Страница:
Однако вопреки всем этим мрачным предсказаниям опальный Оноре, худо ли, хорошо ли, заканчивает курс обучения, и 4 ноября 1816 года он поступает в Школу права. Это 4 ноября 1816 года, по справедливости, следует назвать концом рабства и зарей свободы юного Бальзака. Он может теперь, как все другие, заниматься без всякого принуждения, а в свободное время предаваться праздности – во всяком случае, использовать это время по собственному усмотрению. Но родители Бальзака думают иначе. Юноша не должен иметь свободы. У него не должно быть и часа досуга. Он обязан зарабатывать себе на жизнь. Довольно и того, что время от времени он слушает курс в университете, а по ночам зубрит римское право. Днем он должен служить! Не теряя времени, делать карьеру! И, самое главное, не тратить ни единого лишнего су!
И вот студент Бальзак вынужден гнуть спину над конторкой у адвоката Гильоне де Мервиля – первого своего начальника, которого он ценит и уважает и которого с благодарностью увековечит под именем Дервиля8, ибо адвокат Мервиль сумел распознать духовные качества своего писца и великодушно подарил дружбой этого столь юного подчиненного. Два года спустя Бальзака передают под эгиду нотариуса Пассе, с которым его семейство находится в дружеских отношениях. Таким образом, буржуазное будущее Бальзака представляется вполне обеспеченным.
4 января 1819 года молодой человек, ставший, наконец, «таким, как все», получает степень бакалавра. Вскоре он сделается компаньоном славного нотариуса, а когда мэтр Пассе состарится и умрет, Оноре унаследует его контору, потом женится – разумеется, не на бесприданнице, войдет в богатую семью и сделает, наконец, честь своей недоверчивой матери, Бальзакам и Саламбье, а также и всем прочим родственникам и свойственникам. И тогда биографию его, подобную биографии мсье Бувара или Пекюше9, смог бы написать разве что Флобер, ибо жизнь его была бы образцом обычной благопристойно-буржуазной карьеры.
Но тут в груди Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Он сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня. Впервые он решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником! Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу.
II. Преждевременные запросы к судьбе
Неожиданное заявление двадцатилетнего юноши, что он хочет стать писателем, поэтом – человеком творческого труда, а отнюдь не нотариусом или адвокатом, как гром среди ясного неба поразило ничего не подозревавшую семью. Отказаться от обеспеченной карьеры? Бальзак, потомок достопочтенных Саламбье, займется столь сомнительным ремеслом, как сочинительство? Где гарантии, где уверенность в постоянном и надежном доходе? Литература, поэзия – такую роскошь может позволить себе, скажем, виконт Шатобриан, у которого где-то в Бретани имеется прелестный замок, или господин де Ламартин, или сын генерала Гюго10, но ни в коем случае не скромный отпрыск буржуазного семейства. И потом – разве этот никчемный юнец проявил хотя бы малейший проблеск литературного дарования? Никогда! Во всех школах он восседал на черной скамье, по латыни шел тридцать вторым, не говоря уже о математике, этой науке наук для всякого солидного коммерсанта! Помимо всего прочего, заявление сделано в самый неподходящий момент, ибо Бальзак-отец находится именно сейчас в чрезвычайно запутанных финансовых обстоятельствах. Вместе с кровавым виноградником войны реставрация выкорчевала и этих мелких кровососов, которым так чудно жилось в благословенную наполеоновскую пору. Для армейских поставщиков и интендантов наступили скверные времена. И для Бальзака-отца жирный оклад в восемь тысяч франков превратился в тощую пенсию. Кроме того, при ликвидации банкирского дома Думера и на всяких прочих спекуляциях он понес немалые убытки.
Семью его еще смело можно назвать зажиточной, к, как окажется впоследствии, у них, конечно, еще имеется несколько десятков тысяч в кубышке. Но высший закон для мелкой буржуазии, имеющий большую силу, чем все государственные законы, вместе взятые, гласит, что любое уменьшение дохода должно быть немедленно восполнено удвоенной бережливостью.
Семейство Бальзаков решило отказаться от парижской квартиры и переселиться в предместье, где жизнь дешевле, в Вильпаризи – местечко, расположенное примерно в двадцати километрах от столицы. Там легче сократить расходы.
И в это самое мгновение является молодой болван, от которого уже, казалось, навсегда избавились, и хочет не только стать писателем, но требует сверх того, чтобы семья финансировала его бездельничанье. «Ни за что!» – объявляет семейство и созывает на помощь родных и знакомых, которые, само собой понятно, высказываются против самонадеянного бреда юного бездельника.
Наиболее покладистым оказывается Бальзак-отец. Он не выносит семейных сцен и заканчивает спор благодушным «почему бы и нет?». Старый искатель приключений и делец, многократно менявший род занятий, он лишь на склоне лет оказался у тихой пристани уютно-буржуазного существования. У него не хватает пыла, чтобы горячиться по поводу экстравагантностей своего странного отпрыска. На стороне Бальзака-сына – разумеется, тайно – еще Лаура, его любимая сестра. Она питает романтическую склонность к поэзии, и мысль иметь прославленного брата льстит ее самолюбию. Однако то, о чем романтически настроенная дочь мечтает как о чести, мать, получившая мещанское воспитание, воспринимает как неслыханный позор. Что подумает родня, когда услышит чудовищную весть: сын мадам Бальзак, урожденной Саламбье, стал сочинителем книжек и газетным писакой? Со всем отвращением буржуа к столь «несолидному» существованию бросается мать в борьбу. Ни за что и никогда! Мы не станем потакать глупостям, обрекающим на нищету этого юного лентяя, который уже в коллеже ни на что не годился, тем более что мы чистоганом заплатили за его занятия в Школе права. Покончить раз и навсегда с этим дурацким проектом!
Но впервые наталкивается мать на противодействие, которого она никак не ожидала от добродушно-ленивого юноши, – наталкивается на несгибаемую, на абсолютно несокрушимую волю Оноре де Бальзака; на силу, которая теперь, когда воля Наполеона сломлена, не знает себе равной в Европе. Все, чего хочет Бальзак, становится действительностью, и если он принял решение, значит и невозможное станет возможным. Ни слезы, ни посулы, ни заклинания, ни истерики не в силах переубедить его: он решил стать не нотариусом, а великим писателем. Мир свидетель, что он им стал.
После жестоких и затяжных сражений, сражений, продолжающихся с утра до ночи, стороны приходят к весьма деловому компромиссу. Под великий эксперимент подводится солидная база. Пусть Оноре поступает как хочет – ему будет дана возможность стать великим, прославленным писателем. Как он этого добьется – это уж его дело. Семейство, со своей стороны, принимает участие в этом ненадежном деле, вкладывая в него определенный капитал. Во всяком случае, в течение двух лет оно готово субсидировать в высшей степени сомнительный талант Оноре, за который, к сожалению, никто не может поручиться. Если в течение этих двух лет Оноре не станет великим и знаменитым писателем, то он должен будет вернуться в нотариальную контору, иначе семейство снимает с себя всякую ответственность за его будущность. На листе бумаги между отцом и сыном заключается странный контракт, по которому, тщательно подсчитав размеры необходимого прожиточного минимума, родители обязуются вплоть до осени 1821 года выдавать своему сыну сто двадцать франков в месяц (четыре франка в день) – субсидию на конквистадорский поход в бессмертие. Как бы там ни было, это лучшая сделка из всех, которые, если даже учесть все его доходные поставки на армию и финансовые сделки, когда-либо заключал папаша Бальзак.
Своенравная мать впервые вынуждена покориться более могущественной воле. Можно себе представить, с каким отчаянием она это сделала, ибо по всему складу своей жизни она искренне убеждена, что сын ее своим упрямым сумасбродством портит себе жизнь. Самое главное – это скрыть ее позор от достопочтенных Саламбье. И разве же не позор, что Оноре бросил солидное занятие и пытается приобрести самостоятельность столь нелепым образом? Чтобы скрыть его отъезд в Париж, она сообщает родным, что Оноре по причине слабого здоровья уехал на юг к двоюродному брату. Может быть, этот дурацкий выбор профессии пройдет как мимолетный каприз, может быть, неудачный сын еще раскается в своей глупости, и тогда никто не узнает об этой злосчастной эскападе, которая повредит его доброму имени, помешает женитьбе и окончательно распугает клиентуру.
На всякий случай она исподволь составляет свой собственный план. Раз уж нельзя ни лаской, ни мольбами отвлечь упрямого мальчишку от его скандального замысла, значит она должна добиться этого хитростью и упорством. Нужно заморить его голодом. Пускай почувствует, как удобно ему жилось под отчим кровом и как тепло ему было в уютной нотариальной конторе. Когда у него подведет живот, он откажется от своего хвастовства и прожектерства. Пусть только отморозит пальцы в своей мансарде, живехонько бросит тогда свою дурацкую писанину. И мать заявляет, что должна позаботиться о его удобствах; она сопровождает его в столицу, чтобы снять для него комнату. В действительности же, чтобы сломить сопротивление сына, она совершенно умышленно выбирает для будущего писателя самую скверную, самую жалкую и неуютную каморку, какую только можно сыскать в пролетарских кварталах Парижа.
Этот дом под номером 9 на улице Ледигьер давно снесен, и это крайне огорчительно. Ибо в Париже, хотя в нем и находится гробница Наполеона, нет более великолепного памятника, чем эта убогая каморка на чердаке, описание которой мы находим в «Шагреневой коже». Зловонная черная лестница ведет на пятый этаж к развалившейся входной двери, сколоченной из нетесаных досок. Распахнув ее, посетители входят в низкую и темную берлогу, ледяную – зимой, раскаленную, как солнце, – летом. Даже за ничтожную плату, за пять франков в месяц (три су в день), хозяйка не нашла никого, кто пожелал бы поселиться в этой норе. И как раз эту «дыру, достойную венецианских свинцовых камер», выбирает мать, чтобы вызвать у будущего писателя отвращение к его ремеслу.
«Не могло быть ничего более омерзительного, – пишет Бальзак много лет спустя, – чем эта мансарда, с желтыми грязными стенами, пропахшими нищетой... Крутой скат косого потолка... сквозь расшатанную черепицу просвечивало небо... Комната стоила мне три су в день, за ночь я сжигал на три су масла, уборку делал сам, рубашки носил фланелевые, потому что не мог платить прачке два су в день. Комнату отапливал я каменным углем, стоимость которого, если разделить ее на число дней в году, никогда не превышала двух су... Все это в общей сложности составляло 18 су, два су мне оставалось на непредвиденные расходы. Я не припомню, чтобы за этот долгий период работы я хоть раз прошелся по мосту Искусств или же купил у водовоза воды: я ходил за ней по утрам к фонтану на площади Сен-Мишель. В течение первых десяти месяцев моего монашеского одиночества я пребывал так – в бедности и уединении; я был одновременно своим господином и слугой, я жил с неописуемой страстью жизнью Диогена».
С расчетливой предусмотрительностью отказывается мать Бальзака от малейших попыток сделать эту тюремную камеру уютной, придать ей более жилой вид – чем скорее неуютность заставит ее сына вернуться к добропорядочной профессии, тем лучше. Чтобы обставить мансарду, Бальзаку дают только самое необходимое. Это печальные отбросы семейной мебели – узкая жесткая кровать, «похожая на жалкие козлы», скрипучий дубовый стол, обтянутый потрескавшейся кожей, и два колченогих стула. Вот и все – кровать для спанья, стол для работы и стулья, чтобы сидеть. Скромное, но заветное желание Оноре взять напрокат маленькое фортепьяно семейство отвергает. И спустя несколько дней ему уже приходится клянчить дома «белые бумажные чулки, серые вязаные чулки и полотенце».
Как только он, желая немного оживить унылые стены, раздобыл себе «гравюру» и квадратное зеркало в золоченой оправе, неумолимая мамаша Бальзак сурово замечает дочери Лауре, что-де она, Лаура, должна сделать своему братцу выговор за подобное «мотовство».
Но фантазия Бальзака в тысячу раз могущественней реальности. Взор его способен украсить самое неприглядное, возвысить самое уродливое. Он сумел найти утешение даже в своей унылой тюремной камере над морем серых парижских кровель.
«Помню, как весело, бывало, завтракал я хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые и красные, шиферные и черепичные, поросшие желтым и зеленым мохом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося сквозь неплотно прикрытые ставни, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо обозначали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн. Иногда в этой мрачной пустыне появлялись и редкие фигуры: среди цветов какого-нибудь воздушного садика я различал угловатый, загнутый крючком профиль старухи, поливавшей настурции; или же, стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой. Я любовался хилой растительностью в водосточных желобах, бледными травинками, которые скоро уносил ливень. Я изучал, как мох становился ярким после дождя или, высыхая на солнце, превращался в сухой бурый бархат с причудливыми отливами. Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны, они развлекали меня. Я любил свою тюрьму – ведь я находился в ней по доброй воле. Эта парижская пустынная степь, образуемая крышами, похожая на голую равнину, но таящая под собою населенные бездны, подходила к моей душе и гармонировала с моими мыслями» («Шагреневая кожа»).
И когда в хорошую погоду он покидает свою комнату, чтобы пошляться по бульвару Бурдон в предместье Сент-Антуан и вобрать в легкие немножко свежего воздуха, то эта коротенькая прогулка (единственное удовольствие, которое может себе позволить Бальзак, потому что оно ничего не стоит!) становится для него событием, побуждающим его к новому труду.
«Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы, характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них неприязни; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день окончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, и, так же как дервиш из „Тысячи и одной ночи“, я принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинание... Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках, их желанья, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал на хозяев, которые их угнетали, на бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это – ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и все. Вам достаточно знать, что уже в эту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и проанализировал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных – и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь скрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая» («Фачино Кане»).
Книги в комнате, люди на улице и всевидящее око Бальзака – этого довольно, чтобы воссоздать вселенную! С того мгновения, когда Бальзак начинает творить, для него и вокруг него нет ничего более реального, чем его творчество.
Первые дни столь дорого купленной свободы Бальзак тратит на то, чтобы сделать более удобным для работы унылое пристанище, в котором зреет его грядущее бессмертие. Не брезгая никакой работой, он собственноручно белит, оклеивает обоями обшарпанные стены. Он ставит корешками вперед несколько томиков, которые прихватил из дому, приносит книги из библиотеки, раскладывает стопами писчую бумагу, на которой возникнет его будущий шедевр. Потом он очиняет самым педантичным образом перья, покупает свечу, подсвечником для которой служит пустая бутылка, запасается маслом для лампы – она должна стать ночным солнцем в беспредельной пустыне его трудов. Теперь все готово. Недостает только одной, правда довольно важной, мелочи, а именно: будущий писатель еще не имеет ни малейшего представления о том, что, собственно, станет он сочинять. Поразительное решение – забраться в берлогу и не покидать ее, прежде чем шедевр будет завершен, Бальзак принял совершенно инстинктивно. Теперь, когда он должен приступить к делу, у него нет никакого определенного плана, или, вернее, он хватается за сотни неясных и расплывчатых прожектов. Ему двадцать один год, и у него нет ни малейшего представления о том, кем, собственно, он является и кем хочет стать – философом, поэтом, сочинителем романов, драматургом или ученым мужем. Он только ощущает в себе силу, не ведая, на что ее направить.
«Я убежден, что мне предстоит выразить некую идею, создать систему, заложить основы науки».
Однако какой идее, какой системе, какому виду творчества намерен он предаться?
Внутренний полюс еще не открыт, магнитная стрелка воли тревожно подрагивает. Он лихорадочно перелистывает захваченные им рукописи. Это все фрагменты, ни одна не закончена, и ни одна не кажется ему достойным трамплином для прыжка в бессмертие. Вот несколько тетрадок: «Заметки о бессмертии души», «Заметки о философии и религии». Вот конспекты времен коллежа. Вот черновики собственных сочинений, в которых поражает лишь одна заметка: «После моей трагедии я возьмусь за это снова». То тут, то там рассеянные стихи, запев эпической поэмы «Людовик Святой», наброски трагедии «Сулла» и комедии «Два философа». Некоторое время Бальзак носился с планом романа «Коксигрю», замышлял роман в письмах «Стенио, или философические заблуждения» и другой, в «античном роде», озаглавленный «Стелла». Мимоходом он набросал еще и либретто комической оперы «Корсар». Все менее уверенным становится Бальзак. Разочарованно проглядывает он свои наброски. Ему неясно, с чего же начать. С философской системы, с либретто оперы из жизни предместья, с романтического эпоса или попросту романа, который обессмертит имя Бальзака? Но, как бы там ни было, только писать, только довести до конца нечто, что прославит его и сделает независимым от семьи! Охваченный столь свойственным ему неистовством, он перерывает и перечитывает кучи книг, отчасти чтобы отыскать подходящий сюжет, отчасти чтобы перенять у других писателей технику их ремесла.
«Я только и делал, что изучал чужие творения и шлифовал свой слог, пока мне не показалось, что я теряю рассудок», – пишет он сестре Лауре. Постепенно, однако, его начинает тревожить недостаток отпущенного ему времени. Два месяца он растратил на поиски и опыты, а отпущенная ему родителями субсидия немилосердно скудна. Итак, проект философского трактата отвергается – вероятнее всего потому, что он должен быть слишком обстоятелен и принесет слишком мало дохода. Сочинить роман? Но юный Бальзак чувствует, что для этого он еще недостаточно опытен. Остается драма – само собой разумеется, это должна быть историческая неоклассическая драма, которую ввели в моду Шиллер, Альфьери, Мари Жозеф Шенье11, – пьеса для «Французской комедии», и юный Оноре то и дело достает и лихорадочно просматривает десятки книжек из «кабинета для чтения». Полцарства за сюжет!
Наконец выбор сделан. 6 сентября 1819 года он сообщает сестре:
«Я остановил свой выбор на „Кромвеле“12, он мне представляется самым прекрасным лицом новой истории. С тех пор как я облюбовал и обдумал этот сюжет, я отдался ему до потери рассудка. Тьма идей осаждает меня, но меня постоянно задерживает моя неспособность к стихосложению...
Трепещи, милая сестрица: мне нужно по крайней мере еще от семи до восьми месяцев, чтобы переложить пьесу в стихи, чтобы воплотить мои замыслы и затем чтобы отшлифовать их...
Если бы ты знала, как трудно создавать подобные произведения! Великий Расин два года шлифовал «Федру», повергающую в отчаяние поэтов. Два года! Подумай только – два года!»
Но теперь мосты сожжены.
«Если у меня нет гениальности, я погиб».
Следовательно, он должен быть гениален. Впервые Бальзак поставил перед собой цель и швырнул в игру свою непреодолимую волю. А там, где действует эта воля, сопротивление бесполезно. Бальзак знает – он завершит «Кромвеля», потому что он хочет его завершить и потому что он должен его завершить.
«Я решил довести „Кромвеля“ до конца во что бы то ни стало! Я должен что-то завершить, прежде чем явится мама и потребует у меня отчета в моем времяпрепровождении».
Бальзак бросается в работу с яростью одержимого, о которой он сказал однажды, что даже злейшие враги не могут ему в ней отказать. Впервые он дает тот обет монашеской и даже затворнической жизни, который в периоды самого напряженного труда станет для него незыблемым законом. Денно и нощно сидит он за письменным столом, часто по три-четыре дня не покидает мансарду и спускается на грешную землю только затем, чтобы купить себе хлеба, немного фруктов и неизбежного свежего кофе, так чудесно подстегивающего его утомленные нервы. Постепенно наступает зима, и пальцы его, с детских лет чувствительные к холоду, коченеют на продуваемом всеми ветрами нетопленном чердаке. Но фанатическая воля Бальзака не сдается. Он не отрывается от письменного стола, ноги его укутаны старым отцовским шерстяным пледом, грудь защищена фланелевой курткой. У сестры он клянчит «какую-нибудь ветхую шаль», чтобы укрыть плечи во время работы, у матери -шерстяной колпак, который она ему так и не связала; и, желая сберечь драгоценные дрова, он целый день остается в постели, продолжая сочинять свою божественную трагедию.
Все эти неудобства не в силах сломить его волю. Только страх перед расходом на дорогое светильное масло приводит его в трепет, когда он вынужден при раннем наступлении сумерек уже в три часа пополудни зажигать лампу. Иначе для него было бы безразлично – день сейчас или ночь. Круглые сутки он посвящает работе, и только работе.
В течение всего этого времени ни приятелей, ни ресторанов, ни кофеен, ни малейшей разрядки после чудовищного напряжения. Двадцатилетний юноша, терзаемый ребяческой застенчивостью, не решается подойти к женщине. Во всех интернатах он жил только среди своих сверстников и чувствует себя поэтому неуклюжим и неловким. Он не умеет танцевать, не обучен хорошим манерам; из-за царящей дома бережливости он плохо одет. Вот почему Бальзак – некрасивый, неряшливый – именно в эти переломные годы производил невыгодное впечатление. Один из его тогдашних знакомых называет его удивительно уродливым.
И вот студент Бальзак вынужден гнуть спину над конторкой у адвоката Гильоне де Мервиля – первого своего начальника, которого он ценит и уважает и которого с благодарностью увековечит под именем Дервиля8, ибо адвокат Мервиль сумел распознать духовные качества своего писца и великодушно подарил дружбой этого столь юного подчиненного. Два года спустя Бальзака передают под эгиду нотариуса Пассе, с которым его семейство находится в дружеских отношениях. Таким образом, буржуазное будущее Бальзака представляется вполне обеспеченным.
4 января 1819 года молодой человек, ставший, наконец, «таким, как все», получает степень бакалавра. Вскоре он сделается компаньоном славного нотариуса, а когда мэтр Пассе состарится и умрет, Оноре унаследует его контору, потом женится – разумеется, не на бесприданнице, войдет в богатую семью и сделает, наконец, честь своей недоверчивой матери, Бальзакам и Саламбье, а также и всем прочим родственникам и свойственникам. И тогда биографию его, подобную биографии мсье Бувара или Пекюше9, смог бы написать разве что Флобер, ибо жизнь его была бы образцом обычной благопристойно-буржуазной карьеры.
Но тут в груди Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Он сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня. Впервые он решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником! Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу.
II. Преждевременные запросы к судьбе
«Мои страдания состарили меня... Вы едва ли можете себе представить, какую жизнь я вел до двадцатидвухлетнего возраста».
Письмо к герцогине Д'Абрантес, 1828
Неожиданное заявление двадцатилетнего юноши, что он хочет стать писателем, поэтом – человеком творческого труда, а отнюдь не нотариусом или адвокатом, как гром среди ясного неба поразило ничего не подозревавшую семью. Отказаться от обеспеченной карьеры? Бальзак, потомок достопочтенных Саламбье, займется столь сомнительным ремеслом, как сочинительство? Где гарантии, где уверенность в постоянном и надежном доходе? Литература, поэзия – такую роскошь может позволить себе, скажем, виконт Шатобриан, у которого где-то в Бретани имеется прелестный замок, или господин де Ламартин, или сын генерала Гюго10, но ни в коем случае не скромный отпрыск буржуазного семейства. И потом – разве этот никчемный юнец проявил хотя бы малейший проблеск литературного дарования? Никогда! Во всех школах он восседал на черной скамье, по латыни шел тридцать вторым, не говоря уже о математике, этой науке наук для всякого солидного коммерсанта! Помимо всего прочего, заявление сделано в самый неподходящий момент, ибо Бальзак-отец находится именно сейчас в чрезвычайно запутанных финансовых обстоятельствах. Вместе с кровавым виноградником войны реставрация выкорчевала и этих мелких кровососов, которым так чудно жилось в благословенную наполеоновскую пору. Для армейских поставщиков и интендантов наступили скверные времена. И для Бальзака-отца жирный оклад в восемь тысяч франков превратился в тощую пенсию. Кроме того, при ликвидации банкирского дома Думера и на всяких прочих спекуляциях он понес немалые убытки.
Семью его еще смело можно назвать зажиточной, к, как окажется впоследствии, у них, конечно, еще имеется несколько десятков тысяч в кубышке. Но высший закон для мелкой буржуазии, имеющий большую силу, чем все государственные законы, вместе взятые, гласит, что любое уменьшение дохода должно быть немедленно восполнено удвоенной бережливостью.
Семейство Бальзаков решило отказаться от парижской квартиры и переселиться в предместье, где жизнь дешевле, в Вильпаризи – местечко, расположенное примерно в двадцати километрах от столицы. Там легче сократить расходы.
И в это самое мгновение является молодой болван, от которого уже, казалось, навсегда избавились, и хочет не только стать писателем, но требует сверх того, чтобы семья финансировала его бездельничанье. «Ни за что!» – объявляет семейство и созывает на помощь родных и знакомых, которые, само собой понятно, высказываются против самонадеянного бреда юного бездельника.
Наиболее покладистым оказывается Бальзак-отец. Он не выносит семейных сцен и заканчивает спор благодушным «почему бы и нет?». Старый искатель приключений и делец, многократно менявший род занятий, он лишь на склоне лет оказался у тихой пристани уютно-буржуазного существования. У него не хватает пыла, чтобы горячиться по поводу экстравагантностей своего странного отпрыска. На стороне Бальзака-сына – разумеется, тайно – еще Лаура, его любимая сестра. Она питает романтическую склонность к поэзии, и мысль иметь прославленного брата льстит ее самолюбию. Однако то, о чем романтически настроенная дочь мечтает как о чести, мать, получившая мещанское воспитание, воспринимает как неслыханный позор. Что подумает родня, когда услышит чудовищную весть: сын мадам Бальзак, урожденной Саламбье, стал сочинителем книжек и газетным писакой? Со всем отвращением буржуа к столь «несолидному» существованию бросается мать в борьбу. Ни за что и никогда! Мы не станем потакать глупостям, обрекающим на нищету этого юного лентяя, который уже в коллеже ни на что не годился, тем более что мы чистоганом заплатили за его занятия в Школе права. Покончить раз и навсегда с этим дурацким проектом!
Но впервые наталкивается мать на противодействие, которого она никак не ожидала от добродушно-ленивого юноши, – наталкивается на несгибаемую, на абсолютно несокрушимую волю Оноре де Бальзака; на силу, которая теперь, когда воля Наполеона сломлена, не знает себе равной в Европе. Все, чего хочет Бальзак, становится действительностью, и если он принял решение, значит и невозможное станет возможным. Ни слезы, ни посулы, ни заклинания, ни истерики не в силах переубедить его: он решил стать не нотариусом, а великим писателем. Мир свидетель, что он им стал.
После жестоких и затяжных сражений, сражений, продолжающихся с утра до ночи, стороны приходят к весьма деловому компромиссу. Под великий эксперимент подводится солидная база. Пусть Оноре поступает как хочет – ему будет дана возможность стать великим, прославленным писателем. Как он этого добьется – это уж его дело. Семейство, со своей стороны, принимает участие в этом ненадежном деле, вкладывая в него определенный капитал. Во всяком случае, в течение двух лет оно готово субсидировать в высшей степени сомнительный талант Оноре, за который, к сожалению, никто не может поручиться. Если в течение этих двух лет Оноре не станет великим и знаменитым писателем, то он должен будет вернуться в нотариальную контору, иначе семейство снимает с себя всякую ответственность за его будущность. На листе бумаги между отцом и сыном заключается странный контракт, по которому, тщательно подсчитав размеры необходимого прожиточного минимума, родители обязуются вплоть до осени 1821 года выдавать своему сыну сто двадцать франков в месяц (четыре франка в день) – субсидию на конквистадорский поход в бессмертие. Как бы там ни было, это лучшая сделка из всех, которые, если даже учесть все его доходные поставки на армию и финансовые сделки, когда-либо заключал папаша Бальзак.
Своенравная мать впервые вынуждена покориться более могущественной воле. Можно себе представить, с каким отчаянием она это сделала, ибо по всему складу своей жизни она искренне убеждена, что сын ее своим упрямым сумасбродством портит себе жизнь. Самое главное – это скрыть ее позор от достопочтенных Саламбье. И разве же не позор, что Оноре бросил солидное занятие и пытается приобрести самостоятельность столь нелепым образом? Чтобы скрыть его отъезд в Париж, она сообщает родным, что Оноре по причине слабого здоровья уехал на юг к двоюродному брату. Может быть, этот дурацкий выбор профессии пройдет как мимолетный каприз, может быть, неудачный сын еще раскается в своей глупости, и тогда никто не узнает об этой злосчастной эскападе, которая повредит его доброму имени, помешает женитьбе и окончательно распугает клиентуру.
На всякий случай она исподволь составляет свой собственный план. Раз уж нельзя ни лаской, ни мольбами отвлечь упрямого мальчишку от его скандального замысла, значит она должна добиться этого хитростью и упорством. Нужно заморить его голодом. Пускай почувствует, как удобно ему жилось под отчим кровом и как тепло ему было в уютной нотариальной конторе. Когда у него подведет живот, он откажется от своего хвастовства и прожектерства. Пусть только отморозит пальцы в своей мансарде, живехонько бросит тогда свою дурацкую писанину. И мать заявляет, что должна позаботиться о его удобствах; она сопровождает его в столицу, чтобы снять для него комнату. В действительности же, чтобы сломить сопротивление сына, она совершенно умышленно выбирает для будущего писателя самую скверную, самую жалкую и неуютную каморку, какую только можно сыскать в пролетарских кварталах Парижа.
Этот дом под номером 9 на улице Ледигьер давно снесен, и это крайне огорчительно. Ибо в Париже, хотя в нем и находится гробница Наполеона, нет более великолепного памятника, чем эта убогая каморка на чердаке, описание которой мы находим в «Шагреневой коже». Зловонная черная лестница ведет на пятый этаж к развалившейся входной двери, сколоченной из нетесаных досок. Распахнув ее, посетители входят в низкую и темную берлогу, ледяную – зимой, раскаленную, как солнце, – летом. Даже за ничтожную плату, за пять франков в месяц (три су в день), хозяйка не нашла никого, кто пожелал бы поселиться в этой норе. И как раз эту «дыру, достойную венецианских свинцовых камер», выбирает мать, чтобы вызвать у будущего писателя отвращение к его ремеслу.
«Не могло быть ничего более омерзительного, – пишет Бальзак много лет спустя, – чем эта мансарда, с желтыми грязными стенами, пропахшими нищетой... Крутой скат косого потолка... сквозь расшатанную черепицу просвечивало небо... Комната стоила мне три су в день, за ночь я сжигал на три су масла, уборку делал сам, рубашки носил фланелевые, потому что не мог платить прачке два су в день. Комнату отапливал я каменным углем, стоимость которого, если разделить ее на число дней в году, никогда не превышала двух су... Все это в общей сложности составляло 18 су, два су мне оставалось на непредвиденные расходы. Я не припомню, чтобы за этот долгий период работы я хоть раз прошелся по мосту Искусств или же купил у водовоза воды: я ходил за ней по утрам к фонтану на площади Сен-Мишель. В течение первых десяти месяцев моего монашеского одиночества я пребывал так – в бедности и уединении; я был одновременно своим господином и слугой, я жил с неописуемой страстью жизнью Диогена».
С расчетливой предусмотрительностью отказывается мать Бальзака от малейших попыток сделать эту тюремную камеру уютной, придать ей более жилой вид – чем скорее неуютность заставит ее сына вернуться к добропорядочной профессии, тем лучше. Чтобы обставить мансарду, Бальзаку дают только самое необходимое. Это печальные отбросы семейной мебели – узкая жесткая кровать, «похожая на жалкие козлы», скрипучий дубовый стол, обтянутый потрескавшейся кожей, и два колченогих стула. Вот и все – кровать для спанья, стол для работы и стулья, чтобы сидеть. Скромное, но заветное желание Оноре взять напрокат маленькое фортепьяно семейство отвергает. И спустя несколько дней ему уже приходится клянчить дома «белые бумажные чулки, серые вязаные чулки и полотенце».
Как только он, желая немного оживить унылые стены, раздобыл себе «гравюру» и квадратное зеркало в золоченой оправе, неумолимая мамаша Бальзак сурово замечает дочери Лауре, что-де она, Лаура, должна сделать своему братцу выговор за подобное «мотовство».
Но фантазия Бальзака в тысячу раз могущественней реальности. Взор его способен украсить самое неприглядное, возвысить самое уродливое. Он сумел найти утешение даже в своей унылой тюремной камере над морем серых парижских кровель.
«Помню, как весело, бывало, завтракал я хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые и красные, шиферные и черепичные, поросшие желтым и зеленым мохом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося сквозь неплотно прикрытые ставни, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо обозначали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн. Иногда в этой мрачной пустыне появлялись и редкие фигуры: среди цветов какого-нибудь воздушного садика я различал угловатый, загнутый крючком профиль старухи, поливавшей настурции; или же, стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой. Я любовался хилой растительностью в водосточных желобах, бледными травинками, которые скоро уносил ливень. Я изучал, как мох становился ярким после дождя или, высыхая на солнце, превращался в сухой бурый бархат с причудливыми отливами. Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны, они развлекали меня. Я любил свою тюрьму – ведь я находился в ней по доброй воле. Эта парижская пустынная степь, образуемая крышами, похожая на голую равнину, но таящая под собою населенные бездны, подходила к моей душе и гармонировала с моими мыслями» («Шагреневая кожа»).
И когда в хорошую погоду он покидает свою комнату, чтобы пошляться по бульвару Бурдон в предместье Сент-Антуан и вобрать в легкие немножко свежего воздуха, то эта коротенькая прогулка (единственное удовольствие, которое может себе позволить Бальзак, потому что оно ничего не стоит!) становится для него событием, побуждающим его к новому труду.
«Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы, характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них неприязни; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день окончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, и, так же как дервиш из „Тысячи и одной ночи“, я принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинание... Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках, их желанья, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал на хозяев, которые их угнетали, на бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это – ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и все. Вам достаточно знать, что уже в эту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и проанализировал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных – и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь скрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая» («Фачино Кане»).
Книги в комнате, люди на улице и всевидящее око Бальзака – этого довольно, чтобы воссоздать вселенную! С того мгновения, когда Бальзак начинает творить, для него и вокруг него нет ничего более реального, чем его творчество.
Первые дни столь дорого купленной свободы Бальзак тратит на то, чтобы сделать более удобным для работы унылое пристанище, в котором зреет его грядущее бессмертие. Не брезгая никакой работой, он собственноручно белит, оклеивает обоями обшарпанные стены. Он ставит корешками вперед несколько томиков, которые прихватил из дому, приносит книги из библиотеки, раскладывает стопами писчую бумагу, на которой возникнет его будущий шедевр. Потом он очиняет самым педантичным образом перья, покупает свечу, подсвечником для которой служит пустая бутылка, запасается маслом для лампы – она должна стать ночным солнцем в беспредельной пустыне его трудов. Теперь все готово. Недостает только одной, правда довольно важной, мелочи, а именно: будущий писатель еще не имеет ни малейшего представления о том, что, собственно, станет он сочинять. Поразительное решение – забраться в берлогу и не покидать ее, прежде чем шедевр будет завершен, Бальзак принял совершенно инстинктивно. Теперь, когда он должен приступить к делу, у него нет никакого определенного плана, или, вернее, он хватается за сотни неясных и расплывчатых прожектов. Ему двадцать один год, и у него нет ни малейшего представления о том, кем, собственно, он является и кем хочет стать – философом, поэтом, сочинителем романов, драматургом или ученым мужем. Он только ощущает в себе силу, не ведая, на что ее направить.
«Я убежден, что мне предстоит выразить некую идею, создать систему, заложить основы науки».
Однако какой идее, какой системе, какому виду творчества намерен он предаться?
Внутренний полюс еще не открыт, магнитная стрелка воли тревожно подрагивает. Он лихорадочно перелистывает захваченные им рукописи. Это все фрагменты, ни одна не закончена, и ни одна не кажется ему достойным трамплином для прыжка в бессмертие. Вот несколько тетрадок: «Заметки о бессмертии души», «Заметки о философии и религии». Вот конспекты времен коллежа. Вот черновики собственных сочинений, в которых поражает лишь одна заметка: «После моей трагедии я возьмусь за это снова». То тут, то там рассеянные стихи, запев эпической поэмы «Людовик Святой», наброски трагедии «Сулла» и комедии «Два философа». Некоторое время Бальзак носился с планом романа «Коксигрю», замышлял роман в письмах «Стенио, или философические заблуждения» и другой, в «античном роде», озаглавленный «Стелла». Мимоходом он набросал еще и либретто комической оперы «Корсар». Все менее уверенным становится Бальзак. Разочарованно проглядывает он свои наброски. Ему неясно, с чего же начать. С философской системы, с либретто оперы из жизни предместья, с романтического эпоса или попросту романа, который обессмертит имя Бальзака? Но, как бы там ни было, только писать, только довести до конца нечто, что прославит его и сделает независимым от семьи! Охваченный столь свойственным ему неистовством, он перерывает и перечитывает кучи книг, отчасти чтобы отыскать подходящий сюжет, отчасти чтобы перенять у других писателей технику их ремесла.
«Я только и делал, что изучал чужие творения и шлифовал свой слог, пока мне не показалось, что я теряю рассудок», – пишет он сестре Лауре. Постепенно, однако, его начинает тревожить недостаток отпущенного ему времени. Два месяца он растратил на поиски и опыты, а отпущенная ему родителями субсидия немилосердно скудна. Итак, проект философского трактата отвергается – вероятнее всего потому, что он должен быть слишком обстоятелен и принесет слишком мало дохода. Сочинить роман? Но юный Бальзак чувствует, что для этого он еще недостаточно опытен. Остается драма – само собой разумеется, это должна быть историческая неоклассическая драма, которую ввели в моду Шиллер, Альфьери, Мари Жозеф Шенье11, – пьеса для «Французской комедии», и юный Оноре то и дело достает и лихорадочно просматривает десятки книжек из «кабинета для чтения». Полцарства за сюжет!
Наконец выбор сделан. 6 сентября 1819 года он сообщает сестре:
«Я остановил свой выбор на „Кромвеле“12, он мне представляется самым прекрасным лицом новой истории. С тех пор как я облюбовал и обдумал этот сюжет, я отдался ему до потери рассудка. Тьма идей осаждает меня, но меня постоянно задерживает моя неспособность к стихосложению...
Трепещи, милая сестрица: мне нужно по крайней мере еще от семи до восьми месяцев, чтобы переложить пьесу в стихи, чтобы воплотить мои замыслы и затем чтобы отшлифовать их...
Если бы ты знала, как трудно создавать подобные произведения! Великий Расин два года шлифовал «Федру», повергающую в отчаяние поэтов. Два года! Подумай только – два года!»
Но теперь мосты сожжены.
«Если у меня нет гениальности, я погиб».
Следовательно, он должен быть гениален. Впервые Бальзак поставил перед собой цель и швырнул в игру свою непреодолимую волю. А там, где действует эта воля, сопротивление бесполезно. Бальзак знает – он завершит «Кромвеля», потому что он хочет его завершить и потому что он должен его завершить.
«Я решил довести „Кромвеля“ до конца во что бы то ни стало! Я должен что-то завершить, прежде чем явится мама и потребует у меня отчета в моем времяпрепровождении».
Бальзак бросается в работу с яростью одержимого, о которой он сказал однажды, что даже злейшие враги не могут ему в ней отказать. Впервые он дает тот обет монашеской и даже затворнической жизни, который в периоды самого напряженного труда станет для него незыблемым законом. Денно и нощно сидит он за письменным столом, часто по три-четыре дня не покидает мансарду и спускается на грешную землю только затем, чтобы купить себе хлеба, немного фруктов и неизбежного свежего кофе, так чудесно подстегивающего его утомленные нервы. Постепенно наступает зима, и пальцы его, с детских лет чувствительные к холоду, коченеют на продуваемом всеми ветрами нетопленном чердаке. Но фанатическая воля Бальзака не сдается. Он не отрывается от письменного стола, ноги его укутаны старым отцовским шерстяным пледом, грудь защищена фланелевой курткой. У сестры он клянчит «какую-нибудь ветхую шаль», чтобы укрыть плечи во время работы, у матери -шерстяной колпак, который она ему так и не связала; и, желая сберечь драгоценные дрова, он целый день остается в постели, продолжая сочинять свою божественную трагедию.
Все эти неудобства не в силах сломить его волю. Только страх перед расходом на дорогое светильное масло приводит его в трепет, когда он вынужден при раннем наступлении сумерек уже в три часа пополудни зажигать лампу. Иначе для него было бы безразлично – день сейчас или ночь. Круглые сутки он посвящает работе, и только работе.
В течение всего этого времени ни приятелей, ни ресторанов, ни кофеен, ни малейшей разрядки после чудовищного напряжения. Двадцатилетний юноша, терзаемый ребяческой застенчивостью, не решается подойти к женщине. Во всех интернатах он жил только среди своих сверстников и чувствует себя поэтому неуклюжим и неловким. Он не умеет танцевать, не обучен хорошим манерам; из-за царящей дома бережливости он плохо одет. Вот почему Бальзак – некрасивый, неряшливый – именно в эти переломные годы производил невыгодное впечатление. Один из его тогдашних знакомых называет его удивительно уродливым.