Впрочем, и более высокое судилище, чем самовлюбленную дамскую публику, – соболезнуя своим любимцам, она соболезнует всегда только себе – поражает разносторонность этого писателя, который из темной клетки бульварной литературы одним львиным прыжком вырвался на средину литературной арены. Такому рассказу, как «Красная гостиница», все поколение уже прославленных французских писателей едва ли может противопоставить что-либо равное по сжатости, сдержанности и точности изобразительной силы. В «Неведомом шедевре» Бальзак, сперва возбудивший удивление только размахом таланта, показал всю глубину своего гения. Именно художники чувствуют, что никогда еще интимнейшая тайна искусства, стремление к совершенству, не были с таким неистовством доведены до масштабов трагического. Десять, пятнадцать «глазков» бальзаковского гения уже начали светиться внутренним его светом. Но мерой Бальзака всегда будет только его широта, его полнота, его многообразие в целом. Только сумма его сил сможет выразить сущность, всю безмерность Бальзака.
   Впервые Бальзак дает представление об истинном размахе своего таланта в первом своем настоящем романе, в «Шагреневой коже», ибо в нем раскрывает он стоящую перед ним цель – создать роман, в котором, как в разрезе, будет показано все общество, верхние слои и нижние, нищета и богатство, лишения и мотовство, гений и буржуазия, Париж одиночества и Париж салонов, сила денег и их бессилие. Великий наблюдатель и проницательный критик вынуждает сентиментального романтика высказать правду наперекор его воле. В «Шагреневой коже» романтичен еще только ее замысел, попытка воплотить восточную сказку из «Тысячи и одной ночи» в Париже 1830 года. Романтичны, пожалуй, еще образы ледяной графини Феодоры, которая любит роскошь, а не любовь, и ее антипода – Полины, девушки, наделенной способностью к жертвенной любви. Но правдивость, с которой изображена вакханалия (правдивость, испугавшая его современников), или описание студенческих лет – все это Бальзак почерпнул из своего житейского опыта. Споры врачей, изложенная ростовщиком философия – это уже не салонные разговоры, это характеры, воплощенные в словах.
   После десяти лет поисков вслепую Бальзак открыл свое истинное призвание. Он будет историком своей эпохи, психологом и физиологом, живописцем и врачом, судьей и поэтом того чудовищного организма, который называется Париж, Франция, вселенная. Если первым его открытием было открытие своей гигантской работоспособности, то вторым, и не менее важным, оказалось открытие цели, на которую следует обратить свою исполинскую мощь. Обретя эту цель, Бальзак обрел самого себя. До сих пор он только ощущал, словно пружину, свернувшуюся в его груди, грандиозную силу, которая должна, наконец, вывести его на космическую орбиту, вознести над унылыми копошащимися современниками.
   «Существуют призвания, которым нужно следовать, и некая непреодолимая сила гонит меня вперед, навстречу славе и могуществу».
   Но точно так же, как Гёте, который даже после успеха «Вертера» и «Геца фон Берлихингена» не решался признать, что его своеобычный и единственный талант заключен в литературном творчестве, точно так же Бальзак в период до «Шагреневой кожи» и даже после выхода этой повести не убежден в том, что литература его истинное призвание. И в самом деле, Бальзак принадлежит к тем великим гениям, чья гениальность проявилась бы в любой избранной ими сфере. Он мог бы стать вторым Мирабо, Талейраном, Наполеоном, великим закройщиком, князем всех антикваров, маэстро всех дельцов. Поэтому он вовсе не чувствует, даже в юности, что литература является специфическим его даром, и Готье27, который отлично его знал, был, вероятно, не совсем не прав, уверяя:
   «Он не обладал, собственно, литературным дарованием. Зияющая бездна разверзалась у него между замыслом и воплощением. Он сам отчаивался, особенно в своих ранних творениях, преодолеть эту пропасть».
   Литературное творчество не было для Бальзака необходимостью, и он никогда не воспринимал его как некую миссию. Он рассматривал писательство только как одну из многих возможностей выбиться, чтобы посредством денег и славы завоевать мир.
   «Он хотел стать великим человеком, и он достиг своей цели благодаря непрестанному проявлению силы, более могущественной, чем флюиды электричества».
   Истинным гением его была его воля, и можно назвать случайностью или, если угодно, миссией то, что эта воля разрядилась именно в области литературы. В то время как первые его книги уже читаются во всех углах земного шара и сам восьмидесятилетний Гёте высказывает Эккерману свое благосклонное изумление по поводу этого из ряда вон выходящего дарования; в то время как журналы и газеты наперебой стараются привлечь грандиозными гонорарами того самого человека, который всего год назад сказал, трудясь, как жалкий кули: «Плата за письмо, билет в омнибус означают для меня ужасный расход, и я не выхожу из дому, чтобы сберечь свое платье», – в это самое время Бальзак еще не убежден, что у него хватит таланта, чтобы стать писателем. Он все еще считает литературу не единственной необходимой для него жизненной деятельностью, а только одной из многих возможностей пробиться.
   «Раньше или позже я сколочу себе состояние – как писатель, в политике или журналистике, при помощи женитьбы или какой-нибудь крупной сделки», – пишет он матери еще в 1832 году.
   На некоторое время политика приобретает для него неотразимую притягательную силу. Разве не проще и быстрее добиться над людьми власти, которую он в себе ощущает, если использовать благоприятное стечение обстоятельств в данное мгновение? Июльская революция 1830 года вернула господство буржуазии. Для энергичных молодых людей открылось новое поле деятельности. Депутат может выдвинуться так же быстро, как во времена Наполеона, полковник – в двадцать пять – тридцать лет.
   Некоторое время Бальзак почти готов пожертвовать литературой ради политики. Он с головой уходит в «бурную сферу политических страстей» и пытается выставить свою кандидатуру в качестве депутата от Камбрэ и Фужера, только бы чувствовать в руке кормило правления, «жить жизнью этого века», стоять на ответственном, на руководящем посту.
   К счастью, в обоих городах избиратели утвердили других кандидатов, и теперь остается лишь вторая опасность – опасность, что отыщется «женщина и состояние», та «несметно богатая вдовушка», которую он ищет всю жизнь. Случись это, и в Бальзаке проявился бы потребитель, человек, наслаждающийся жизнью, а не грандиозный труженик, ибо – он сам еще этого не знает – потребуется исполинское принуждение, чтобы вызвать у него исполинское деяние. Ради тридцати, нет, даже пятнадцати тысяч франков ренты Бальзак в любой период жизни, даже в период величайшей своей славы, немедленно бежал бы с каторги труда и ушел бы в мещанское счастье.
   «Я ограничился бы счастьем в домашнем кругу», – признается он своей приятельнице Зюльме Карро и, вечно затравленный, вечно в бегах, делится с ней своей мечтой жить на лоне природы и только по собственному желанию, не спеша, от случая к случаю писать книги.
   Но судьба, которая куда мудрее самых интимных желаний Бальзака, отказывает ему в преждевременном довольстве малым, ибо жаждет от него большего. Она преграждает государственному мыслителю, таящемуся в нем, возможность опошлить свой талант в министерском кресле. Она отказывает Бальзаку-дельцу в шансе путем спекуляций нахватать вожделенное состояние. Она убирает с его дороги всех столь милых его сердцу богатых вдовушек. Она превращает его страсть к журналистике в отчаянное отвращение. Она разжигает в нем ненависть ко всяческой газетной суете – и все лишь затем, чтобы толкнуть и приковать его к письменному столу. И здесь гений его сможет завоевать не только ограниченные сферы палаты депутатов или биржи, не только тесный мирок элегантных расточителей, – он завоюет и весь мир. Безжалостно, как тюремщик, она вновь и вновь загоняет его назад, на каторгу труда, и когда он, стремящийся наслаждаться жизнью, безмерно жаждущий любви, могущества и свободы, пытается выломать решетку и бежать, она каждый раз расстраивает все его замыслы и заковывает во все более тяжелые кандалы. Вероятно, темное предчувствие охватило Бальзака еще в чаду его юной славы, темное предчувствие того, какое бремя, какое тягостное служение берет он на свои плечи вместе с этой своей жизненной задачей. Он защищается изо всех сил, он пытается ускользнуть от нее. Он всегда будет уповать только на чудо, мечтая одним ударом вырваться из своей тюрьмы. Он всегда будет мечтать о великой махинации, о богатой невесте, о каком-то магическом повороте судьбы.
   Но так как бегство не удается, так как ему предначертано творить, то чудовищная затаенная мощь вынуждена найти для себя такие масштабы воздействия, какие доселе не были известны в литературе. Безмерное станет его мерой, беспредельное – его пределом. Едва начав, он видит уже, что силы, которые в избытке и переизбытке хлещут из его души, должны быть как-то укрощены, чтобы стать обозримыми для него самого и для других. Если полем его деятельности должна стать литература, то пусть она будет не хаосом, но последовательным восхождением, иерархией всех земных страстей и явлений жизни. Посылая одному из друзей свой первый роман, Бальзак уже пишет: «Общий план моего творения начинает постепенно вырисовываться».
   Плодотворная мысль осенила его – он заставит созданные им образы переходить из книги в книгу, и, используя эту вездесущность своих персонажей, он напишет поэтическую историю эпохи, которая охватит все сословия, все профессии, все помыслы, все чувства, все взаимосвязи. И в предисловии к изданию своих «Романов и философских сказок» он устами Филарета Шаля подготовляет публику. Задумана широкая картина века, и этот том лишь «первое произведение из большой серии фресок. Автор поставил перед собой задачу набросать картину общества и цивилизации нашей эпохи, которая кажется ему упадочной, с ее горячечной фантазией и преобладанием индивидуального эгоизма. Вы увидите, как автор умеет смешивать все новые и новые краски на своей палитре... как он показывает по порядку все ступени социальной лестницы. Одну фигуру за другой проводит он перед нами: крестьянина, нищего, пастуха, буржуа, министра, и он не побоится даже изобразить самого монарха или священнослужителя».
   В тот самый миг, когда в Бальзаке пробуждается художник, пред ним предстает великое видение – «Человеческая комедия». И двадцати лет безмерного и беспримерного труда едва хватит на то, чтобы его воплотить.

Книга вторая
БАЛЬЗАК ЗА РАБОТОЙ

VII. Тридцатилетний мужчина

   В 1829 году, на тридцатом году жизни, выпустив в свет первую настоящую свою книгу, Бальзак, наконец, становится Оноре де Бальзаком. Его длительное и сложное развитие достигло своего завершения. Как человек, как художник, как характер – творчески, морально и внешне, – он полностью сформировался. Ни одна решающая черта в его образе не изменится больше. Его беспримерная, бережно накопленная сила нашла, наконец, выход. Созидатель поставил перед собой задачу, могучий зодчий набросал, пусть только еще в приблизительных контурах, план своего будущего творения, и с мужеством льва набрасывается Бальзак на работу. Пока бьется сердце писателя, безостановочный ритм его повседневной работы уже не будет знать ни перебоя, ни остановки. Этот человек, безмерный во всем, поставил перед собой недостижимую, в сущности, цель. Но только смерть положит предел его прометеевской воле. Бальзак за работой! В литературе нового времени это, пожалуй, самый грандиозный пример непрерывного и неукротимого творчества. Пока не подкосит его топор, он, как мощное древо, напоенное вечными соками земли, будет выситься, подпирая пышной кроной своей небосвод, уходя всеми корнями в родную почву, и со стихийным упорством выполнять предначертанное ему судьбой – цвести, расти и приносить непрестанно все более и более зрелые плоды.
   После творческого своего обновления Бальзак уже не изменится никогда и ни в чем. Внешность его меняется столь же мало, как и его характер. Сравним портрет пятидесятилетнего писателя с портретом тридцатилетнего, – мы обнаружим в нем лишь самые незначительные перемены. Появилось несколько седых прядей, под глазами легли тени, румяное лицо подернула легкая желтизна, но весь облик остался прежним. К тридцати годам все индивидуальное и неповторимое, свойственное внешности Бальзака, приняло окончательное свое выражение. Удивительный круговорот завершился, и из щуплого, бледного и еще не оформившегося юноши, некрасивую внешность которого смягчало лишь «отдаленное сходство» с молодым и еще «не прославленным» Бонапартом, он опять стал «толстым щекастым мальчишкой», каким был в раннем детстве. Все нервозное, неуверенное, нетерпеливое, беспокойное отступает в тот миг, когда Бальзак усаживается за письменный стол, – мощный, энергичный, широкоплечий, излучая довольство. Создавая образ д'Артеза, Бальзак создал образ своего двойника. Он рисует свое зеркальное отражение, когда говорит:
   «Выражение глаз д'Артеза, некогда пылавших огнем благородного честолюбия, с тех лор, как к нему пришел успех, приобрело оттенок усталости. Помыслы, придававшие великолепие его челу, уже отцвели. Золотистые тени довольства легли на его лице, которое в юности темнело бурыми тонами нужды, – краски темперамента, напрягающего все свои силы, чтобы неотступно бороться и победить».
   Лицо Бальзака обманчиво, как у большинства художников. Мы видим перед собой человека, любящего удовольствия и наслаждающегося жизнью, игриво-добродушного здоровяка.
   Лицо это, увенчанное могучей и почти всегда грязной гривой, вздымающейся над твердым и ясным лбом, изваяно из податливого материала. Мягкая и жирная кожа, нежная и редкая растительность, широкие, расплывшиеся черты кажутся свойственными человеку, неравнодушному к житейским радостям, сонливцу, обжоре, лентяю. И, только взглянув на плечи Бальзака, подобные плечам его Вотрена, широкие, как у грузчика, на эту упрямую, мускулистую, бычью шею, которая по двенадцати-четырнадцати часов кряду неустанно гнется над работой, на эту атлетическую грудь, можно составить некоторое представление о массивности, о мощи его организма. Под этим мягким, расплывчатым подбородком начинается могучее тело, крепкое как железо. Гениальность тела Бальзака, как и его труда, заключается в объеме, в широте, в неописуемой жизнеспособности. И поэтому напрасна и заранее обречена на неудачу всякая попытка показать гениальность Бальзака, изображая только его лицо.
   Скульптор Давид Анжерский28 попытался преувеличить высоту лба, выкруглить, выпятить шишки на нем, чтобы зритель, глядя на самую форму черепа, мог постичь могущество этого мозга.
   Живописец Буланже29 попытался замаскировать белоснежной рясой назойливую, бросающуюся в глаза полноту и придать величавую осанку мешковатому толстяку.
   Роден30 вложил во взор Бальзака экстатически-испуганное выражение, как у человека, пробуждающегося от трагических галлюцинаций.
   Попытки всех трех художников вызваны одним и тем же смутным ощущением. Им кажется, что этот сам по себе простоватый облик необходимо гиперболизировать, контрабандой внести в него демонические и героические элементы, дабы выявить заключенный в нем гений. Да и сам Бальзак точно так же пытается выявить свою сущность, рисуя себя в образе своего З. Маркаса31:
   «Его волосы напоминали гриву; нос был короткий и приплюснутый, с бороздкой на конце и с широкими крыльями, как у льва. И лоб был львиный, разделенный могучей бороздой на два мощных бугра». Но, справедливости ради, следует безжалостно заявить, что подобно всем истинно народным гениям – подобно Толстому, подобно Лютеру – Бальзак выглядит, как его народ. Облик Бальзака – это сумма бесчисленных обличий его безвестных сородичей. И в данном частном случае – опять-таки как у Лютера, как у Толстого – это подлинно народный, благородно-обыденный, свойственный всем и каждому, даже просто плебейский облик. Во Франции духовная мощь нации с особенной четкостью выражается в двух типах: в аристократически-утонченном, рафинированном, подобно Ришелье, Вольтеру, Валери32, и в другом, где обретает свое выражение сила и здоровье народа, в типе Мирабо и Дантона.
   Бальзак всецело принадлежит к этому обыденному, самому распространенному классу, а отнюдь не к аристократам, не к упадочным натурам. Подвяжите ему фартук и поставьте его за стойку в кабачке на юге Франции, и Бальзака – добродушного и лукавого – нельзя будет отличить от любого неграмотного трактирщика, который потчует своих клиентов вином и точит с ними лясы.
   Как пахарь за плугом, как водонос на мостовой, как сборщик налогов, как матрос в марсельском притоне, Бальзак всюду производил бы естественное впечатление. Естествен и натурален Бальзак с засученными рукавами, небрежно одетый, как крестьянин или пролетарий, как народ, частица которого он есть.
   Но он кажется ряженым, когда тщится быть элегантным и ломается на аристократический манер, когда он помадит свои волосы, когда к чертовски проницательным и всевидящим своим глазам подносит обезьяний лорнет, дабы уподобиться щеголям из Сен-Жерменского предместья.
   Как и в своем искусстве, Бальзак силен не там, где он искусствен, где, умствуя и сентиментальничая, вторгается в чуждую ему сферу – в сферу, заставляющую его фальшивить. Сила Бальзака там, где он – народ. Да и телесная гениальность Бальзака заключалась именно в его жизненности, в его стремительности, в его энергии. Впрочем, портрет не в состоянии передать как раз эти его свойства. Портрет можно сравнить с кадром из фильма, запечатлевшего жизнь, – это секунда окоченения, сдерживания, прерванное движение. Точно так же как по одной странице Бальзака трудно постичь многогранность и беспримерную продуктивность его гения, так же нелегко по нескольким сохранившимся изображениям Бальзака представить себе щедрость этого духа, его пылкость, веселость и бьющий через край избыток энергии – представить себе, каким он был в жизни. Мимолетный поверхностный взгляд ничего не увидит в Бальзаке.
   Мы знаем из всех показаний его современников – и в этом они совпадают, – что когда приземистый толстый человечек, еще отдуваясь после подъема по крутой лестнице, в полурасстегнутом коричневом сюртуке, в башмаках с развязанными шнурками, неопрятный и лохматый, вваливался в комнату и плюхался в кресло, угрожающе стонущее под бременем его восьмидесяти пяти, а может и всех девяноста, килограммов, то первое впечатление было просто ошеломляющим.
   «Как, этот неотесанный, тучный, нестерпимо надушенный простолюдин – это и есть наш Бальзак, трубадур, воспевший интимнейшие наши переживания, неизменный защитник наших прав?» – изумляются дамы. И присутствующие литераторы чувствуют себя удовлетворенными и, украдкой посматривая в зеркало, констатируют, насколько лучшее впечатление производят они, насколько одухотворенней они выглядят.
   Усмешки прячутся за веерами, мужчины иронически поглядывают на этого мещанина с головы до пят, на этого грузного плебея, который неожиданно оказался столь опасным для них литературным конкурентом. Но стоит Бальзаку раскрыть рот, и первое неприятное впечатление сразу же рассеивается, ибо низвергающийся водопад его красноречия сверкает мыслью и остроумием. Атмосфера в комнате тотчас наэлектризовывается, оратор магнетически привлекает к себе всеобщее внимание. Бальзак толкует о множестве предметов – иногда и о философии, – набрасывает политические проекты, сыплет тысячами анекдотов. Он рассказывает истории, истинные и вымышленные, которые в его устах становятся еще фантастичнее и невероятнее. Бальзак хвастает, издевается, смеется, из темно-карих глаз его так и брызжут острые золотистые искорки, он опьяняется своей силой и опьяняет других.
   В минуты душевной щедрости Бальзак не знает себе равных. Эта чудодейственная сила, обитающая в его творениях и в нем самом – она и есть таинственные чары, исходящие от него. Все, что он делает, проявляется у него по сравнению с прочими смертными с десятикратной силой.
   Он смеется – и дрожат на стенах картины, он говорит – и слова его кипят, и слушатели забывают о его гнилых зубах. Бальзак путешествует – и швыряет кучеру каждые полчаса на водку, чтобы тот побыстрей гнал лошадей. Он производит расчеты, и тогда беснуются и громоздятся тысячи и миллионы Он работает – и нет для него ни дня, ни ночи: по десять, по четырнадцать часов кряду не отрывается он от стола, изламывает дюжину вороньих перьев. Он ест... Впрочем, Гозлан33 превосходно описал это:
   «Губы его тряслись, глаза сияли от счастья, руки трепетали от наслаждения, ибо перед ним высилась пирамида роскошных груш и персиков...
   Он был неподражаем в своем роскошном пантагрюэлевском стиле. Галстук снял, рубашку распахнул. В руке он держал фруктовый нож и, смеясь, вгонял лезвие, словно саблю, в сочную мякоть груши».
   Все, что он делает, он делает с наслаждением, как одержимый, всегда перехватывая через край. Характеру его абсолютно чужда мелочность. Бальзак отличается добродушием и ребячливостью исполина. Он не ведает страха и расточительно распоряжается своей жизнью. Его благодушие непоколебимо. Он знает, что его коллеги чувствуют себя неловко в его чрезмерно громоздком присутствии, знает, что они шушукаются за его спиной о том, что, дескать, у него нет стиля. Знает, что они без конца упражняются в злорадстве на его счет.
   Но со свойственным ему энтузиазмом он находит для каждого из них дружеское слово, посвящает им свои книги, упоминает каждого в «Человеческой комедии», и каждого пристраивает в ней на подходящее местечко.
   Бальзак слишком велик для вражды. В его произведениях никогда нельзя обнаружить личных выпадов.
   Когда он считает, он непременно просчитывается, ибо возводит все в слишком высокую степень. Он терзает и изматывает своих издателей, но вовсе не ради нескольких лишних франков, а ради наслаждения, ради потехи, ради желания показать, что здесь он господин. Бальзак лжет вовсе не для того, чтобы обманывать, а просто наслаждаясь собственной фантазией, из любви к шутке. Он знает, что у него за спиной потешаются над его ребячествами, но, вместо того чтобы перестать дурачиться, он кривляется еще больше. Он плетет всякий вздор, и, хотя ясно подмечает своим острым и быстрым взглядом, что друзья не верят ни единому его слову, и знает, что на следующее утро они разнесут его слова по всему Парижу, он сыплет еще более поразительными россказнями. Его забавляет, что окружающие воспринимают его как нечто нелепое, не вмещающееся в их схемы, и, предвосхищая карикатуры, он в поистине раблезианском духе создает шарж на самого себя. Да разве могут они что-нибудь сделать ему? Нет такой секунды, когда бы Бальзак не чувствовал, что телесно и духовно он сильнее их всех, вместе взятых, и он смотрит сквозь пальцы на их выходки.
   Сознание своего могущества зиждется у Бальзака на его телесном и умственном превосходстве, на грандиозности его энергии. Это словно самосознание мускулов, крови, соков и силы, самосознание, вызванное полнотой жизни. Оно покоится вовсе не на одной только славе или успехе.
   Нет, как писатель Бальзак даже и в тридцать шесть лет, даже создав уже «Отца Горио», «Шагреневую кожу» и множество других неувядаемых шедевров, все еще не вполне уверен в себе. Его ощущение жизни основано не на анализе. Оно возникло не из самонаблюдений или из сторонних суждений. Ощущение это стихийно. Бальзак ощущает в себе полноту сил и наслаждается этим ощущением, не видя необходимости в придирчивом и критическом анализе.
   «В моих пяти футах и двух дюймах содержатся все мыслимые контрасты и противоречия. Всякий, кто назвал бы меня тщеславным, расточительным, наивным, ветреным, непоследовательным, вздорным, ленивым, поверхностным и ограниченным, непостоянным, болтливым, бестактным, невоспитанным, невежливым, чудаковатым и переменчивым, будет столь же прав, как и тот, кто станет утверждать, что я домовит, скромен, отважен, упорен, энергичен, весел, трудолюбив, постоянен, вежлив, точен и неизменно приветлив. С тем же правом можно заметить, что я трус или истинный герой, умница или болван, даровит или тупоумен, – я ничему не удивлюсь. Сам же я пришел, наконец, к выводу, что я только инструмент, на котором играют обстоятельства».