Страница:
Александр - Аракчееву, 5 ноября, Троппау:
"...Было тут внушение чужое, но не военное... Признаюсь, что я его приписываю тайным обществам, которые по доказательствам, которые мы имеем, в сообщениях между собою и коим весьма неприятно наше соединение и работа в Троппау. Цель возмущения была, кажется, испугать".
Константин Павлович полностью соглашался с братом: "Заражение умов есть генеральное".
Придерживаясь своего взгляда на восстание в Семеновском полку, Александр решил продлить свое пребывание за границей, чтобы изыскать целебные средства против господства зла, пользующегося всеми тайными средствами, к которым прибегает сатанинский дух (такими словами он обрисовывал политическое положение). Воспользовавшись этим настроением царя, Меттерних добился от конгресса решения возложить на Австрию обязанность обеспечить восстановление порядка в Италии вооруженной рукой.
Чтобы быть ближе к месту будущих боевых действий, конгресс решено было перенести в Лайбах. Известие о переезде было встречено русской делегацией с радостью: Троппау порядком всем надоел. "У нас скука ужасная, - жаловался князь Волконский, - на меня отчаяние находит от скуки".
Впрочем, Лайбах тоже был скучным заштатным городком. Его главными достопримечательностями были два монастыря, мужской и женский, гражданский и военный госпитали и духовная семинария. Александр приехал сюда 27 декабря и занял лучший дом. Следом за ним приехал император Франц с семьей и дипломатическим корпусом, а потом и другие дипломаты.
В Лайбахе Меттерних продолжил подкоп под Каподистрию, который противился участию русских войск в подавлении европейских революций. Через месяц канцлер мог уже написать: "Звезда первого русского министра начинает бледнеть. Бездна, разделяющая Каподистрию и императора, все более и более углубляется". Александр предоставил свои войска в распоряжение Австрии. Стотысячная русская армия была двинута к границам Италии; командование над нею поручалось Ермолову, вызванному для этого с Кавказа. К счастью, австрийские войска обошлись без помощи русских штыков. Уже в конце марта они почти без единого выстрела вступили в Неаполь и оккупировали королевство. Ермолов был несказанно "доволен, что война не имела места"; считал, что после тех мытарств, которые претерпел от австрийцев Суворов, ни один русский офицер не захочет состоять под началом гофригсрата. Действительно, в русской армии, направленной в Италию, было множество недовольных. Васильчиков сообщал Волконскому, что офицеры "не желают идти против неаполитанцев".
Теперь и Александр несколько остыл и старался внятно объяснить другим и самому себе, каким образом он совмещает свои либеральные взгляды с нынешней политикой.
- Чем я был, тем остаюсь теперь и останусь всегда, - уверял он французского дипломата ла Ферроне, в полную противоположность тому, что не так давно говорил Меттерниху. - Я люблю конституционные учреждения и думаю, что всякий порядочный человек должен любить их. Но можно ли вводить их безразлично у всех народов? Не все народы готовы в равной степени к их принятию.
Свое участие в политике Меттерниха он объяснял так:
- Австрия и Пруссия всегда хотели войны, и так как Австрия в этом деле естественно призвана к подобной роли, то я не мог отделиться от нее иначе, как разорвав великий союз, что повело бы к переворотам в Италии, а может быть, и в Германии, и я счел своей обязанностью скорее пожертвовать своими личными взглядами, чем допустить подобные явления. Притом это верный способ по крайней мере на некоторое время сдержать революционеров и не дать духу анархии и нечестия, представляемому тайными обществами, подорвать основы общественного порядка.
Конгресс был официально закрыт. Было решено, что монархи соберутся в следующем году во Флоренции, как вдруг пришло известие о восстании в Греции. Генерал-майор русской службы князь Александр Ипсиланти собрал в Бендерах отряд из греков, арнаутов и русских добровольцев, с которым в конце февраля 1821 года перешел Прут и вступил в Яссы, намереваясь поднять восстание в Морее и на островах Архипелага. Хотя это движение не имело ничего общего с недавними европейскими революциями, Меттерниху удалось представить его царю как "новое покушение революционеров, имеющее целью отвлечь внимание союзников на Восток для того, чтобы освободить себе поле действий и без всякой помехи чинить свои разрушительные происки в Италии, Германии и Франции". Александр предпринял ряд мер в духе этих внушений: султана заверили, что Россия не будет поддерживать "противников общественного порядка"; Ипсиланти был исключен из русской службы, и ему было объявлено, что государь не одобряет его действий и что он не может рассчитывать на поддержку со стороны русской армии. Вскоре его отряд был разбит, а сам князь был взят турками в плен и посажен в крепость.
Меттерних чрезвычайно гордился тем, что в течение шести недель окончил две войны и подавил две революции. На резню, учиненную турками в охваченных восстанием провинциях, по мнению канцлера, следовало смотреть как на дело, "стоящее вне цивилизации", ведь "там, за восточными границами, триста или четыреста тысяч повешенных, зарезанных и посаженных на кол людей не идут в счет"!
Таким образом, Меттерних мог рассматривать Лайбахский конгресс как полное торжество своей политики, так как главный пункт его доктрины - право на вооруженное вмешательство - был санкционирован союзными державами. Впрочем, не всеми. Англия категорически отказалась подписать Троппауский и Лайбахский протоколы, а Франция подписала их, лишь сделав определенные оговорки относительно размеров вмешательства. Благодаря этому оказывалось, что Священный союз постепенно уступает место союзу трех неограниченных монархов - русского, австрийского и прусского. Это было полное поражение внешнеполитической доктрины Александра.
В Троппау и Лайбахе Александр очень тесно сблизился с императором Францем. Меттерних с удовольствием отмечал, что "нет силы, которая могла бы разделить их ныне". В глазах царя русская и австрийская армии сделались "большими дивизиями великой армии порядка".
Для встречи Пасхи в доме, занимаемом государем, была сооружена походная церковь, для служения в которой из Венгрии был вытребован иеромонах Геннадий с четырьмя певчими. Солдаты лайбахского гарнизона, православные кроаты, попросили высочайшего соизволения присутствовать при праздничном богослужении. Александр дал свое согласие. Вечером в Великую субботу русские и кроаты заполнили церковь. Александр встал у клироса, так как любил петь с певчими (он обладал, по отзыву современников, приятным баритоном). Во время службы его удивило то, что кроаты пели правильно все напевы и даже канон Пасхи. После богослужения Александр христосовался со всеми, бывшими в церкви, русскими и кроатами; последние были приглашены разговляться вместе с государем и его свитой.
8 мая царь покинул Лайбах. Обратный путь пролегал через Северную Италию, Венгрию и Галицию. В Варшаве Каподистрия сообщил государю о результатах подавления греческого восстания. Резня христианского населения в Турецкой империи приобрела ужасающие размеры. В Стамбуле семидесятичетырехлетний патриарх Григорий в день Пасхи был схвачен у алтаря и повешен в полном облачении у входа в церковь; затем евреям позволили снять труп и волочить по улицам до берега моря; мученик был брошен в волны вместе с телами других убитых. Помимо тысяч рядовых христиан, были убиты еще три митрополита: Эфесский, Никомидийский и Ахиольский. Русский посол барон Строганов писал Каподистрии, что старается придерживаться инструкций государя о невмешательстве, но, добавлял он, "свяжите меня, если возможно, по рукам и ногам, чтобы я не мог сказать более, чем следует". Тем не менее Александр не добавил ничего к прежде сказанному.
Царь приехал в Царское Село утомленным и разбитым. Он чувствовал, что своей политикой в греческом вопросе завел Россию в лабиринт, откуда ей будет трудно выбраться без пролития крови. Русское общество в который раз встало в оппозицию к государю. От него требовали оказать решительную помощь грекам и принудить султана прекратить репрессии. Имелось множество недовольных постоянными разъездами Александра (путешествие в 12 тысяч верст обходилось казне в 130 тысяч червонцев). Полиция доносила, что даже купцы в петербургском Гостином дворе рассуждали о преимуществах конституционного правления, где "государь не может покидать своей страны без согласия народа". "Постыдно, - говорили они, - что наш государь лично отправляется туда, куда другие государи посылают одних посланников. Он лишь разъезжает и тратит большие деньги, разоряя этим страну".
Ко всему этому добавлялась душевная надломленность, которую Меттерних определил как "усталость от жизни". "Александр, - пишет князь П. А. Вяземский, - в последнее десятилетие уже не был и не мог быть Александром прежних годов. Он прошел школу событий и тяжких испытаний. Либеральные помыслы его и молодые сочувствия болезненно были затронуты грубой действительностью. Заграничные революционные движения, домашний бунт, неурядицы, строптивые замашки Варшавского сейма, на который еще так недавно он полагал лучшие свои упования, догадки и более чем догадки о том, что и в России замышляют что-то недоброе, - все эти признаки, болезненные симптомы, совокупившиеся в одно целое, не могли не отразиться сильно на впечатлительном уме Александра... В Александре не могло уже быть прежней бодрости и самонадеянности. Он вынужден был сознаться, что добро не легко совершается, что в самих людях часто встречается какое-то необдуманное, тупое противодействие, парализующее лучшие помыслы, лучшие заботы о пользе и благоденствии их... Тяжки должны быть эти разочарования и суровые отрезвления. Александр их испытал: он изведал всю их уязвительность и горечь. Строгие судьи, умозрительные и беспощадные, могут, конечно, сказать, что человек с твердой волей, одаренный могуществом духа, должен всегда оставаться выше подобных житейских невзгод и сопротивлений. Может быть. Но мы не чувствуем в себе достаточно силы, чтобы пристать к этим суровым приговорам. Мы полагаем, что если и были ошибки, то многие из них были искуплены подобными испытаниями и подобным горем. Мы здесь не осмеливаемся судить, мы можем только сострадать".
Семеновская история подействовала на Александра так сильно еще и потому, что известие о ней совпало с получением сведений о существующих в России, в среде армейского офицерства, тайных обществах. Первый обстоятельный доклад об этом деле государю представил начальник III отделения корпуса жандармов генерал А. Х. Бенкендорф. В этом докладе уже были упомянуты почти все главные действующие лица будущего мятежа.
Бенкендорф советовал обратить особое внимание:
1) на Николая Тургенева, "который нимало не скрывает своих правил, гордится названием якобинца, грезит гильотиной и, не имея ничего святого, готов всем пожертвовать в надежде выиграть все при перевороте; его-то наставлениями и побуждениями многим молодым людям вселен пагубный образ мыслей";
2) на Федора Глинку: "...Слабый человек сей, которому некоторые успехи в словесности и еще более лесть совершенно вскружили голову, который помешался на том, чтобы быть членом всех видимых и невидимых обществ, втирается во все знатные дома, рыскает ко всем видным людям, заводит связи, где только можно; для придания себе важности рассказывает каждому за тайну, что узнал по должности или по слабости начальника... и как в разговорах, так и в письме кстати и некстати прилепляет политику, которой вовсе не постигает, но блеском выражения и заимствованными мыслями слепит неопытных";
3) на "всех Муравьевых, недовольных неудачей по службе и жадных возвыситься";
4) на "Фон-Визина и Граббе, которые, судя по рассказам имеющих с ними короткие связи и по действиям их, готовы на все", и т. д.
"При судебном исследовании, - предупреждал Бенкендорф, - трудно будет открыть теперь что-либо о сем обществе (имеется в виду "Союз благоденствия". - С. Ц.): бумаги оного истреблены, и каждый для спасения своего станет запираться; но правительство легко может удостовериться в истине, поручивши наблюдение за сими людьми, их связями и пр., и вследствие того принять на будущее время надлежащие меры... В заключение должно сказать, что буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие. Исключая столицу, где, как и во всех других, много найдется способного воспламениться при обольстительных средствах, исключая Остзейские губернии, лучшее дворянство которых, получая воспитание за границей, мало имеет отечественного, - утвердительно можно сказать, что внутри России и не мыслят о конституции".
Итак, Александр приехал в Россию уже извещенный о заговоре. Сразу по приезде государя в Царское Село к нему явился генерал-адъютант Васильчиков с новым докладом о тайных обществах. Закончив обычный доклад, Васильчиков сказал, что имеет сообщить о политическом заговоре и передать донос, поданный ему незадолго до восстания в Семеновском полку; донос этот содержал полный список заговорщиков.
Александр долго оставался задумчивым и безмолвным. Наконец он произнес по-французски:
- Дорогой Васильчиков, вы, который находитесь на моей службе с начала моего царствования, вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения.
Тут он снова надолго умолк и затем прибавил:
- Не мне подобает карать.
Оба доклада - Бенкендорфа и Васильчикова - остались без последствий. Александру не хватило духа наказать людей, проповедующих идеалы его молодости, которые он теперь называл иллюзиями. Сохраняя теплое, сочувственное отношение к либеральным идеям, Александр разочаровался, изверился в них. Однако ему тяжко было думать, что он должен отказаться от любви современников и похвал потомков. Сам он сознавал, что внутри империи им сделано гораздо меньше, чем на дипломатическом поприще. Немного позже, при посещении Пензы в 1824 году, у него состоялся следующий разговор с губернатором Ф. П. Лубяновским. Дело было после смотра 2-го пехотного корпуса. Лубяновский, заметив на лице царя явные признаки усталости, сказал, что империя должна сетовать на его величество.
- За что? - спросил Александр.
- Не изволите беречь себя.
- Хочешь сказать, что я устал? Нельзя смотреть на войска без удовольствия: люди добрые, верные и отлично образованны; немало и славы мы ими добыли. Славы для России довольно, больше не нужно; ошибется, кто больше пожелает. Но когда подумаю, как мало еще сделано внутри государства, то эта мысль ложится мне на сердце как десятипудовая гиря. От этого устаю.
Но отнестись к полученным сведениям полностью равнодушно он тоже не мог. В нем проснулась болезненная подозрительность - черта отчасти наследственная. Невиннейший жест, слово, шутка немедленно истолковывались им в дурную сторону. Однажды генерал-адъютанты Киселев, Орлов и Кутузов, стоя во дворце у окна, забавляли друг друга веселыми историями и громко хохотали. Вдруг показался Александр; балагуры, как по команде, смолкли. Спустя несколько минут Киселева позвали к государю. Александр стоял в кабинете перед зеркалом. Некоторое время он смотрел на свое отражение то с одной стороны, то с другой и наконец спросил, что, собственно, в его особе может быть смешного? Киселеву стоило большого труда убедить его, что веселая компания смеялась не над ним.
Супруга великого князя Николая Павловича великая княгиня Александра Федоровна свидетельствует о том же: "Ему казались такие вещи, о которых никто и не думал: будто над ним смеются, будто его слушают только для того, чтобы посмеяться над ним, и будто мы делаем друг другу знаки, которых он не должен был заметить. Наконец все это доходило до того, что становилось прискорбно видеть подобную слабость в человеке со столь прекрасным сердцем и умом".
В минуты отрезвления Александр все глубже погружался в религиозные размышления. Он признавался графине Софье Ивановне Соллогуб: "Возносясь духом к Богу, я отрешился от всех земных надежд. Призывая к себе на помощь религию, я приобрел это спокойствие, этот мир душевный, который не променяю ни на какие блаженства здешнего мира". Такая направленность мыслей неизбежно должна была побудить его смотреть на заговор против него как на искупление за 11 марта.
23 апреля на далекой Святой Елене умер Наполеон. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая Александра с прошлым, с миром.
Между тем участь греков продолжала волновать общественное мнение в России. Александр отовсюду слышал голоса, требующие военного вмешательства; главой партии войны выступал Каподистрия. Ведение войны с Турцией облегчалось тем, что западные державы были тоже возмущены расправой над христианами и были готовы оказать им военную поддержку. "Если бы в то время проповедовать крестовый поход, - говорит современник, - то повторились бы времена Петра Пустынника".
Уступая этому напору, Александр, казалось, склонялся к давнему плану раздела Турецкой империи в союзе с Францией. 7 июля он сказал французскому послу ла Ферроне: "Раскройте циркуль от Гибралтара до Дарданелл, выберите то, что подходит вам, и рассчитывайте не только на согласие, но и на искреннюю и существенную поддержку со стороны России. Теперь Франция должна иметь союзницей именно Россию".
Но вскоре его одолели прежние сомнения и колебания, и он заговорил с Каподистрией голосом Меттерниха: "Если мы ответим туркам войной, то парижский главный комитет (революционеров. - С. Ц.) восторжествует и ни одно правительство не останется на ногах. Я не намерен предоставить свободу действий врагам порядка. Во что бы то ни стало надо найти средство устранить войну с Турцией".
Меттерних, озабоченный тем, чтобы Россия не утвердилась на Балканах, пугал царя: "Брешь, пробитая в системе европейского монархического союза войной с турками, явилась бы брешью, через которую ускоренным шагом вторглась бы революция. Судьба цивилизации находится ныне в мыслях и руках вашего императорского величества". Эти слова не могли остаться без действия; к судьбам цивилизации Александр, как мы знаем, никогда не был равнодушен.
В августе состоялся решительный переход царя на позиции невмешательства. Александр был озабочен только подавлением "сил зла" в Европе, к которым относил и греческое движение. Поэтому Священный союз выступил на защиту мусульманского полумесяца. Каподистрия подал в отставку и выехал из России. Турецкие дела, которые со времен Екатерины всецело находились в ведении России, перешли на обсуждение Европы. Меттерних отлично сознавал это. "Русский кабинет, - писал он, - одним ударом ниспроверг великое творение Петра Великого и всех его преемников".
Греческий вопрос привел к удалению еще одной старой знакомой Александра - г-жи Крюднер. К этому времени Александр, вспоминая ту минуту, когда он мысленно желал, чтобы Господь послал ему человека, который помог бы ему правильно понять Его волю, уже отзывался о пророчице так: "Некоторое время я думал, что Бог именно ее и хотел назначить для этой цели, но я очень скоро увидел, что этот свет был не что иное, как блуждающий огонь". Причиной такого поворота в их отношениях, судя по сохранившимся скупым высказываниям Александра, было то, что он остался недоволен мистико-религиозными "умствованиями" Крюднер, между тем как сам он искал веры "искренней и простой", религии не для ума, а для сердца.
Возвратившись в 1821 году из лифляндского поместья в Петербург, г-жа Крюднер стала устраивать мистико-политические собрания в доме княгини Анны Сергеевны Голицыной. Пока беседы там не выходили из рамок "чистого христианства", Александр смотрел на них сквозь пальцы. Но когда г-жа Крюднер начала проповедовать эсхатологическое значение перехода Константинополя в руки христианского монарха, русского императора, и изрекать пророчества, грозящие Европе бедствиями и даже гибелью из-за промедления с объявлением войны туркам, царь признал необходимым положить предел ее красноречию. Он написал ей письмо на восьми страницах, где указывал на трудности, связанные с удовлетворением вольнолюбивых стремлений греков, на свое желание испытать в этом деле волю Божию, которую еще ясно не видит, на свои опасения вступить на ложный путь; затем он тоном друга, но такого друга, который может при случае заговорить и другим языком, давал понять неуместность ее проповеди в пользу греков, поскольку этим она возбуждает волнение возле трона и тем самым нарушает свои обязанности подданной и христианки.
Г-жа Крюднер отвечала, что ее мнение не поколеблено и что освобождение Греции начертано на небесах, после чего с возмущением покинула Петербург, как прежде Париж. Вернувшись в свое лифляндское имение, она предалась усиленным подвигам благочестия и аскетизма, истязая себя голодом и холодом. Эти труды во славу Божию основательно подорвали ее здоровье. В 1824 году она уехала лечиться в Крым, где и умерла в том же году, в декабре.
В 1821 году Александр задумал оправдать военные поселения в глазах общества. В связи с этим Аракчеев принял в грузинских военных поселениях двух, как он выразился, знатных посетителей. Это были Сперанский и граф Кочубей. Бывшие либералы с похвалой отозвались об этих заведениях. Сперанский писал Аракчееву: "Воротясь из Грузина, первое движение мое было принести вашему сиятельству благодарность за все, что мы видели и что в течение трех дней приятного нашего путешествия, и в Грузинской обители от почтенного ее настоятеля, и в чудесных (курсив мой. - С. Ц.) военных поселениях от главного их начальника и учредителя испытали".
Кочубей в свою очередь не отстал от Сперанского в своих восхвалениях военно-поселенческой деятельности Аракчеева.
Вскоре и Карамзин был привлечен к осмотру военных поселений, так как много раз говорил царю о скорбной участи крестьян, которые стали военными поселенцами. Александр выразил желание, чтобы Карамзин лично побывал у Аракчеева и высказал свое мнение об этой поездке. Аракчеев сам возил историографа и показывал ему быт военных поселенцев. Но трехдневное обхаживание временщика, к чести Карамзина, не изменило его мнения о казарменном рае. Незадолго перед тем, просматривая книгу Сперанского о военных поселениях, Николай Михайлович высказал сожаление, что этот видный государственный человек стал "секретарем Аракчеева". Сам он не написал ни строчки о своей поездке, отговорившись тем, что "уже стар и ленив на описания".
Изменениями политических взглядов Александра немедленно воспользовалась та часть православного духовенства, которая в религиозной сфере с недоверием и осуждением взирала на католические и мистические увлечения аристократии, а в политической отождествляла либерализм с безбожием. Главой этой "воинствующей Церкви" со временем сделался архимандрит Фотий.
Фотий, в миру Петр Никитич Спасский, был сыном дьячка Спасского погоста Новгородского уезда. Он родился в 1792 году. Безотрадное детство запомнилось ему одними бесконечными побоями - сначала от отца, потом от семинарского начальства. В 1817 году архимандрит Филарет (будущий московский митрополит) постриг его в монахи; в том же году Фотий сделался уже иеромонахом и поступил во 2-й кадетский корпус законоучителем. Болезненный и слабый по природе, Фотий тем не менее чувствовал особое пристрастие к самоистязанию и, помимо власяницы, носил на себе еще и вериги на нагом теле и ходил в легкой одежде круглый год. Увлечение аскетическим образом жизни вызвало у него "видения". Фотия стали посещать бесы, с которыми ему приходилось жестоко сражаться. В своей автобиографии, написанной от третьего лица, он подробно описывает эти духовные битвы. Однажды Фотий пожелал видеть беса в его настоящем виде. Бес явился, и Фотий "тогда пришел в ужас велий". Однако он вступил с нечистым в борьбу, в которой едва не погиб, но был спасен, по его словам, Божьей силой.
Но сатана не отступался. Несколько месяцев он посылал к Фотию "духа злого", который искушал подвижника "явить всем силу Божию, а посему некое бы чудо сотворил или хотя перешел по воде яко по суху против самого дворца через реку Неву". Фотий благоразумно уклонился от такого опыта.
Продолжая искушать себя постом и всяким воздержанием, Фотий помышлял лишь о том, "како спасти себя и послушающих всех". Наконец он познал себя и стал готовиться к борьбе словом и делом против безбожия и потока нечестия. Он щедро расточал анафемы нечестивцам и вольнодумцам, не забывая и богомерзкие их скопища, "противные Богу, царю и отечеству, вредные роду человеческому и всякой власти законной". С особой силой он набросился на духовные собрания г-жи Крюднер. "Женка сия, - с негодованием писал он, - в разгоряченности ума и сердца, от беса вдыхая, не говоря никому ничего противного похотям плоти, обычаям мира и делам вражиим, так нравиться умела во всем, что начиная от первых столбовых боляр жены, мужи, девицы спешили, как оракула некоего дивного, послушать". К началу 1820-х годов Фотий превратился в фанатика, вроде Аввакума, наделенного грубым красноречием, готового претерпеть все за свои идеи, пока не истребит всех своих противников.
В 1820 году проповедь против развращенного духа времени сблизила его с графиней Анной Алексеевной Орловой-Чесменской. Эта "дщерь-девица", как ее называл Фотий, была, по его словам, "раба Господня смиренная и сосуд благодати Христовой". Он сумел завоевать полное ее доверие, и вскоре богатства его покровительницы и ее обширные связи при дворе оказались в полном его распоряжении. Чтобы отвратить графиню от брака, который мог повернуть дела благочестия в другую сторону, Фотий написал для нее специальное наставление о хранении целомудрия. Митрополит Санкт-Петербургский Серафим увидел в Фотии орудие Промысла и также стал покорным исполнителем его воли. В 1822 году Фотий был назначен архимандритом Сковородского монастыря. Мало-помалу в числе покровителей Фотия оказался и князь А. Н. Голицын, который и выхлопотал для него аудиенцию у государя.
"...Было тут внушение чужое, но не военное... Признаюсь, что я его приписываю тайным обществам, которые по доказательствам, которые мы имеем, в сообщениях между собою и коим весьма неприятно наше соединение и работа в Троппау. Цель возмущения была, кажется, испугать".
Константин Павлович полностью соглашался с братом: "Заражение умов есть генеральное".
Придерживаясь своего взгляда на восстание в Семеновском полку, Александр решил продлить свое пребывание за границей, чтобы изыскать целебные средства против господства зла, пользующегося всеми тайными средствами, к которым прибегает сатанинский дух (такими словами он обрисовывал политическое положение). Воспользовавшись этим настроением царя, Меттерних добился от конгресса решения возложить на Австрию обязанность обеспечить восстановление порядка в Италии вооруженной рукой.
Чтобы быть ближе к месту будущих боевых действий, конгресс решено было перенести в Лайбах. Известие о переезде было встречено русской делегацией с радостью: Троппау порядком всем надоел. "У нас скука ужасная, - жаловался князь Волконский, - на меня отчаяние находит от скуки".
Впрочем, Лайбах тоже был скучным заштатным городком. Его главными достопримечательностями были два монастыря, мужской и женский, гражданский и военный госпитали и духовная семинария. Александр приехал сюда 27 декабря и занял лучший дом. Следом за ним приехал император Франц с семьей и дипломатическим корпусом, а потом и другие дипломаты.
В Лайбахе Меттерних продолжил подкоп под Каподистрию, который противился участию русских войск в подавлении европейских революций. Через месяц канцлер мог уже написать: "Звезда первого русского министра начинает бледнеть. Бездна, разделяющая Каподистрию и императора, все более и более углубляется". Александр предоставил свои войска в распоряжение Австрии. Стотысячная русская армия была двинута к границам Италии; командование над нею поручалось Ермолову, вызванному для этого с Кавказа. К счастью, австрийские войска обошлись без помощи русских штыков. Уже в конце марта они почти без единого выстрела вступили в Неаполь и оккупировали королевство. Ермолов был несказанно "доволен, что война не имела места"; считал, что после тех мытарств, которые претерпел от австрийцев Суворов, ни один русский офицер не захочет состоять под началом гофригсрата. Действительно, в русской армии, направленной в Италию, было множество недовольных. Васильчиков сообщал Волконскому, что офицеры "не желают идти против неаполитанцев".
Теперь и Александр несколько остыл и старался внятно объяснить другим и самому себе, каким образом он совмещает свои либеральные взгляды с нынешней политикой.
- Чем я был, тем остаюсь теперь и останусь всегда, - уверял он французского дипломата ла Ферроне, в полную противоположность тому, что не так давно говорил Меттерниху. - Я люблю конституционные учреждения и думаю, что всякий порядочный человек должен любить их. Но можно ли вводить их безразлично у всех народов? Не все народы готовы в равной степени к их принятию.
Свое участие в политике Меттерниха он объяснял так:
- Австрия и Пруссия всегда хотели войны, и так как Австрия в этом деле естественно призвана к подобной роли, то я не мог отделиться от нее иначе, как разорвав великий союз, что повело бы к переворотам в Италии, а может быть, и в Германии, и я счел своей обязанностью скорее пожертвовать своими личными взглядами, чем допустить подобные явления. Притом это верный способ по крайней мере на некоторое время сдержать революционеров и не дать духу анархии и нечестия, представляемому тайными обществами, подорвать основы общественного порядка.
Конгресс был официально закрыт. Было решено, что монархи соберутся в следующем году во Флоренции, как вдруг пришло известие о восстании в Греции. Генерал-майор русской службы князь Александр Ипсиланти собрал в Бендерах отряд из греков, арнаутов и русских добровольцев, с которым в конце февраля 1821 года перешел Прут и вступил в Яссы, намереваясь поднять восстание в Морее и на островах Архипелага. Хотя это движение не имело ничего общего с недавними европейскими революциями, Меттерниху удалось представить его царю как "новое покушение революционеров, имеющее целью отвлечь внимание союзников на Восток для того, чтобы освободить себе поле действий и без всякой помехи чинить свои разрушительные происки в Италии, Германии и Франции". Александр предпринял ряд мер в духе этих внушений: султана заверили, что Россия не будет поддерживать "противников общественного порядка"; Ипсиланти был исключен из русской службы, и ему было объявлено, что государь не одобряет его действий и что он не может рассчитывать на поддержку со стороны русской армии. Вскоре его отряд был разбит, а сам князь был взят турками в плен и посажен в крепость.
Меттерних чрезвычайно гордился тем, что в течение шести недель окончил две войны и подавил две революции. На резню, учиненную турками в охваченных восстанием провинциях, по мнению канцлера, следовало смотреть как на дело, "стоящее вне цивилизации", ведь "там, за восточными границами, триста или четыреста тысяч повешенных, зарезанных и посаженных на кол людей не идут в счет"!
Таким образом, Меттерних мог рассматривать Лайбахский конгресс как полное торжество своей политики, так как главный пункт его доктрины - право на вооруженное вмешательство - был санкционирован союзными державами. Впрочем, не всеми. Англия категорически отказалась подписать Троппауский и Лайбахский протоколы, а Франция подписала их, лишь сделав определенные оговорки относительно размеров вмешательства. Благодаря этому оказывалось, что Священный союз постепенно уступает место союзу трех неограниченных монархов - русского, австрийского и прусского. Это было полное поражение внешнеполитической доктрины Александра.
В Троппау и Лайбахе Александр очень тесно сблизился с императором Францем. Меттерних с удовольствием отмечал, что "нет силы, которая могла бы разделить их ныне". В глазах царя русская и австрийская армии сделались "большими дивизиями великой армии порядка".
Для встречи Пасхи в доме, занимаемом государем, была сооружена походная церковь, для служения в которой из Венгрии был вытребован иеромонах Геннадий с четырьмя певчими. Солдаты лайбахского гарнизона, православные кроаты, попросили высочайшего соизволения присутствовать при праздничном богослужении. Александр дал свое согласие. Вечером в Великую субботу русские и кроаты заполнили церковь. Александр встал у клироса, так как любил петь с певчими (он обладал, по отзыву современников, приятным баритоном). Во время службы его удивило то, что кроаты пели правильно все напевы и даже канон Пасхи. После богослужения Александр христосовался со всеми, бывшими в церкви, русскими и кроатами; последние были приглашены разговляться вместе с государем и его свитой.
8 мая царь покинул Лайбах. Обратный путь пролегал через Северную Италию, Венгрию и Галицию. В Варшаве Каподистрия сообщил государю о результатах подавления греческого восстания. Резня христианского населения в Турецкой империи приобрела ужасающие размеры. В Стамбуле семидесятичетырехлетний патриарх Григорий в день Пасхи был схвачен у алтаря и повешен в полном облачении у входа в церковь; затем евреям позволили снять труп и волочить по улицам до берега моря; мученик был брошен в волны вместе с телами других убитых. Помимо тысяч рядовых христиан, были убиты еще три митрополита: Эфесский, Никомидийский и Ахиольский. Русский посол барон Строганов писал Каподистрии, что старается придерживаться инструкций государя о невмешательстве, но, добавлял он, "свяжите меня, если возможно, по рукам и ногам, чтобы я не мог сказать более, чем следует". Тем не менее Александр не добавил ничего к прежде сказанному.
Царь приехал в Царское Село утомленным и разбитым. Он чувствовал, что своей политикой в греческом вопросе завел Россию в лабиринт, откуда ей будет трудно выбраться без пролития крови. Русское общество в который раз встало в оппозицию к государю. От него требовали оказать решительную помощь грекам и принудить султана прекратить репрессии. Имелось множество недовольных постоянными разъездами Александра (путешествие в 12 тысяч верст обходилось казне в 130 тысяч червонцев). Полиция доносила, что даже купцы в петербургском Гостином дворе рассуждали о преимуществах конституционного правления, где "государь не может покидать своей страны без согласия народа". "Постыдно, - говорили они, - что наш государь лично отправляется туда, куда другие государи посылают одних посланников. Он лишь разъезжает и тратит большие деньги, разоряя этим страну".
Ко всему этому добавлялась душевная надломленность, которую Меттерних определил как "усталость от жизни". "Александр, - пишет князь П. А. Вяземский, - в последнее десятилетие уже не был и не мог быть Александром прежних годов. Он прошел школу событий и тяжких испытаний. Либеральные помыслы его и молодые сочувствия болезненно были затронуты грубой действительностью. Заграничные революционные движения, домашний бунт, неурядицы, строптивые замашки Варшавского сейма, на который еще так недавно он полагал лучшие свои упования, догадки и более чем догадки о том, что и в России замышляют что-то недоброе, - все эти признаки, болезненные симптомы, совокупившиеся в одно целое, не могли не отразиться сильно на впечатлительном уме Александра... В Александре не могло уже быть прежней бодрости и самонадеянности. Он вынужден был сознаться, что добро не легко совершается, что в самих людях часто встречается какое-то необдуманное, тупое противодействие, парализующее лучшие помыслы, лучшие заботы о пользе и благоденствии их... Тяжки должны быть эти разочарования и суровые отрезвления. Александр их испытал: он изведал всю их уязвительность и горечь. Строгие судьи, умозрительные и беспощадные, могут, конечно, сказать, что человек с твердой волей, одаренный могуществом духа, должен всегда оставаться выше подобных житейских невзгод и сопротивлений. Может быть. Но мы не чувствуем в себе достаточно силы, чтобы пристать к этим суровым приговорам. Мы полагаем, что если и были ошибки, то многие из них были искуплены подобными испытаниями и подобным горем. Мы здесь не осмеливаемся судить, мы можем только сострадать".
Семеновская история подействовала на Александра так сильно еще и потому, что известие о ней совпало с получением сведений о существующих в России, в среде армейского офицерства, тайных обществах. Первый обстоятельный доклад об этом деле государю представил начальник III отделения корпуса жандармов генерал А. Х. Бенкендорф. В этом докладе уже были упомянуты почти все главные действующие лица будущего мятежа.
Бенкендорф советовал обратить особое внимание:
1) на Николая Тургенева, "который нимало не скрывает своих правил, гордится названием якобинца, грезит гильотиной и, не имея ничего святого, готов всем пожертвовать в надежде выиграть все при перевороте; его-то наставлениями и побуждениями многим молодым людям вселен пагубный образ мыслей";
2) на Федора Глинку: "...Слабый человек сей, которому некоторые успехи в словесности и еще более лесть совершенно вскружили голову, который помешался на том, чтобы быть членом всех видимых и невидимых обществ, втирается во все знатные дома, рыскает ко всем видным людям, заводит связи, где только можно; для придания себе важности рассказывает каждому за тайну, что узнал по должности или по слабости начальника... и как в разговорах, так и в письме кстати и некстати прилепляет политику, которой вовсе не постигает, но блеском выражения и заимствованными мыслями слепит неопытных";
3) на "всех Муравьевых, недовольных неудачей по службе и жадных возвыситься";
4) на "Фон-Визина и Граббе, которые, судя по рассказам имеющих с ними короткие связи и по действиям их, готовы на все", и т. д.
"При судебном исследовании, - предупреждал Бенкендорф, - трудно будет открыть теперь что-либо о сем обществе (имеется в виду "Союз благоденствия". - С. Ц.): бумаги оного истреблены, и каждый для спасения своего станет запираться; но правительство легко может удостовериться в истине, поручивши наблюдение за сими людьми, их связями и пр., и вследствие того принять на будущее время надлежащие меры... В заключение должно сказать, что буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие. Исключая столицу, где, как и во всех других, много найдется способного воспламениться при обольстительных средствах, исключая Остзейские губернии, лучшее дворянство которых, получая воспитание за границей, мало имеет отечественного, - утвердительно можно сказать, что внутри России и не мыслят о конституции".
Итак, Александр приехал в Россию уже извещенный о заговоре. Сразу по приезде государя в Царское Село к нему явился генерал-адъютант Васильчиков с новым докладом о тайных обществах. Закончив обычный доклад, Васильчиков сказал, что имеет сообщить о политическом заговоре и передать донос, поданный ему незадолго до восстания в Семеновском полку; донос этот содержал полный список заговорщиков.
Александр долго оставался задумчивым и безмолвным. Наконец он произнес по-французски:
- Дорогой Васильчиков, вы, который находитесь на моей службе с начала моего царствования, вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения.
Тут он снова надолго умолк и затем прибавил:
- Не мне подобает карать.
Оба доклада - Бенкендорфа и Васильчикова - остались без последствий. Александру не хватило духа наказать людей, проповедующих идеалы его молодости, которые он теперь называл иллюзиями. Сохраняя теплое, сочувственное отношение к либеральным идеям, Александр разочаровался, изверился в них. Однако ему тяжко было думать, что он должен отказаться от любви современников и похвал потомков. Сам он сознавал, что внутри империи им сделано гораздо меньше, чем на дипломатическом поприще. Немного позже, при посещении Пензы в 1824 году, у него состоялся следующий разговор с губернатором Ф. П. Лубяновским. Дело было после смотра 2-го пехотного корпуса. Лубяновский, заметив на лице царя явные признаки усталости, сказал, что империя должна сетовать на его величество.
- За что? - спросил Александр.
- Не изволите беречь себя.
- Хочешь сказать, что я устал? Нельзя смотреть на войска без удовольствия: люди добрые, верные и отлично образованны; немало и славы мы ими добыли. Славы для России довольно, больше не нужно; ошибется, кто больше пожелает. Но когда подумаю, как мало еще сделано внутри государства, то эта мысль ложится мне на сердце как десятипудовая гиря. От этого устаю.
Но отнестись к полученным сведениям полностью равнодушно он тоже не мог. В нем проснулась болезненная подозрительность - черта отчасти наследственная. Невиннейший жест, слово, шутка немедленно истолковывались им в дурную сторону. Однажды генерал-адъютанты Киселев, Орлов и Кутузов, стоя во дворце у окна, забавляли друг друга веселыми историями и громко хохотали. Вдруг показался Александр; балагуры, как по команде, смолкли. Спустя несколько минут Киселева позвали к государю. Александр стоял в кабинете перед зеркалом. Некоторое время он смотрел на свое отражение то с одной стороны, то с другой и наконец спросил, что, собственно, в его особе может быть смешного? Киселеву стоило большого труда убедить его, что веселая компания смеялась не над ним.
Супруга великого князя Николая Павловича великая княгиня Александра Федоровна свидетельствует о том же: "Ему казались такие вещи, о которых никто и не думал: будто над ним смеются, будто его слушают только для того, чтобы посмеяться над ним, и будто мы делаем друг другу знаки, которых он не должен был заметить. Наконец все это доходило до того, что становилось прискорбно видеть подобную слабость в человеке со столь прекрасным сердцем и умом".
В минуты отрезвления Александр все глубже погружался в религиозные размышления. Он признавался графине Софье Ивановне Соллогуб: "Возносясь духом к Богу, я отрешился от всех земных надежд. Призывая к себе на помощь религию, я приобрел это спокойствие, этот мир душевный, который не променяю ни на какие блаженства здешнего мира". Такая направленность мыслей неизбежно должна была побудить его смотреть на заговор против него как на искупление за 11 марта.
23 апреля на далекой Святой Елене умер Наполеон. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая Александра с прошлым, с миром.
Между тем участь греков продолжала волновать общественное мнение в России. Александр отовсюду слышал голоса, требующие военного вмешательства; главой партии войны выступал Каподистрия. Ведение войны с Турцией облегчалось тем, что западные державы были тоже возмущены расправой над христианами и были готовы оказать им военную поддержку. "Если бы в то время проповедовать крестовый поход, - говорит современник, - то повторились бы времена Петра Пустынника".
Уступая этому напору, Александр, казалось, склонялся к давнему плану раздела Турецкой империи в союзе с Францией. 7 июля он сказал французскому послу ла Ферроне: "Раскройте циркуль от Гибралтара до Дарданелл, выберите то, что подходит вам, и рассчитывайте не только на согласие, но и на искреннюю и существенную поддержку со стороны России. Теперь Франция должна иметь союзницей именно Россию".
Но вскоре его одолели прежние сомнения и колебания, и он заговорил с Каподистрией голосом Меттерниха: "Если мы ответим туркам войной, то парижский главный комитет (революционеров. - С. Ц.) восторжествует и ни одно правительство не останется на ногах. Я не намерен предоставить свободу действий врагам порядка. Во что бы то ни стало надо найти средство устранить войну с Турцией".
Меттерних, озабоченный тем, чтобы Россия не утвердилась на Балканах, пугал царя: "Брешь, пробитая в системе европейского монархического союза войной с турками, явилась бы брешью, через которую ускоренным шагом вторглась бы революция. Судьба цивилизации находится ныне в мыслях и руках вашего императорского величества". Эти слова не могли остаться без действия; к судьбам цивилизации Александр, как мы знаем, никогда не был равнодушен.
В августе состоялся решительный переход царя на позиции невмешательства. Александр был озабочен только подавлением "сил зла" в Европе, к которым относил и греческое движение. Поэтому Священный союз выступил на защиту мусульманского полумесяца. Каподистрия подал в отставку и выехал из России. Турецкие дела, которые со времен Екатерины всецело находились в ведении России, перешли на обсуждение Европы. Меттерних отлично сознавал это. "Русский кабинет, - писал он, - одним ударом ниспроверг великое творение Петра Великого и всех его преемников".
Греческий вопрос привел к удалению еще одной старой знакомой Александра - г-жи Крюднер. К этому времени Александр, вспоминая ту минуту, когда он мысленно желал, чтобы Господь послал ему человека, который помог бы ему правильно понять Его волю, уже отзывался о пророчице так: "Некоторое время я думал, что Бог именно ее и хотел назначить для этой цели, но я очень скоро увидел, что этот свет был не что иное, как блуждающий огонь". Причиной такого поворота в их отношениях, судя по сохранившимся скупым высказываниям Александра, было то, что он остался недоволен мистико-религиозными "умствованиями" Крюднер, между тем как сам он искал веры "искренней и простой", религии не для ума, а для сердца.
Возвратившись в 1821 году из лифляндского поместья в Петербург, г-жа Крюднер стала устраивать мистико-политические собрания в доме княгини Анны Сергеевны Голицыной. Пока беседы там не выходили из рамок "чистого христианства", Александр смотрел на них сквозь пальцы. Но когда г-жа Крюднер начала проповедовать эсхатологическое значение перехода Константинополя в руки христианского монарха, русского императора, и изрекать пророчества, грозящие Европе бедствиями и даже гибелью из-за промедления с объявлением войны туркам, царь признал необходимым положить предел ее красноречию. Он написал ей письмо на восьми страницах, где указывал на трудности, связанные с удовлетворением вольнолюбивых стремлений греков, на свое желание испытать в этом деле волю Божию, которую еще ясно не видит, на свои опасения вступить на ложный путь; затем он тоном друга, но такого друга, который может при случае заговорить и другим языком, давал понять неуместность ее проповеди в пользу греков, поскольку этим она возбуждает волнение возле трона и тем самым нарушает свои обязанности подданной и христианки.
Г-жа Крюднер отвечала, что ее мнение не поколеблено и что освобождение Греции начертано на небесах, после чего с возмущением покинула Петербург, как прежде Париж. Вернувшись в свое лифляндское имение, она предалась усиленным подвигам благочестия и аскетизма, истязая себя голодом и холодом. Эти труды во славу Божию основательно подорвали ее здоровье. В 1824 году она уехала лечиться в Крым, где и умерла в том же году, в декабре.
В 1821 году Александр задумал оправдать военные поселения в глазах общества. В связи с этим Аракчеев принял в грузинских военных поселениях двух, как он выразился, знатных посетителей. Это были Сперанский и граф Кочубей. Бывшие либералы с похвалой отозвались об этих заведениях. Сперанский писал Аракчееву: "Воротясь из Грузина, первое движение мое было принести вашему сиятельству благодарность за все, что мы видели и что в течение трех дней приятного нашего путешествия, и в Грузинской обители от почтенного ее настоятеля, и в чудесных (курсив мой. - С. Ц.) военных поселениях от главного их начальника и учредителя испытали".
Кочубей в свою очередь не отстал от Сперанского в своих восхвалениях военно-поселенческой деятельности Аракчеева.
Вскоре и Карамзин был привлечен к осмотру военных поселений, так как много раз говорил царю о скорбной участи крестьян, которые стали военными поселенцами. Александр выразил желание, чтобы Карамзин лично побывал у Аракчеева и высказал свое мнение об этой поездке. Аракчеев сам возил историографа и показывал ему быт военных поселенцев. Но трехдневное обхаживание временщика, к чести Карамзина, не изменило его мнения о казарменном рае. Незадолго перед тем, просматривая книгу Сперанского о военных поселениях, Николай Михайлович высказал сожаление, что этот видный государственный человек стал "секретарем Аракчеева". Сам он не написал ни строчки о своей поездке, отговорившись тем, что "уже стар и ленив на описания".
Изменениями политических взглядов Александра немедленно воспользовалась та часть православного духовенства, которая в религиозной сфере с недоверием и осуждением взирала на католические и мистические увлечения аристократии, а в политической отождествляла либерализм с безбожием. Главой этой "воинствующей Церкви" со временем сделался архимандрит Фотий.
Фотий, в миру Петр Никитич Спасский, был сыном дьячка Спасского погоста Новгородского уезда. Он родился в 1792 году. Безотрадное детство запомнилось ему одними бесконечными побоями - сначала от отца, потом от семинарского начальства. В 1817 году архимандрит Филарет (будущий московский митрополит) постриг его в монахи; в том же году Фотий сделался уже иеромонахом и поступил во 2-й кадетский корпус законоучителем. Болезненный и слабый по природе, Фотий тем не менее чувствовал особое пристрастие к самоистязанию и, помимо власяницы, носил на себе еще и вериги на нагом теле и ходил в легкой одежде круглый год. Увлечение аскетическим образом жизни вызвало у него "видения". Фотия стали посещать бесы, с которыми ему приходилось жестоко сражаться. В своей автобиографии, написанной от третьего лица, он подробно описывает эти духовные битвы. Однажды Фотий пожелал видеть беса в его настоящем виде. Бес явился, и Фотий "тогда пришел в ужас велий". Однако он вступил с нечистым в борьбу, в которой едва не погиб, но был спасен, по его словам, Божьей силой.
Но сатана не отступался. Несколько месяцев он посылал к Фотию "духа злого", который искушал подвижника "явить всем силу Божию, а посему некое бы чудо сотворил или хотя перешел по воде яко по суху против самого дворца через реку Неву". Фотий благоразумно уклонился от такого опыта.
Продолжая искушать себя постом и всяким воздержанием, Фотий помышлял лишь о том, "како спасти себя и послушающих всех". Наконец он познал себя и стал готовиться к борьбе словом и делом против безбожия и потока нечестия. Он щедро расточал анафемы нечестивцам и вольнодумцам, не забывая и богомерзкие их скопища, "противные Богу, царю и отечеству, вредные роду человеческому и всякой власти законной". С особой силой он набросился на духовные собрания г-жи Крюднер. "Женка сия, - с негодованием писал он, - в разгоряченности ума и сердца, от беса вдыхая, не говоря никому ничего противного похотям плоти, обычаям мира и делам вражиим, так нравиться умела во всем, что начиная от первых столбовых боляр жены, мужи, девицы спешили, как оракула некоего дивного, послушать". К началу 1820-х годов Фотий превратился в фанатика, вроде Аввакума, наделенного грубым красноречием, готового претерпеть все за свои идеи, пока не истребит всех своих противников.
В 1820 году проповедь против развращенного духа времени сблизила его с графиней Анной Алексеевной Орловой-Чесменской. Эта "дщерь-девица", как ее называл Фотий, была, по его словам, "раба Господня смиренная и сосуд благодати Христовой". Он сумел завоевать полное ее доверие, и вскоре богатства его покровительницы и ее обширные связи при дворе оказались в полном его распоряжении. Чтобы отвратить графиню от брака, который мог повернуть дела благочестия в другую сторону, Фотий написал для нее специальное наставление о хранении целомудрия. Митрополит Санкт-Петербургский Серафим увидел в Фотии орудие Промысла и также стал покорным исполнителем его воли. В 1822 году Фотий был назначен архимандритом Сковородского монастыря. Мало-помалу в числе покровителей Фотия оказался и князь А. Н. Голицын, который и выхлопотал для него аудиенцию у государя.