащими к сей службе". Александр умел показывать великодушие, но никогда не был великодушным.
Напоследок перед отъездом из Парижа царь решил продемонстрировать всем - и врагам, и союзникам - мощь русской армии. Для этого грандиозного смотра он выбрал обширную равнину близ города Вертю, примерно в 120 верстах от Парижа. Пока армия сосредоточивалась там, в главной квартире днем и ночью составляли чертежи, обсуждали расстановку войск, маршруты движения частей, пароли и сигналы для каждой дивизии. Александр входил во все подробности; к нему в кабинет по двадцать раз на дню носили бумаги, касавшиеся этого смотра, на котором он, так сказать, желал представить свою армию на суд Европы.
Положено было 26 августа, в день Бородина, произвести примерный смотр, а 29-го - главный смотр в присутствии всех государей и гостей (за г-жой Крюднер был послан императорский экипаж; баронесса играла на празднестве роль г-жи Ментенон). Торжество должно было закончиться 30 августа, в день тезоименитства Александра, благодарственным молебном. В параде должно было принять участие 150 тысяч человек при 540 орудиях.
Репетиция торжества обрадовала Александра. "Я вижу, что моя армия первая в свете, - горделиво произнес он. - Для нее нет ничего невозможного, и по самому наружному ее виду никакие войска не могут с ней сравниться".
29 августа царь лично командовал церемониальным маршем и салютовал союзным государям. Великий князь Николай Павлович впервые обнажил на равнине Вертю шпагу, ведя за собой гренадерский Фанагорийский полк, а великий князь Михаил Павлович возглавлял конную артиллерию.
Маневры произвели огромное впечатление на всех, особенно на военных. Английский адмирал Сидней Смит сказал по этому поводу, что русский царь дал урок другим народам, а Веллингтон заявил, что не мог и вообразить, что можно довести армию до такого совершенства. Действительно, из 107 тысяч человек, участвовавших в церемониальном марше, ни один не сбился с ноги.
В тот же день во время торжественного обеда на триста персон Александр поднял тост за мир Европы и благоденствие народов.
30 августа после молебствия был зачитан высочайший приказ по армии, где царь благодарил всех "сослуживцев" за усердие и исправность и возвещал о возвращении в любезное отечество.
Возвратившись в Париж, Александр решил увенчать свое пребывание во французской столице заключением неслыханного политического договора. Речь шла о создании Священного союза. Не особенно полагаясь теперь на верность союзников, он хотел независимо от политических договоров скрепить связь союзных монархов актом, основанным на непреложных истинах божественного учения, создать союз, который связал бы государства и народы узами, освященными религией, и стал бы для них своего рода политическим Евангелием. Сам он называл этот документ "актом богопочтения".
Александр собственноручно написал все три статьи договора, которые обязывали союзников: пребывать соединенными неразрывными узами братской дружбы и управлять подданными в духе братства для охраны правды и мира; почитать себя членами единого христианского народа; пригласить все державы к признанию этих правил и к вступлению в Священный союз (последнее не распространялось только на римского папу и турецкого султана).
Фридрих Вильгельм, у которого уже был опыт подобного мистико-политического союза, легко подписал договор. Но австрийский император, не склонный к религиозным порывам, проявил больше сдержанности и поставил свою подпись на этом необычном документе только после того, как Меттерних заверил его, что на все эти слова о братской дружбе не следует смотреть иначе как на безобидную болтовню.
Вслед за этим были выработаны условия окончательного мирного договора. Франция не понесла сколько-нибудь значительных территориальных потерь и выплатила союзникам скромную контрибуцию в 700 миллионов франков (из них 100 миллионов пришлось на долю России). Зато в семнадцати французских городах разместилось 150 тысяч солдат союзных армий сроком на пять лет для поддержания порядка. Условия передела европейских границ были выработаны союзниками еще раньше, 21 апреля, на Венском конгрессе. Согласно этой договоренности, Великое Герцогство Варшавское под именем Царства Польского навсегда переходило под власть России (Александр принял титул короля Польского; управление делами Польши было поручено великому князю Константину Павловичу); полякам были дарованы представительные и национальные государственные учреждения и конституция. Пруссия в качестве компенсации за потерянные польские земли получила часть Саксонии. Австрия присоединила к себе итальянские земли. Таким образом, Россия, вынесшая на своих плечах главную тяжесть борьбы с Наполеоном, получила 2100 км2 земли с 3 миллионами населения, Австрия - 2300 км2 с 10 миллионами, а Пруссия 2217 км2 более чем с 5 миллионами немцев.
Гигантомахия закончилась. Она принесла Александру всемирную славу, а России - неисчислимые людские потери, 500-миллионный государственный долг и политический нарыв в виде Польши.
Из Парижа Александр направился в Бельгию, где осмотрел поле битвы при Ватерлоо, а оттуда - в Швейцарию. В продолжение всего путешествия царя не сопровождал ни один вооруженный охранник. В городах и деревнях люди толпились на дорогах и улицах, по которым должен был проехать Александр, и, завидев его, бросались к экипажу, чтобы вручить свои просьбы, словно он был их настоящий государь.
Оказывая свою обычную любезность в отношении иностранцев, Александр вместе с тем крайне нелестно отзывался о своих соотечественниках, говоря во всеуслышание, что все русские либо дураки, либо подлецы. Он как будто питал к русским злобу за свою судьбу, которая сделала его государем столь варварского для его возвышенной души народа. Впрочем, мизантропия царя распространялась и на другие нации. Например, в Берлине, в гостях у прусского короля, он выразился о Франции так: "В этой земле живут тридцать миллионов скотов, одаренных словом, без правил, без чести; да может ли что-нибудь быть там, где нет религии?"
Одни поляки, кажется, избегли этой участи. В Варшаве царь расточал милости: сыпал орденами, пожалованиями, землями. На балах и приемах он появлялся не иначе как в польском мундире, с лентой ордена Белого Орла вместо андреевской ленты. Поляки были очарованы. Княгиня Чарторийская записала после одного бала с участием Александра: "Все это казалось мне сновидением: существует Польша, король Польский, в национальном мундире и цветах. Слезы полились из моих глаз: у меня есть родина, и я оставлю ее своим детям". Другие польские дамы неотступно требовали перья из султана на государевой шляпе, так что Александр однажды, шутя, сказал, что варшавские женщины ощипывают его.
Правда, были и недовольные, считавшие, что царю следовало бы возвратить Польше Литву, Волынь, Подолию и другие земли, входившие в состав Речи Посполитой. Александр отвечал им: "Я сделал все, что было возможно... Сделаю и все остальное, как было обещано, но все не может быть исполнено разом. Необходимо доверие. Имею право на него после всего, что сделано мной, а мои решения неизменны".
15 ноября он подписал конституционную хартию Царства Польского. Оставалось назначить наместника. Это звание до последней минуты надеялся получить князь Адам Чарторийский. Неожиданно для всех в ночь перед отъездом царя из Варшавы наместником Польши был назначен безногий ветеран обороны Варшавы против Суворова и наполеоновских войн генерал Зайончек. По словам Михайловского-Данилевского, князь Адам вышел из кабинета Александра "как бы в исступлении, вероятно, от оскорбленного самолюбия".
В ночь на 2 декабря царь возвратился в Петербург. Год завершился обнародованием 25 декабря акта о создании Священного союза. Отныне Александр желал объясняться с народом темными речениями о гении зла, побежденном Провидением, о Глаголе Всевышнего и о слове жизни.
Часть пятая
Посторонний всему
Жить только своим трудом и царствовать над могущественнейшей страной в
мире - вещи весьма далекие друг от друга. Они соединяются в особе
турецкого султана.
Б. Паскаль
I
Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!
Октавиан Август о Тиберии
Все современники единодушно свидетельствуют, что Александр возвратился из-за границы другим человеком. "Образ мыслей его и жизни, - пишет Михайловский-Данилевский, - изменился до такой степени, что самые близкие люди, издавна его окружавшие, говорили мне, что по возвращении его из Парижа они с трудом могли его узнать. Отбросив прежнюю нерешительность и робость, он сделался самодеятелен, тверд и предприимчив и не допускает никого брать над собой верх... Опыт убедил его, что употребляли во зло расположение его к добру; язвительная улыбка равнодушия явилась на устах, скрытность заступила место откровенности и любовь к уединению сделалась господствующей его чертой; он обращает теперь врожденную ему проницательность преимущественно к тому, чтобы в других людях открывать пороки и слабости... Перестали доверять его ласкам... и простонародное слово "надувать" сделалось при дворе общим... Он употребляет теперь дипломатов и генералов не как советников своих, но как исполнителей своей воли; они боятся его, как слуги - своего господина..."
Вместе с тем было бы ошибочно принимать эти изменения за "развитие" характера Александра, скорее к ним можно применить слово "очищение", в том смысле, что под влиянием событий царь не столько менялся, сколько все более становился самим собой. В чертах его характера, которые подметил мемуарист, видны все юношеские задатки и стремления Александра: скрытность и двойственность его натуры, мечтания об уединении, желание, чтобы все вокруг совершалось само собой, без его участия, но чтобы это "само собой" находилось в соответствии с его намерениями; что же касается равнодушия и отвращения к людям, граничащих с цинизмом, то это всего лишь оборотная сторона чрезмерной юношеской чувствительности.
Кроме того, Александр чувствовал огромную усталость, он был сломлен непосильными требованиями, предъявленными к нему историей (из заграничных походов он привез седые волосы). Французская революция, гений Наполеона были вызовом, обращенным к нему временем, на который он так и не нашел удовлетворительного ответа. Революционные преобразования казались ему разрушительными и гибельными, либеральные реформы - несвоевременными. Отныне он искал не смелых реформаторов, а прежде всего исправных делопроизводителей, не умников, а дельцов.
Погружение в мистицизм окончательно побудило Александра передать бремя забот по внутреннему управлению империей в жесткие руки "верного друга". Настало время, о котором Карамзин писал: "Говорят, что у нас теперь только один вельможа - граф Аракчеев". Ему вторил Ростопчин: "Граф Аракчеев есть душа всех дел". Да и сам могущественный временщик не отрицал, что у него на шее висят все дела в государстве, не исключая и духовных. Аракчеев сделался не только первым, но, по сути, и единственным министром Александра. Царь, все больше уединяясь, принимал теперь с докладом одного Аракчеева, через которого только и могли получить доступ к государю другие министры, сенаторы и члены Государственного совета. Однако приобретенная с годами недоверчивость Александра к своим сотрудником распространялась и на "любезного друга", который, как и другие министры, состоял под тайным полицейским наблюдением.
Князь Волконский называл Аракчеева "проклятым змеем" и "злодеем" и выражал убеждение, что этот изверг погубит и Россию, и государя. Генерал-адъютант Закревский, говоря об Аракчееве как о "вреднейшем человеке в России", сожалел, что "переменить сие может одна его могила". Современники пишут, что даже самые незлобивые люди теряли терпение, будучи принуждены иметь дело с кичливым временщиком. В то же время все они признавали свое полное бессилие перед ним.
С четырех часов утра приемная Аракчеева наполнялась военными и штатскими. Дежурный офицер, докладывавший об их прибытии, обычно не получал никакого ответа, что означало: подождать. Вторичным докладом можно было рассердить графа, поэтому посетители терпеливо ждали. Наконец раздавался звон колокольчика, и Аракчеев надменно говорил адъютанту: "Позвать такого-то!" Сама аудиенция была вполне достойна предварительных мытарств. (Впрочем, многим такие взаимоотношения начальника и подчиненного казались нормальными. Один генерал, начавший службу при Аракчееве, уже позже недоумевал, как это офицер, приглашенный им на обед, осмелился в его присутствии есть. "Что ж, братцы, он сделал? - жаловался на отчаянного прапорщика генерал. - Он весь обед ел!" - и вспоминал, что когда он сам в чине гвардейского прапорщика был приглашен Аракчеевым обедать, то всю трапезу "просмотрел ему в глаза".)
Попасть к царю, минуя временщика, было невозможно. Когда в феврале 1816 года Карамзин приехал в Петербург, чтобы представить Александру первые восемь томов своей "Истории", императрица Елизавета Алексеевна и великие князья и княгини выражали свое восхищение его сочинением, но аудиенция у государя все почему-то откладывалась. Карамзин долго ломал голову над причиной, пока ему не передали слова Аракчеева: "Карамзин, видно, не хочет моего знакомства: он приехал сюда и даже не забросил ко мне карточки!" Историк понял, что на пути в рай ему не избежать чистилища, где заседает суровый игумен Грузинского монастыря. Впрочем, при встрече он нашел в нем "человека с умом и с хорошими правилами", хотя Аракчеев льстил и юродствовал напропалую: "Учителем моим был дьячок: мудрено ли, что я мало знаю? Мое дело исполнять волю государеву. Если б я был моложе, то стал бы у вас учиться; теперь уже поздно..." После этого посещения Карамзин был сразу принят царем, который выдал 60 тысяч рублей на издание "Истории", пожаловал историографу чин статского советника и анненскую ленту.
Единственным личным вмешательством Александра в дела внутреннего управления было преобразование министерства народного просвещения в министерство духовных дел и народного просвещения, "дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения". Возглавил новое министерство князь А. Н. Голицын, который, по словам современника, как и царь, "влез тогда по уши в мистицизм". Он направил свои усилия на то, чтобы "посредством лучших учебных книг водворить постоянное и спасительное согласие между верою, ведением и разумом". В результате "вера, ведение и разум" почувствовали себя еще большими врагами, чем прежде, а образование обросло показным благочестием и ханжеством. Карамзин называл тогдашнее образование "мистической вздорологией", а ведомство Голицына "министерством затмения". Историк язвительно писал, что сам он "иногда смотрит на небо", но не в то время, "когда другие на меня смотрят". К мнению Карамзина присоединялся великий князь Константин Павлович, который насмехался над туманной религиозной литературой, выпускаемой министерством Голицына, называя ее "таинственным вздором".
В натуре Александра мистические восторги каким-то непостижимым образом соединялись со страстью к фрунту. Насаждая одной рукой благочестие в юношестве, другой рукой царь создавал военные поселения. Их учреждение обычно связывают с именем Аракчеева, который, по словам современника, хотел из России сделать казарму, да еще и приставить фельдфебеля у входа; однако подлинным их творцом был, увы, венценосный "друг свободы и человечества".
Мысль о военных поселениях пришла к Александру задолго до Отечественной войны. Толчком к ней послужило прочтение статьи французского генерала Сервана "О прочности государственных границ", где развивалась идея вооружения приграничного населения. Царь приказал князю Волконскому перевести заинтересовавшую его статью (перевод предназначался для Аракчеева, плохо понимавшего по-французски) и испещрил поля своими соображениями. Александром двигали, в общем, благие намерения: во-первых, не отрывать солдат в мирное время от семей и хозяйства и, во-вторых, облегчить государственный бюджет от расходов на содержание армии.
Аракчеев вначале отказался возглавить строительство военных поселений. Очевидец пишет: "Всем было известно, что многие лица, стоявшие во главе администрации, в том числе и граф Аракчеев, были против устройства военных поселений; что Аракчеев предлагал сократить срок службы нижним чинам, назначив его вместо 25-летнего восьмилетним, и тем усилить контингент армии". Только потом, видя, что эта идея не выходит у царя из головы, он ответил согласием. Несомненно, что жестокость, проявленная им в этом деле, была бы невозможна, если бы Аракчеев не чувствовал постоянной поддержки Александра.
9 ноября 1810 года был отдан приказ приступить к поселению запасного батальона Елецкого мушкетерского полка в Могилевской губернии, в Бабылецком старостве, жителей которого велено было переселить в Новороссийский край. В начале 1812 года Аракчеев сообщил Александру: "Батюшка, ваше величество... дела... идут хорошо".
Войны с Наполеоном приостановили эту деятельность, но, возвратясь из заграничного похода 1815 года, царь вернулся к ней. Он придавал военным поселениям необыкновенно важное значение, признавая в их учреждении одно из наиболее великих дел своего царствования, которое послужит ко благу всего народа. Тщетно насильственно облагодетельствованные крестьяне сочиняли челобитные государю "о защите хрещеного народа от Аракчеева", тщетно некоторые приближенные государя указывали на вред этой затеи; на все возражения Александр отвечал, что военные поселения "будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чугуева".
5 августа последовал приказ поселить 2-й батальон гренадерского имени графа Аракчеева полка в Новгородской губернии на реке Волхове, в Высоцкой волости. Осенью "чистый сердцем и душою" Аракчеев донес царю, что осмотрел Высоцкую волость и "с удовольствием видел доброе начало принятых мер".
На этот раз был принят во внимание довоенный опыт: жителей волости оставили на месте и зачислили в военные поселяне с названием "коренных жителей", с подчинением военному начальству. Дети мужского пола были зачислены в кантонисты с тем, чтобы, повзрослев, они могли нести службу. Таким образом, крестьян ставили под ружье, солдатам вручали соху.
Эти крепостные казармы росли как грибы. К концу царствования Александра на положении военных поселенцев находилась уже треть армии. Этот громадный переворот в жизни народа совершился чисто административным путем, с ведома всего двух лиц - царя и гатчинского капрала. Регламент о военных поселениях так никогда и не был создан, так что поселенческая деятельность даже в самодержавном государстве носила характер сугубого произвола.
Между тем здравомыслящие люди уже тогда указывали на порочность самой идеи военных поселений. Один современник, критикуя военные поселения, писал: "Идея государя была ошибочна не только в политическом, но даже и в экономическом смысле, так как сокращение расходов по продовольствию войска не возмещало ущерба, который государство должно было понести вследствие освобождения многочисленного населения, поглощенного этим учреждением, от податной и всех прочих государственных повинностей... Что же касается облегчения воинских тягот, то в руках Аракчеева для народа, затянутого поголовно в тогдашнюю солдатскую лямку, с муштрой рекрутского устава, такое облегчение, при котором и зимой не было покоя от маршировки гусиным шагом, казалось невыносимой мукой, против которой они протестовали бунтами, усмирявшимися аракчеевскими экзекуциями, жестокости которых мы, люди того времени, все были свидетелями и которые впоследствии стали известны всему свету".
Полку и крестьянам, которым выпадало счастье войти в состав военных поселенцев, выдавалась грамота за подписью государя и Аракчеева, в которой рисовалась идиллическая картина их будущего благополучия. От этих неслыханных благодеяний народ приходил в "страх и онемелость". В письмах царю Аракчеев признавал наличие недовольных, которых, впрочем, именовал буянами, шалунами и людьми дурного поведения; в основном же он писал в буколическом жанре: о том, как крестьянские дети, одетые в военные мундиры, сами становятся во фрунт, а их отцы радуются, что их чада обуты-одеты, и как поселенцы, восхищенные красотой военной формы, даже за соху берутся не иначе как в мундире. Да и вид крестьяне наконец-то приобрели человеческий: обрили волосы и бороды, так как при мундире их носить уже неприлично.
Александр - Аракчееву, 19 июня 1817 года:
"Благодарю тебя искренно, любезный Алексей Андреевич, за все тобою сделанное... Начало наилучшее и действительно превосходит все ожидания. Нетерпеливо желаю тебя видеть, чтобы лично поблагодарить..."
По царскому вызову Аракчеев отправился в Петербург принимать поздравления, но оказалось, что и крестьяне, которым так нравились мундиры, сложились и снарядили четырех депутатов жаловаться императрице Марии Федоровне на Аракчеева. Граф через полицию успел вовремя перехватить злодеев на Сенной площади. Призвав их в свой кабинет, он велел догола раздеть их и обыскать. Обнаружив и отняв крамольную бумагу, он отправил всех четверых в погреб, куда вскоре переселились и другие зачинщики.
Однако крестьяне не отчаивались найти защиту. Осенью крестьянская депутация остановила экипаж Марии Федоровны, прося о милости и покровительстве; еще одна группа мужиков и баб неожиданно появилась из леса перед великим князем Николаем во время его верховой прогулки и бухнулась перед ним на колени; были и такие ходоки, которые дошли даже до Варшавы - к великому князю Константину. Впрочем, все эти обращения остались без ответа.
Крестьяне соглашались отдать последнее, лишь бы их оставили в покое. "Прибавь нам подать, - писали они Александру, - требуй от каждого дома по сыну на службу, отбери у нас все и выведи нас в степь - мы охотнее согласимся. У нас есть руки, мы и там примемся работать и там будем жить счастливо, но не тронь нашей одежды, обычаев отцов наших, не делай всех нас солдатами". Но их продолжали обряжать в шинели и сапоги и сгоняли на манеж, где они, для их столь особенного счастья, должны были слушать команды горластого капрала. Надо признать, что даже "сумасшедший" Павел не заходил в "гатчинизации" России так далеко, как его либеральный сын.
Мужикам оставалось одно - покориться, терпеливо перенести и эту новую напасть. 25 марта 1818 года Аракчеев мог донести, что по военным поселениям всюду обстоит благополучно, смирно и спокойно.
Ермолов был вынужден подчиниться и препроводить арестованных на английскую гауптвахту.
Михайловский-Данилевский находил, что "государь следует, кажется, русской пословице, что всякая вина виновата". Крутой нрав его отца с годами все более проявлялся в нем. Любая безделица выводила его из себя. Раз он накричал на Волконского за то, что он якобы потерял депешу от русского посланника при нидерландском дворе, и пообещал сослать его в такое место, какое князь не найдет на всех своих картах (Волконский возглавлял русский штаб); между тем бедный Волконский положил накануне эту депешу на стол Александру, где она, видимо, и затерялась среди прочих бумаг. Царь так расстроился, что приказал Михайловскому-Данилевскому никого не впускать к себе и жаловался ему, что подобные беспорядки вынудят его бросить все и уехать в Россию; кончилось тем, что он попросил принести ему Библию. Вечером он отошел и послал за Волконским.
- Не правда ли, что ты был виноват? - примиряюще сказал Александр. Помиримся.
- Вы бранитесь при всех, а миритесь наедине, - пробурчал князь.
Приняв это к сведению, царь на другой день за обедом сказал во всеуслышание:
- Люди, живущие вместе, иногда ссорятся, зато скоро и мирятся например, как мы с Волконским.
Эти слова были, несомненно, тоже следствием гейдельбергских бесед.
Свидания с г-жой Крюднер возобновились со 2 июля. Александр проводил у нее большую часть вечеров, беседуя о грехе и душевном спокойствии, читая Библию и молясь. Светских празднеств и увеселений он избегал и говорил баронессе, что "эти вещи производят на него впечатление похорон и что он уже не может понимать светских людей, предлагающих ему развлечение".
Душевное спокойствие, которое искал царь, было сродни полному равнодушию и безразличию к людям. На этот раз Александр не шевельнул и пальцем, чтобы облегчить участь Наполеона. Когда же во Франции начался белый террор, царь делал вид, что это его не касается, и не внял ничьим просьбам спасти жизни маршала Нея и еще сорока наполеоновских офицеров, приговоренных к расстрелу. Доклад генерала Жомини, пытавшегося оправдать Нея, Александр возвратил с припиской, предупреждавшей генерала о том, что "доколе он находится на службе его величества, то не должен заниматься никакими посторонними делами, не принадлежащими к сей службе". Александр умел показывать великодушие, но никогда не был великодушным.
Напоследок перед отъездом из Парижа царь решил продемонстрировать всем - и врагам, и союзникам - мощь русской армии. Для этого грандиозного смотра он выбрал обширную равнину близ города Вертю, примерно в 120 верстах от Парижа. Пока армия сосредоточивалась там, в главной квартире днем и ночью составляли чертежи, обсуждали расстановку войск, маршруты движения частей, пароли и сигналы для каждой дивизии. Александр входил во все подробности; к нему в кабинет по двадцать раз на дню носили бумаги, касавшиеся этого смотра, на котором он, так сказать, желал представить свою армию на суд Европы.
Положено было 26 августа, в день Бородина, произвести примерный смотр, а 29-го - главный смотр в присутствии всех государей и гостей (за г-жой Крюднер был послан императорский экипаж; баронесса играла на празднестве роль г-жи Ментенон). Торжество должно было закончиться 30 августа, в день тезоименитства Александра, благодарственным молебном. В параде должно было принять участие 150 тысяч человек при 540 орудиях.
Репетиция торжества обрадовала Александра. "Я вижу, что моя армия первая в свете, - горделиво произнес он. - Для нее нет ничего невозможного, и по самому наружному ее виду никакие войска не могут с ней сравниться".
29 августа царь лично командовал церемониальным маршем и салютовал союзным государям. Великий князь Николай Павлович впервые обнажил на равнине Вертю шпагу, ведя за собой гренадерский Фанагорийский полк, а великий князь Михаил Павлович возглавлял конную артиллерию.
Маневры произвели огромное впечатление на всех, особенно на военных. Английский адмирал Сидней Смит сказал по этому поводу, что русский царь дал урок другим народам, а Веллингтон заявил, что не мог и вообразить, что можно довести армию до такого совершенства. Действительно, из 107 тысяч человек, участвовавших в церемониальном марше, ни один не сбился с ноги.
В тот же день во время торжественного обеда на триста персон Александр поднял тост за мир Европы и благоденствие народов.
30 августа после молебствия был зачитан высочайший приказ по армии, где царь благодарил всех "сослуживцев" за усердие и исправность и возвещал о возвращении в любезное отечество.
Возвратившись в Париж, Александр решил увенчать свое пребывание во французской столице заключением неслыханного политического договора. Речь шла о создании Священного союза. Не особенно полагаясь теперь на верность союзников, он хотел независимо от политических договоров скрепить связь союзных монархов актом, основанным на непреложных истинах божественного учения, создать союз, который связал бы государства и народы узами, освященными религией, и стал бы для них своего рода политическим Евангелием. Сам он называл этот документ "актом богопочтения".
Александр собственноручно написал все три статьи договора, которые обязывали союзников: пребывать соединенными неразрывными узами братской дружбы и управлять подданными в духе братства для охраны правды и мира; почитать себя членами единого христианского народа; пригласить все державы к признанию этих правил и к вступлению в Священный союз (последнее не распространялось только на римского папу и турецкого султана).
Фридрих Вильгельм, у которого уже был опыт подобного мистико-политического союза, легко подписал договор. Но австрийский император, не склонный к религиозным порывам, проявил больше сдержанности и поставил свою подпись на этом необычном документе только после того, как Меттерних заверил его, что на все эти слова о братской дружбе не следует смотреть иначе как на безобидную болтовню.
Вслед за этим были выработаны условия окончательного мирного договора. Франция не понесла сколько-нибудь значительных территориальных потерь и выплатила союзникам скромную контрибуцию в 700 миллионов франков (из них 100 миллионов пришлось на долю России). Зато в семнадцати французских городах разместилось 150 тысяч солдат союзных армий сроком на пять лет для поддержания порядка. Условия передела европейских границ были выработаны союзниками еще раньше, 21 апреля, на Венском конгрессе. Согласно этой договоренности, Великое Герцогство Варшавское под именем Царства Польского навсегда переходило под власть России (Александр принял титул короля Польского; управление делами Польши было поручено великому князю Константину Павловичу); полякам были дарованы представительные и национальные государственные учреждения и конституция. Пруссия в качестве компенсации за потерянные польские земли получила часть Саксонии. Австрия присоединила к себе итальянские земли. Таким образом, Россия, вынесшая на своих плечах главную тяжесть борьбы с Наполеоном, получила 2100 км2 земли с 3 миллионами населения, Австрия - 2300 км2 с 10 миллионами, а Пруссия 2217 км2 более чем с 5 миллионами немцев.
Гигантомахия закончилась. Она принесла Александру всемирную славу, а России - неисчислимые людские потери, 500-миллионный государственный долг и политический нарыв в виде Польши.
Из Парижа Александр направился в Бельгию, где осмотрел поле битвы при Ватерлоо, а оттуда - в Швейцарию. В продолжение всего путешествия царя не сопровождал ни один вооруженный охранник. В городах и деревнях люди толпились на дорогах и улицах, по которым должен был проехать Александр, и, завидев его, бросались к экипажу, чтобы вручить свои просьбы, словно он был их настоящий государь.
Оказывая свою обычную любезность в отношении иностранцев, Александр вместе с тем крайне нелестно отзывался о своих соотечественниках, говоря во всеуслышание, что все русские либо дураки, либо подлецы. Он как будто питал к русским злобу за свою судьбу, которая сделала его государем столь варварского для его возвышенной души народа. Впрочем, мизантропия царя распространялась и на другие нации. Например, в Берлине, в гостях у прусского короля, он выразился о Франции так: "В этой земле живут тридцать миллионов скотов, одаренных словом, без правил, без чести; да может ли что-нибудь быть там, где нет религии?"
Одни поляки, кажется, избегли этой участи. В Варшаве царь расточал милости: сыпал орденами, пожалованиями, землями. На балах и приемах он появлялся не иначе как в польском мундире, с лентой ордена Белого Орла вместо андреевской ленты. Поляки были очарованы. Княгиня Чарторийская записала после одного бала с участием Александра: "Все это казалось мне сновидением: существует Польша, король Польский, в национальном мундире и цветах. Слезы полились из моих глаз: у меня есть родина, и я оставлю ее своим детям". Другие польские дамы неотступно требовали перья из султана на государевой шляпе, так что Александр однажды, шутя, сказал, что варшавские женщины ощипывают его.
Правда, были и недовольные, считавшие, что царю следовало бы возвратить Польше Литву, Волынь, Подолию и другие земли, входившие в состав Речи Посполитой. Александр отвечал им: "Я сделал все, что было возможно... Сделаю и все остальное, как было обещано, но все не может быть исполнено разом. Необходимо доверие. Имею право на него после всего, что сделано мной, а мои решения неизменны".
15 ноября он подписал конституционную хартию Царства Польского. Оставалось назначить наместника. Это звание до последней минуты надеялся получить князь Адам Чарторийский. Неожиданно для всех в ночь перед отъездом царя из Варшавы наместником Польши был назначен безногий ветеран обороны Варшавы против Суворова и наполеоновских войн генерал Зайончек. По словам Михайловского-Данилевского, князь Адам вышел из кабинета Александра "как бы в исступлении, вероятно, от оскорбленного самолюбия".
В ночь на 2 декабря царь возвратился в Петербург. Год завершился обнародованием 25 декабря акта о создании Священного союза. Отныне Александр желал объясняться с народом темными речениями о гении зла, побежденном Провидением, о Глаголе Всевышнего и о слове жизни.
Часть пятая
Посторонний всему
Жить только своим трудом и царствовать над могущественнейшей страной в
мире - вещи весьма далекие друг от друга. Они соединяются в особе
турецкого султана.
Б. Паскаль
I
Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!
Октавиан Август о Тиберии
Все современники единодушно свидетельствуют, что Александр возвратился из-за границы другим человеком. "Образ мыслей его и жизни, - пишет Михайловский-Данилевский, - изменился до такой степени, что самые близкие люди, издавна его окружавшие, говорили мне, что по возвращении его из Парижа они с трудом могли его узнать. Отбросив прежнюю нерешительность и робость, он сделался самодеятелен, тверд и предприимчив и не допускает никого брать над собой верх... Опыт убедил его, что употребляли во зло расположение его к добру; язвительная улыбка равнодушия явилась на устах, скрытность заступила место откровенности и любовь к уединению сделалась господствующей его чертой; он обращает теперь врожденную ему проницательность преимущественно к тому, чтобы в других людях открывать пороки и слабости... Перестали доверять его ласкам... и простонародное слово "надувать" сделалось при дворе общим... Он употребляет теперь дипломатов и генералов не как советников своих, но как исполнителей своей воли; они боятся его, как слуги - своего господина..."
Вместе с тем было бы ошибочно принимать эти изменения за "развитие" характера Александра, скорее к ним можно применить слово "очищение", в том смысле, что под влиянием событий царь не столько менялся, сколько все более становился самим собой. В чертах его характера, которые подметил мемуарист, видны все юношеские задатки и стремления Александра: скрытность и двойственность его натуры, мечтания об уединении, желание, чтобы все вокруг совершалось само собой, без его участия, но чтобы это "само собой" находилось в соответствии с его намерениями; что же касается равнодушия и отвращения к людям, граничащих с цинизмом, то это всего лишь оборотная сторона чрезмерной юношеской чувствительности.
Кроме того, Александр чувствовал огромную усталость, он был сломлен непосильными требованиями, предъявленными к нему историей (из заграничных походов он привез седые волосы). Французская революция, гений Наполеона были вызовом, обращенным к нему временем, на который он так и не нашел удовлетворительного ответа. Революционные преобразования казались ему разрушительными и гибельными, либеральные реформы - несвоевременными. Отныне он искал не смелых реформаторов, а прежде всего исправных делопроизводителей, не умников, а дельцов.
Погружение в мистицизм окончательно побудило Александра передать бремя забот по внутреннему управлению империей в жесткие руки "верного друга". Настало время, о котором Карамзин писал: "Говорят, что у нас теперь только один вельможа - граф Аракчеев". Ему вторил Ростопчин: "Граф Аракчеев есть душа всех дел". Да и сам могущественный временщик не отрицал, что у него на шее висят все дела в государстве, не исключая и духовных. Аракчеев сделался не только первым, но, по сути, и единственным министром Александра. Царь, все больше уединяясь, принимал теперь с докладом одного Аракчеева, через которого только и могли получить доступ к государю другие министры, сенаторы и члены Государственного совета. Однако приобретенная с годами недоверчивость Александра к своим сотрудником распространялась и на "любезного друга", который, как и другие министры, состоял под тайным полицейским наблюдением.
Князь Волконский называл Аракчеева "проклятым змеем" и "злодеем" и выражал убеждение, что этот изверг погубит и Россию, и государя. Генерал-адъютант Закревский, говоря об Аракчееве как о "вреднейшем человеке в России", сожалел, что "переменить сие может одна его могила". Современники пишут, что даже самые незлобивые люди теряли терпение, будучи принуждены иметь дело с кичливым временщиком. В то же время все они признавали свое полное бессилие перед ним.
С четырех часов утра приемная Аракчеева наполнялась военными и штатскими. Дежурный офицер, докладывавший об их прибытии, обычно не получал никакого ответа, что означало: подождать. Вторичным докладом можно было рассердить графа, поэтому посетители терпеливо ждали. Наконец раздавался звон колокольчика, и Аракчеев надменно говорил адъютанту: "Позвать такого-то!" Сама аудиенция была вполне достойна предварительных мытарств. (Впрочем, многим такие взаимоотношения начальника и подчиненного казались нормальными. Один генерал, начавший службу при Аракчееве, уже позже недоумевал, как это офицер, приглашенный им на обед, осмелился в его присутствии есть. "Что ж, братцы, он сделал? - жаловался на отчаянного прапорщика генерал. - Он весь обед ел!" - и вспоминал, что когда он сам в чине гвардейского прапорщика был приглашен Аракчеевым обедать, то всю трапезу "просмотрел ему в глаза".)
Попасть к царю, минуя временщика, было невозможно. Когда в феврале 1816 года Карамзин приехал в Петербург, чтобы представить Александру первые восемь томов своей "Истории", императрица Елизавета Алексеевна и великие князья и княгини выражали свое восхищение его сочинением, но аудиенция у государя все почему-то откладывалась. Карамзин долго ломал голову над причиной, пока ему не передали слова Аракчеева: "Карамзин, видно, не хочет моего знакомства: он приехал сюда и даже не забросил ко мне карточки!" Историк понял, что на пути в рай ему не избежать чистилища, где заседает суровый игумен Грузинского монастыря. Впрочем, при встрече он нашел в нем "человека с умом и с хорошими правилами", хотя Аракчеев льстил и юродствовал напропалую: "Учителем моим был дьячок: мудрено ли, что я мало знаю? Мое дело исполнять волю государеву. Если б я был моложе, то стал бы у вас учиться; теперь уже поздно..." После этого посещения Карамзин был сразу принят царем, который выдал 60 тысяч рублей на издание "Истории", пожаловал историографу чин статского советника и анненскую ленту.
Единственным личным вмешательством Александра в дела внутреннего управления было преобразование министерства народного просвещения в министерство духовных дел и народного просвещения, "дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения". Возглавил новое министерство князь А. Н. Голицын, который, по словам современника, как и царь, "влез тогда по уши в мистицизм". Он направил свои усилия на то, чтобы "посредством лучших учебных книг водворить постоянное и спасительное согласие между верою, ведением и разумом". В результате "вера, ведение и разум" почувствовали себя еще большими врагами, чем прежде, а образование обросло показным благочестием и ханжеством. Карамзин называл тогдашнее образование "мистической вздорологией", а ведомство Голицына "министерством затмения". Историк язвительно писал, что сам он "иногда смотрит на небо", но не в то время, "когда другие на меня смотрят". К мнению Карамзина присоединялся великий князь Константин Павлович, который насмехался над туманной религиозной литературой, выпускаемой министерством Голицына, называя ее "таинственным вздором".
В натуре Александра мистические восторги каким-то непостижимым образом соединялись со страстью к фрунту. Насаждая одной рукой благочестие в юношестве, другой рукой царь создавал военные поселения. Их учреждение обычно связывают с именем Аракчеева, который, по словам современника, хотел из России сделать казарму, да еще и приставить фельдфебеля у входа; однако подлинным их творцом был, увы, венценосный "друг свободы и человечества".
Мысль о военных поселениях пришла к Александру задолго до Отечественной войны. Толчком к ней послужило прочтение статьи французского генерала Сервана "О прочности государственных границ", где развивалась идея вооружения приграничного населения. Царь приказал князю Волконскому перевести заинтересовавшую его статью (перевод предназначался для Аракчеева, плохо понимавшего по-французски) и испещрил поля своими соображениями. Александром двигали, в общем, благие намерения: во-первых, не отрывать солдат в мирное время от семей и хозяйства и, во-вторых, облегчить государственный бюджет от расходов на содержание армии.
Аракчеев вначале отказался возглавить строительство военных поселений. Очевидец пишет: "Всем было известно, что многие лица, стоявшие во главе администрации, в том числе и граф Аракчеев, были против устройства военных поселений; что Аракчеев предлагал сократить срок службы нижним чинам, назначив его вместо 25-летнего восьмилетним, и тем усилить контингент армии". Только потом, видя, что эта идея не выходит у царя из головы, он ответил согласием. Несомненно, что жестокость, проявленная им в этом деле, была бы невозможна, если бы Аракчеев не чувствовал постоянной поддержки Александра.
9 ноября 1810 года был отдан приказ приступить к поселению запасного батальона Елецкого мушкетерского полка в Могилевской губернии, в Бабылецком старостве, жителей которого велено было переселить в Новороссийский край. В начале 1812 года Аракчеев сообщил Александру: "Батюшка, ваше величество... дела... идут хорошо".
Войны с Наполеоном приостановили эту деятельность, но, возвратясь из заграничного похода 1815 года, царь вернулся к ней. Он придавал военным поселениям необыкновенно важное значение, признавая в их учреждении одно из наиболее великих дел своего царствования, которое послужит ко благу всего народа. Тщетно насильственно облагодетельствованные крестьяне сочиняли челобитные государю "о защите хрещеного народа от Аракчеева", тщетно некоторые приближенные государя указывали на вред этой затеи; на все возражения Александр отвечал, что военные поселения "будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чугуева".
5 августа последовал приказ поселить 2-й батальон гренадерского имени графа Аракчеева полка в Новгородской губернии на реке Волхове, в Высоцкой волости. Осенью "чистый сердцем и душою" Аракчеев донес царю, что осмотрел Высоцкую волость и "с удовольствием видел доброе начало принятых мер".
На этот раз был принят во внимание довоенный опыт: жителей волости оставили на месте и зачислили в военные поселяне с названием "коренных жителей", с подчинением военному начальству. Дети мужского пола были зачислены в кантонисты с тем, чтобы, повзрослев, они могли нести службу. Таким образом, крестьян ставили под ружье, солдатам вручали соху.
Эти крепостные казармы росли как грибы. К концу царствования Александра на положении военных поселенцев находилась уже треть армии. Этот громадный переворот в жизни народа совершился чисто административным путем, с ведома всего двух лиц - царя и гатчинского капрала. Регламент о военных поселениях так никогда и не был создан, так что поселенческая деятельность даже в самодержавном государстве носила характер сугубого произвола.
Между тем здравомыслящие люди уже тогда указывали на порочность самой идеи военных поселений. Один современник, критикуя военные поселения, писал: "Идея государя была ошибочна не только в политическом, но даже и в экономическом смысле, так как сокращение расходов по продовольствию войска не возмещало ущерба, который государство должно было понести вследствие освобождения многочисленного населения, поглощенного этим учреждением, от податной и всех прочих государственных повинностей... Что же касается облегчения воинских тягот, то в руках Аракчеева для народа, затянутого поголовно в тогдашнюю солдатскую лямку, с муштрой рекрутского устава, такое облегчение, при котором и зимой не было покоя от маршировки гусиным шагом, казалось невыносимой мукой, против которой они протестовали бунтами, усмирявшимися аракчеевскими экзекуциями, жестокости которых мы, люди того времени, все были свидетелями и которые впоследствии стали известны всему свету".
Полку и крестьянам, которым выпадало счастье войти в состав военных поселенцев, выдавалась грамота за подписью государя и Аракчеева, в которой рисовалась идиллическая картина их будущего благополучия. От этих неслыханных благодеяний народ приходил в "страх и онемелость". В письмах царю Аракчеев признавал наличие недовольных, которых, впрочем, именовал буянами, шалунами и людьми дурного поведения; в основном же он писал в буколическом жанре: о том, как крестьянские дети, одетые в военные мундиры, сами становятся во фрунт, а их отцы радуются, что их чада обуты-одеты, и как поселенцы, восхищенные красотой военной формы, даже за соху берутся не иначе как в мундире. Да и вид крестьяне наконец-то приобрели человеческий: обрили волосы и бороды, так как при мундире их носить уже неприлично.
Александр - Аракчееву, 19 июня 1817 года:
"Благодарю тебя искренно, любезный Алексей Андреевич, за все тобою сделанное... Начало наилучшее и действительно превосходит все ожидания. Нетерпеливо желаю тебя видеть, чтобы лично поблагодарить..."
По царскому вызову Аракчеев отправился в Петербург принимать поздравления, но оказалось, что и крестьяне, которым так нравились мундиры, сложились и снарядили четырех депутатов жаловаться императрице Марии Федоровне на Аракчеева. Граф через полицию успел вовремя перехватить злодеев на Сенной площади. Призвав их в свой кабинет, он велел догола раздеть их и обыскать. Обнаружив и отняв крамольную бумагу, он отправил всех четверых в погреб, куда вскоре переселились и другие зачинщики.
Однако крестьяне не отчаивались найти защиту. Осенью крестьянская депутация остановила экипаж Марии Федоровны, прося о милости и покровительстве; еще одна группа мужиков и баб неожиданно появилась из леса перед великим князем Николаем во время его верховой прогулки и бухнулась перед ним на колени; были и такие ходоки, которые дошли даже до Варшавы - к великому князю Константину. Впрочем, все эти обращения остались без ответа.
Крестьяне соглашались отдать последнее, лишь бы их оставили в покое. "Прибавь нам подать, - писали они Александру, - требуй от каждого дома по сыну на службу, отбери у нас все и выведи нас в степь - мы охотнее согласимся. У нас есть руки, мы и там примемся работать и там будем жить счастливо, но не тронь нашей одежды, обычаев отцов наших, не делай всех нас солдатами". Но их продолжали обряжать в шинели и сапоги и сгоняли на манеж, где они, для их столь особенного счастья, должны были слушать команды горластого капрала. Надо признать, что даже "сумасшедший" Павел не заходил в "гатчинизации" России так далеко, как его либеральный сын.
Мужикам оставалось одно - покориться, терпеливо перенести и эту новую напасть. 25 марта 1818 года Аракчеев мог донести, что по военным поселениям всюду обстоит благополучно, смирно и спокойно.