— Может быть, он был чистым идеалистом, а может, и нет. Твердо уверял, что сумеет добыть нужные доказательства и имена. Громкие имена.
— Да, но я хочу понять, на что он жил.
— Он писал статьи для каких-то американских журналов, только я никогда их не видел. — Замечаю, что тоже начал говорить о нем в прошедшем времени, и решаю больше не делать этого. — Думаю, в деньгах у него нет недостатка. Во всяком случае я никогда не видел, чтобы он в них нуждался. Словом, человек, застегнутый на все пуговицы. Ему нравилось создавать ореол загадочности вокруг себя.
Пульези время от времени отпивает небольшими глотками кофе, не спеша, не беспокоясь, что тот остынет.
— Застегнутый. А расстегивался он… перед женщинами или мужчинами?
— Не знаю. Никогда не видел его с кем-либо.
— Но ты меня понял?
— Конечно понял, думаешь, я уже совсем отупел? Может, он гей, но внешне это совсем незаметно.
— На руке у него след от внутривенного вливания, плохо сделанного. Осталась гематома, потому что отверстие в вене не сразу закрылось.
— Насколько я знаю, Давид не употреблял наркотики.
— Следов других уколов на руках нет.
— Укол ему сделали насильно.
— Возможно. Там, где его нашли, не было никаких примет борьбы, сопротивления. Но его могли уколоть где-то в другом месте, а потом ночью переправить… — Пульези отпивает еще глоток и сразу же закуривает третью или четвертую сигарету. Дым оживляет вкус кофе. — Может, он был не очень осторожен, какими нередко бывают интеллектуалы в некоторых вопросах… Преступный мир, я имею в виду. Чтобы общаться с преступниками, надо и самому быть немного преступником.
— К тебе это тоже относится?
— Почему же нет? Очень просто быть преступником. Не веришь? А сегодня к тому же… Лучше скажи мне, есть ли у тебя какие-нибудь опасения на свой счет.
— На мой счет?
— Да, если верно, что случившееся утром с твоим другом — это следствие наших с тобой предположений.
— Если Давид заполучил что-то очень важное и именно потому решили заткнуть ему рот, то я ничего не знаю об этом, уверяю тебя.
— Нужно понять, знают ли те, кто разобрался с ним, что тебе ничего не известно. — Он рассматривает окурок. — Это точно, что он совсем недавно вернулся из длительной поездки в Америку? Может, он возвратился не с пустыми руками?
— Ты… ты нашел что-нибудь?
Пульези угрюмо кивает. Я говорю:
— Знаю только, что вещи, которые могли бы компрометировать его, он не держал дома.
— Мудрая предосторожность, и все же мне удалось найти записи, магнитофонные пленки.
— Как раз по твоей специальности.
— Имеешь в виду мой пунктик?
— Где же он их прятал?
— Профессиональный секрет.
— Как хочешь…
— Да нет, я шучу… Просто в его машине, в «рено», было двойное дно.
— А неужели… тот, кто напал на него, не покопался в машине?
— Вот так вы все рассуждаете. Неизвестно почему убеждены, будто преступники, а иногда и полицейские — эталоны ума, хитрости и конспирации! — Он смеясь качает головой. — Преступник — это совершенно нормальное явление, будничное… Наверное, они даже и не подумали заглянуть в машину. А кроме того, надо еще выяснить, нужны ли им были вообще эти пленки. Возможно, они только сводили с ним счеты из-за женщины либо из-за каких-то иных сексуальных отношений, возможно, дело было в деньгах, и все не имеет никакой связи с расследованием, которое проводил твой друг. К тому же вчера вечером он был без машины, которую позже обнаружили в мастерской, куда он отвез ее в ремонт. — Помолчав, Пульези продолжал: — Я понимаю, ты умираешь от желания узнать, что записано на пленках. Я тоже. Но их еще не прослушивали.
Мы встаем из-за столика, и в это время подходит агент, который задержал меня у входа в отделение реанимации. Я не слышу, что он говорит Пульези, но сразу же догадываюсь.
— Твой друг скончался.
Я не нахожу что ответить. Пульези замечает как бы про себя:
— Он охотился за наркотиками и умер от наркотиков. И в самом деле, все сходится слишком складно. Прямо спектакль, даже символический, не правда ли?
Начинает накрапывать дождь.
Видимо, нельзя утверждать, будто смерть Давида не потрясла меня, потому что у меня возникла настоятельная потребность заняться любовью. Для меня это довольно точный сигнал — сильное волнение, проявляющееся в виде сексуального импульса. Может быть, это реакция неполноценного мужчины, идущая от спинного мозга, как утверждают физиологи.
Машинально набираю номер этой коровы, этой проститутки, этой шлюхи Ванды. Никакого ответа. Видимо, еще в отъезде, снимается в черт знает каком дерьмовом фильме. Последний раз я, как обычно, сказал ей, что не желаю больше видеть ее. Но не поэтому же она переехала на другую квартиру. И кто снабжает ее деньгами для таких переездов?
Никогда не следует упускать ни малейшего случая, если следовать правилу Пульези. Он предпочитает не распространяться о своих делах, но я убежден, что у него имеется одна постоянная любовница, которая вполне удовлетворяет его. У него всегда было пунктиком иметь верную любовницу, заместительницу жены, не говоря уже о случайных связях. Если Ванда обманывает меня, я презираю ее. Презираю, но это неправда, что мне наплевать на нее. А пока мокну под дождем. В Риме даже дождь какой-то вульгарный, непристойный.
Возле дома, возле моего дома, дождь полил еще сильнее. Останавливаюсь у какого-то подъезда, собираясь укрыться под большим балконом второго этажа, как под козырьком. Возле меня на ступеньке сидит девочка. Ей лет восемь, самое большее десять. Дурнушка и неопрятная.
— Как тебя зовут?
Отвечает, что ее зовут Мирелла.
— А что ты тут делаешь?
Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.
— Любишь сладости?
Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.
— Значит, любишь сладости? — повторяю я.
Говорит, что любит, доверчиво так.
Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:
— Знаешь, что такое деньги?
Она кивает.
— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.
Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.
Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.
— Где Джакомо?
— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.
— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.
— Хочешь кофе? Сварить?
— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.
Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.
— Иди.
Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.
В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.
Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.
Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.
Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.
Возвращается на кухню гладить белье.
Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.
Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.
Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.
12
13
— Да, но я хочу понять, на что он жил.
— Он писал статьи для каких-то американских журналов, только я никогда их не видел. — Замечаю, что тоже начал говорить о нем в прошедшем времени, и решаю больше не делать этого. — Думаю, в деньгах у него нет недостатка. Во всяком случае я никогда не видел, чтобы он в них нуждался. Словом, человек, застегнутый на все пуговицы. Ему нравилось создавать ореол загадочности вокруг себя.
Пульези время от времени отпивает небольшими глотками кофе, не спеша, не беспокоясь, что тот остынет.
— Застегнутый. А расстегивался он… перед женщинами или мужчинами?
— Не знаю. Никогда не видел его с кем-либо.
— Но ты меня понял?
— Конечно понял, думаешь, я уже совсем отупел? Может, он гей, но внешне это совсем незаметно.
— На руке у него след от внутривенного вливания, плохо сделанного. Осталась гематома, потому что отверстие в вене не сразу закрылось.
— Насколько я знаю, Давид не употреблял наркотики.
— Следов других уколов на руках нет.
— Укол ему сделали насильно.
— Возможно. Там, где его нашли, не было никаких примет борьбы, сопротивления. Но его могли уколоть где-то в другом месте, а потом ночью переправить… — Пульези отпивает еще глоток и сразу же закуривает третью или четвертую сигарету. Дым оживляет вкус кофе. — Может, он был не очень осторожен, какими нередко бывают интеллектуалы в некоторых вопросах… Преступный мир, я имею в виду. Чтобы общаться с преступниками, надо и самому быть немного преступником.
— К тебе это тоже относится?
— Почему же нет? Очень просто быть преступником. Не веришь? А сегодня к тому же… Лучше скажи мне, есть ли у тебя какие-нибудь опасения на свой счет.
— На мой счет?
— Да, если верно, что случившееся утром с твоим другом — это следствие наших с тобой предположений.
— Если Давид заполучил что-то очень важное и именно потому решили заткнуть ему рот, то я ничего не знаю об этом, уверяю тебя.
— Нужно понять, знают ли те, кто разобрался с ним, что тебе ничего не известно. — Он рассматривает окурок. — Это точно, что он совсем недавно вернулся из длительной поездки в Америку? Может, он возвратился не с пустыми руками?
— Ты… ты нашел что-нибудь?
Пульези угрюмо кивает. Я говорю:
— Знаю только, что вещи, которые могли бы компрометировать его, он не держал дома.
— Мудрая предосторожность, и все же мне удалось найти записи, магнитофонные пленки.
— Как раз по твоей специальности.
— Имеешь в виду мой пунктик?
— Где же он их прятал?
— Профессиональный секрет.
— Как хочешь…
— Да нет, я шучу… Просто в его машине, в «рено», было двойное дно.
— А неужели… тот, кто напал на него, не покопался в машине?
— Вот так вы все рассуждаете. Неизвестно почему убеждены, будто преступники, а иногда и полицейские — эталоны ума, хитрости и конспирации! — Он смеясь качает головой. — Преступник — это совершенно нормальное явление, будничное… Наверное, они даже и не подумали заглянуть в машину. А кроме того, надо еще выяснить, нужны ли им были вообще эти пленки. Возможно, они только сводили с ним счеты из-за женщины либо из-за каких-то иных сексуальных отношений, возможно, дело было в деньгах, и все не имеет никакой связи с расследованием, которое проводил твой друг. К тому же вчера вечером он был без машины, которую позже обнаружили в мастерской, куда он отвез ее в ремонт. — Помолчав, Пульези продолжал: — Я понимаю, ты умираешь от желания узнать, что записано на пленках. Я тоже. Но их еще не прослушивали.
Мы встаем из-за столика, и в это время подходит агент, который задержал меня у входа в отделение реанимации. Я не слышу, что он говорит Пульези, но сразу же догадываюсь.
— Твой друг скончался.
Я не нахожу что ответить. Пульези замечает как бы про себя:
— Он охотился за наркотиками и умер от наркотиков. И в самом деле, все сходится слишком складно. Прямо спектакль, даже символический, не правда ли?
Начинает накрапывать дождь.
Видимо, нельзя утверждать, будто смерть Давида не потрясла меня, потому что у меня возникла настоятельная потребность заняться любовью. Для меня это довольно точный сигнал — сильное волнение, проявляющееся в виде сексуального импульса. Может быть, это реакция неполноценного мужчины, идущая от спинного мозга, как утверждают физиологи.
Машинально набираю номер этой коровы, этой проститутки, этой шлюхи Ванды. Никакого ответа. Видимо, еще в отъезде, снимается в черт знает каком дерьмовом фильме. Последний раз я, как обычно, сказал ей, что не желаю больше видеть ее. Но не поэтому же она переехала на другую квартиру. И кто снабжает ее деньгами для таких переездов?
Никогда не следует упускать ни малейшего случая, если следовать правилу Пульези. Он предпочитает не распространяться о своих делах, но я убежден, что у него имеется одна постоянная любовница, которая вполне удовлетворяет его. У него всегда было пунктиком иметь верную любовницу, заместительницу жены, не говоря уже о случайных связях. Если Ванда обманывает меня, я презираю ее. Презираю, но это неправда, что мне наплевать на нее. А пока мокну под дождем. В Риме даже дождь какой-то вульгарный, непристойный.
Возле дома, возле моего дома, дождь полил еще сильнее. Останавливаюсь у какого-то подъезда, собираясь укрыться под большим балконом второго этажа, как под козырьком. Возле меня на ступеньке сидит девочка. Ей лет восемь, самое большее десять. Дурнушка и неопрятная.
— Как тебя зовут?
Отвечает, что ее зовут Мирелла.
— А что ты тут делаешь?
Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.
— Любишь сладости?
Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.
— Значит, любишь сладости? — повторяю я.
Говорит, что любит, доверчиво так.
Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:
— Знаешь, что такое деньги?
Она кивает.
— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.
Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.
Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.
— Где Джакомо?
— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.
— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.
— Хочешь кофе? Сварить?
— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.
Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.
— Иди.
Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.
В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.
Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.
Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.
Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.
Возвращается на кухню гладить белье.
Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.
Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.
Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.
12
Ресторан переполнен людьми, выставляющими напоказ свою суть, не скрывая ее и не краснея. Никто здесь не достоин тех денег, какими располагает. Деньги имеют ценность, значение, а эти люди ничего не стоят, хотя считают себя вправе сидеть тут за столиками и ожидать от официантов почтительного обхождения.
Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.
— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…
Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.
— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…
Потом, говорю я себе, мне не потребуется целовать тебя. Между тем своей нарочитой сдержанностью я сумел вызвать ее на разговор.
— Послушай, ты сказал, что хочешь помириться и впредь будешь добрым и нежным. Да, нежным. Ты именно так и сказал по телефону… А я просто дура, потому что всегда верю тебе. Всякий раз попадаюсь на эту удочку и верю твоей болтовне. Короче, зачем ты меня искал? Что тебе надо?
— Не волнуйся. Я просто смотрю на тебя.
— Ну а дальше?
— Ты красива. Нравишься мне. Я почти что люблю тебя.
— Дурак.
— Мне действительно не хватало тебя. Очень.
— А мне тебя нет.
— Прекрасно знаю.
— Трижды дурак. Я же не виновата, если ты сам не хочешь, чтобы я звонила тебе.
— Могла бы написать. Извини, я забыл, что ты не умеешь это делать. Серьезно, даже представить себе не могу письмо от тебя. Ты хоть раз писала кому-нибудь?
Качает головой, смеясь.
— Дурак. Интеллектуал.
— Это одно из тех слов, которые я ненавижу больше всего.
— Знаю. Ты только и делаешь, что ненавидишь. Я все время слышу, что ты зол на всех и вся.
— Особенно на тех, кто заботится обо мне.
— Почему бы тебе не смотреть на все проще?
— Как, например, это делаешь ты?
— Ладно, я знаю, что ты презираешь меня.
— Напротив. Завидую, потому что чувствую твое превосходство. Но никогда не признаюсь в этом.
— Мне наплевать, что ты думаешь обо мне. Я живу так, как мне хочется. И если, как уверяешь ты и твоя бражка, мы все идем к концу, то я предпочитаю добираться туда, развлекаясь.
— И в самом деле, мы ведь здесь именно для того, чтобы развлекаться. Для этого и встретились.
— Я спрашиваю себя, отчего мне хочется видеть такого зануду, как ты. У меня было такое прекрасное настроение, я была так рада вернуться в Рим, к себе домой, а ты со своим…
— Это называется сарказм.
— …со своими потугами на остроумие пытаешься, как всегда, все испортить. Я надеялась, что ты хоть немного изменишься за это время.
— А я и меняюсь, уверяю тебя. Думаешь, мне все это не надоело? Мне нужно действовать, что-то предпринять, чтобы появились свежие мысли, неожиданные образы для новых размышлений. Нужно изменить и, конечно, сломать старые схемы, которые держат меня в плену, нарушить связи обычных мотиваций…
— Ну вот, опять бредишь, распространяясь о себе самом, словно перед тобой никого нет. Изменить? Не понимаю, что это значит. Но и такой, какой есть, ты нравишься мне, дурак.
На этот раз я позволяю ей взять меня за руку. Мы делаем заказ официанту, ожидающему с нетерпеливой улыбкой. Больше всего мне хочется пить. Ванда, напротив, возбуждена перспективой расправиться с филейной вырезкой под перцем.
Прошу ее рассказать, чем она занималась все это время.
— Представляешь, фильм снимали возле Виченцы, недалеко от дома моих родителей, так что я иногда заглядывала к ним. Была умницей, как никогда…
— И кто же тогда посылал тебя к чертям собачьим?
— Кино, я не люблю, когда ты такой вульгарный.
— Ладно, оставим это. Кто?
— Да нет, ты, и в самом деле изменился. Раньше спрашивал, сколько раз. Не вздумал ли ты случаем ревновать?
— Только этого не хватало.
— Фильм — дерьмо. Однако есть один эпизод, где я действительно играю.
— Голая?
— Как актриса я еще не раскрыла себя…
— Ну разумеется голая, ты еще слишком одета.
— Дай мне сказать. Я говорю серьезно. Мне надо было войти в роль, по-настоящему играть. Ведь только так приобретаешь профессию. — Она делает жест, как бы откидывая со лба воображаемую челку. — А ты как проводил время? Не уверяй, будто хранил целомудрие.
— Представляешь, вчера мне так недоставало тебя, что я даже подумал об одной маленькой девочке.
— Только подумал?
— И почувствовал, что я скотина.
— Но ты и в самом деле скотина.
— И все же с детьми я не связываюсь.
— Удивляюсь. И никогда не связывался?
— Никогда.
Ощущая мой хмурый, грозный тон, Ванда не настаивает на продолжении этой темы, тем более что нам подают заказанное. Идеальные зубки Ванды с радостью вонзаются в мясо.
— Давид. Давид Каресян. Я знакомил тебя с ним?
— Я ведь не жена твоя. Ты несколько раз упоминал о нем.
— Моя жена тоже с ним незнакома. Его убили.
Ванда продолжат жевать, отпивает глоток вина.
— Кто убил?
Пожимаю плечами.
— Вкололи смертельную дозу героина.
— Кто знает, может, это и не такая уж страшная смерть.
— Дело в том, что я тоже рискую.
Она никак не реагирует на мои слова.
— Не веришь?
— Кино, с тех пор как я тебя знаю, ты всегда говоришь, что тебя убьют.
— На этот раз меня и в самом деле могли убить, как и Давида.
— Не знаю, что и сказать тебе. Я в самом деле не всегда понимаю, когда ты говоришь серьезно, а когда дурачишься. Но ты сам виноват.
— Попробуй представить. Мы с Давидом знаем имена некоторых крупных поставщиков наркотиков. Естественно, что они хотят заставить нас замолчать.
Ванда качает головой:
— Может, это и так, но поверь мне, не стоит прибегать к подобным устрашениям, лишь бы выглядеть интересно, лишь бы тебя больше ценили. Знаешь, что ты такое, Кино, — не слишком уверенный в себе человек.
Это замечание задевает меня.
— Ванда, знаешь, ты иногда бываешь даже умна.
— Все думаю, как мне следует одеться на твои похороны. Только не говори, что я должна явиться голой.
— Я не пошел на похороны Давида. Наверное, там никого и не было. Был только он один.
— Ты чудовище. Никого не уважаешь.
— Закончила? Не дождусь, когда смогу уйти отсюда.
Ванда живет в районе Париоли. Квартирка у нее крохотная, чуть больше почтовой марки. Однокомнатная, на первом этаже, нарядная, устланная ковролином, с крохотной кухней и ванной. Я принимаю участие в ее содержании, и это весьма обременительно для меня.
Помогаю ей превратить диван в кровать — в кровать, которая занимает почти все пространство комнаты.
Ванда любит долгие преамбулы.
— Ну подожди еще, — просит она, когда я хочу улечься на нее.
Ее возбуждает собственная юная нагота, вызывает эйфорию.
— Нравлюсь тебе?
— Ну конечно, Ванда. Конечно нравишься.
— А как?
— Не знаю. Очень.
— Ну что ты за журналист такой? Ничего не умеешь выразить как надо. Смотри, какие груди, какие круглые.
— Угу.
— Подожди, ну куда ты спешишь? А какие у меня соски?
— Самые прекрасные на свете.
— А бедра? Не слишком ли полные?
— Годятся и такие. Раздвинь.
— Кино, ну почему тебя еще надо учить, как заниматься сексом? Разве ты не знаешь, что это делают вдвоем?
— Наверное, потому, что поздно начал заниматься им.
— Сюда! Поцелуй меня сюда! — Она подставляет пупок. — Еще…
Она выгибается, чтобы я положил подушку ей под поясницу, наконец мне удается войти в нее. Тут она всегда начинает как бы постанывать. Теперь уже хочется поговорить мне.
— Скажи, что любишь заниматься сексом со мной.
— Да, да, люблю, — отвечает она с закрытыми глазами.
— Ты должна сказать, что очень любишь.
— Очень люблю!
— Скажи, что я лучше всех мужчин.
— Лучше всех мужчин.
— Это неправда.
— Перестань, дурак.
Наш диалог делается все труднее.
— Ванда, скажт, что любишь меня.
— Люблю.
— Повтори.
— Люблю тебя.
— Скажи, что не можешь обойтись без меня.
Она издает приглушенный возглас, начинает неистово метаться. Хватит, у меня больше нет сил.
Memow остановился на несколько секунд. Потом медленно вывел только одно слово:
Оргазм.
Аликино задал вопрос:
Что можешь сказать мне об оргазме?
Оргазм есть оргазм.
Аликино не повторил вопрос. Компьютер продолжил свою работу.
Некоторое время мы лежим в прострации и отчуждении. Затем Ванда высвобождает свое тело и переворачивается на живот рядом со мной.
— Кино, а ты знаешь, теперь и в театре раздеваются на сцене.
— Я никогда не хожу в театр.
— Ну и я тоже, если на то пошло.
— Что же ты за актриса такая, если никогда не бываешь в театре?
Она не отвечает. Я ласкаю ее ягодицы.
— Повернись. Хочу видеть тебя спереди.
— Кофе не хочешь?
— Я знал, что спросишь об этом. Нет, не хочу.
— Сколько чашек выпиваешь за день?
— Много.
— Тебе вредно. — Изображая маленькую девочку, она покровительственно говорит: — В твоем возрасте вредно пить, вредно курить и вредно женщин любить.
Между тем она поднялась и села подле меня, скрестив ноги, так что ее гениталии оказались у меня прямо перед глазами. Протягиваю руку и ласкаю их, теребя каштановые волосы на лобке.
— Ты просто зациклился, Кино. Секс — это для тебя не столько удовольствие, сколько мучение. — Тяну прядку волос. — Ай!… Это всегда так было?
Я утвердительно киваю.
— Даже когда занимаешься любовью, все равно чувствуется, что ты не уверен в себе.
— Теперь ты про эту мою неуверенность будешь вспоминать при каждом удобном случае, что бы я ни делал.
— Но это же верно. Ты занимаешься сексом словно для того, чтобы доказать в первую очередь самому себе, что еще чего-то стоишь, что ты молодец.
— Хорошо, тогда давай еще разок.
Она соглашается без особого восторга. Я снова лежу на ней.
— Помоги мне.
Она протягивает руку и теребит мой еще вялый член.
— Видишь? Зачем же тебе делать это через силу?
— Прекрати, лучше действуй.
Опытной рукой она начинает стимулировать меня.
— Ну скажи еще что-нибудь… скажи мне, что я свинья.
— Ты свинья.
— Развратник… А ты — проститутка. Разве не проститутка?
— Я — проститутка.
Я чувствую некоторую эрекцию.
— Мы с тобой настоящие подонки.
— Угу…
— Я — мерзкий подонок. Я — продажный Иуда. Скажи мне это. Скажи!
— Ты… — продажный Иуда.
— Вот… Еще…
— Ты — продажный Иуда.
Нет, всего этого недостаточно. Эрекция затухает.
Смирившись, усталый, ложусь рядом с ней. Мне трудно дышать, жутко раздражает ее попытка успокоить меня ласками.
— Становлюсь импотентом.
— Да нет, это нормально.
— В шестьдесят лет нормально, да? Что ты об этом знаешь? Пойди поищи себе какого-нибудь юнца.
Начинаю одеваться.
— Что ты делаешь?
— Одеваюсь. Разве не видишь?
— Не останешься на ночь?
— Четыре часа, проведенные с тобой, целый вечер, я бы сказал, — это для меня предел. Тебе не кажется?
Она не реагирует. Продолжает смотреть на меня, пока заканчиваю одеваться. Достаю из бумажника все деньги, какие в нем есть, триста тысяч лир, и высыпаю их на кровать:
— Это мой искренний вклад.
Ванда плачет.
— Дерьмо. Никак не мог обойтись без своей обычной сцены?
— А ты смотри! Ты ведь актриса.
— Пошел к дьяволу, идиот! Не ищи меня больше!
— Молодчина. И ты тоже знаешь свою роль наизусть.
Чтобы размять ноги, Аликино прошел к телефону позвонить миссис Молли. Ее голос сразу же приобрел тональность озабоченности.
— Это действительно вы, мистер Маскаро?
— Хочу предупредить вас, что со мной все в порядке. Занят по работе.
— Я была очень обеспокоена. И даже сказала об этом мистеру Холлу. Я сказала ему: «Куда же подевался мистер Маскаро?»
— Надеюсь, вы не звонили в полицию?
— Я как раз собиралась это сделать. А у вас в самом деле все в порядке?
— В полном порядке. Почта была?
— Обычные рекламки. Не беспокойтесь, если что-нибудь придет важное, от меня не ускользнет.
— Не сомневаюсь, миссис Молли. Спасибо.
— Когда вернетесь?
— Еще не знаю. Но думаю, скоро.
— Предупредите меня. Испеку для вас прекрасный яблочный пирог.
Аликино положил трубку в кабине, находившейся в коридоре, и вернулся в свой офис. По окончании рабочего дня телефон, стоящий на письменном столе, отключали.
Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.
— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…
Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.
— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…
Потом, говорю я себе, мне не потребуется целовать тебя. Между тем своей нарочитой сдержанностью я сумел вызвать ее на разговор.
— Послушай, ты сказал, что хочешь помириться и впредь будешь добрым и нежным. Да, нежным. Ты именно так и сказал по телефону… А я просто дура, потому что всегда верю тебе. Всякий раз попадаюсь на эту удочку и верю твоей болтовне. Короче, зачем ты меня искал? Что тебе надо?
— Не волнуйся. Я просто смотрю на тебя.
— Ну а дальше?
— Ты красива. Нравишься мне. Я почти что люблю тебя.
— Дурак.
— Мне действительно не хватало тебя. Очень.
— А мне тебя нет.
— Прекрасно знаю.
— Трижды дурак. Я же не виновата, если ты сам не хочешь, чтобы я звонила тебе.
— Могла бы написать. Извини, я забыл, что ты не умеешь это делать. Серьезно, даже представить себе не могу письмо от тебя. Ты хоть раз писала кому-нибудь?
Качает головой, смеясь.
— Дурак. Интеллектуал.
— Это одно из тех слов, которые я ненавижу больше всего.
— Знаю. Ты только и делаешь, что ненавидишь. Я все время слышу, что ты зол на всех и вся.
— Особенно на тех, кто заботится обо мне.
— Почему бы тебе не смотреть на все проще?
— Как, например, это делаешь ты?
— Ладно, я знаю, что ты презираешь меня.
— Напротив. Завидую, потому что чувствую твое превосходство. Но никогда не признаюсь в этом.
— Мне наплевать, что ты думаешь обо мне. Я живу так, как мне хочется. И если, как уверяешь ты и твоя бражка, мы все идем к концу, то я предпочитаю добираться туда, развлекаясь.
— И в самом деле, мы ведь здесь именно для того, чтобы развлекаться. Для этого и встретились.
— Я спрашиваю себя, отчего мне хочется видеть такого зануду, как ты. У меня было такое прекрасное настроение, я была так рада вернуться в Рим, к себе домой, а ты со своим…
— Это называется сарказм.
— …со своими потугами на остроумие пытаешься, как всегда, все испортить. Я надеялась, что ты хоть немного изменишься за это время.
— А я и меняюсь, уверяю тебя. Думаешь, мне все это не надоело? Мне нужно действовать, что-то предпринять, чтобы появились свежие мысли, неожиданные образы для новых размышлений. Нужно изменить и, конечно, сломать старые схемы, которые держат меня в плену, нарушить связи обычных мотиваций…
— Ну вот, опять бредишь, распространяясь о себе самом, словно перед тобой никого нет. Изменить? Не понимаю, что это значит. Но и такой, какой есть, ты нравишься мне, дурак.
На этот раз я позволяю ей взять меня за руку. Мы делаем заказ официанту, ожидающему с нетерпеливой улыбкой. Больше всего мне хочется пить. Ванда, напротив, возбуждена перспективой расправиться с филейной вырезкой под перцем.
Прошу ее рассказать, чем она занималась все это время.
— Представляешь, фильм снимали возле Виченцы, недалеко от дома моих родителей, так что я иногда заглядывала к ним. Была умницей, как никогда…
— И кто же тогда посылал тебя к чертям собачьим?
— Кино, я не люблю, когда ты такой вульгарный.
— Ладно, оставим это. Кто?
— Да нет, ты, и в самом деле изменился. Раньше спрашивал, сколько раз. Не вздумал ли ты случаем ревновать?
— Только этого не хватало.
— Фильм — дерьмо. Однако есть один эпизод, где я действительно играю.
— Голая?
— Как актриса я еще не раскрыла себя…
— Ну разумеется голая, ты еще слишком одета.
— Дай мне сказать. Я говорю серьезно. Мне надо было войти в роль, по-настоящему играть. Ведь только так приобретаешь профессию. — Она делает жест, как бы откидывая со лба воображаемую челку. — А ты как проводил время? Не уверяй, будто хранил целомудрие.
— Представляешь, вчера мне так недоставало тебя, что я даже подумал об одной маленькой девочке.
— Только подумал?
— И почувствовал, что я скотина.
— Но ты и в самом деле скотина.
— И все же с детьми я не связываюсь.
— Удивляюсь. И никогда не связывался?
— Никогда.
Ощущая мой хмурый, грозный тон, Ванда не настаивает на продолжении этой темы, тем более что нам подают заказанное. Идеальные зубки Ванды с радостью вонзаются в мясо.
— Давид. Давид Каресян. Я знакомил тебя с ним?
— Я ведь не жена твоя. Ты несколько раз упоминал о нем.
— Моя жена тоже с ним незнакома. Его убили.
Ванда продолжат жевать, отпивает глоток вина.
— Кто убил?
Пожимаю плечами.
— Вкололи смертельную дозу героина.
— Кто знает, может, это и не такая уж страшная смерть.
— Дело в том, что я тоже рискую.
Она никак не реагирует на мои слова.
— Не веришь?
— Кино, с тех пор как я тебя знаю, ты всегда говоришь, что тебя убьют.
— На этот раз меня и в самом деле могли убить, как и Давида.
— Не знаю, что и сказать тебе. Я в самом деле не всегда понимаю, когда ты говоришь серьезно, а когда дурачишься. Но ты сам виноват.
— Попробуй представить. Мы с Давидом знаем имена некоторых крупных поставщиков наркотиков. Естественно, что они хотят заставить нас замолчать.
Ванда качает головой:
— Может, это и так, но поверь мне, не стоит прибегать к подобным устрашениям, лишь бы выглядеть интересно, лишь бы тебя больше ценили. Знаешь, что ты такое, Кино, — не слишком уверенный в себе человек.
Это замечание задевает меня.
— Ванда, знаешь, ты иногда бываешь даже умна.
— Все думаю, как мне следует одеться на твои похороны. Только не говори, что я должна явиться голой.
— Я не пошел на похороны Давида. Наверное, там никого и не было. Был только он один.
— Ты чудовище. Никого не уважаешь.
— Закончила? Не дождусь, когда смогу уйти отсюда.
Ванда живет в районе Париоли. Квартирка у нее крохотная, чуть больше почтовой марки. Однокомнатная, на первом этаже, нарядная, устланная ковролином, с крохотной кухней и ванной. Я принимаю участие в ее содержании, и это весьма обременительно для меня.
Помогаю ей превратить диван в кровать — в кровать, которая занимает почти все пространство комнаты.
Ванда любит долгие преамбулы.
— Ну подожди еще, — просит она, когда я хочу улечься на нее.
Ее возбуждает собственная юная нагота, вызывает эйфорию.
— Нравлюсь тебе?
— Ну конечно, Ванда. Конечно нравишься.
— А как?
— Не знаю. Очень.
— Ну что ты за журналист такой? Ничего не умеешь выразить как надо. Смотри, какие груди, какие круглые.
— Угу.
— Подожди, ну куда ты спешишь? А какие у меня соски?
— Самые прекрасные на свете.
— А бедра? Не слишком ли полные?
— Годятся и такие. Раздвинь.
— Кино, ну почему тебя еще надо учить, как заниматься сексом? Разве ты не знаешь, что это делают вдвоем?
— Наверное, потому, что поздно начал заниматься им.
— Сюда! Поцелуй меня сюда! — Она подставляет пупок. — Еще…
Она выгибается, чтобы я положил подушку ей под поясницу, наконец мне удается войти в нее. Тут она всегда начинает как бы постанывать. Теперь уже хочется поговорить мне.
— Скажи, что любишь заниматься сексом со мной.
— Да, да, люблю, — отвечает она с закрытыми глазами.
— Ты должна сказать, что очень любишь.
— Очень люблю!
— Скажи, что я лучше всех мужчин.
— Лучше всех мужчин.
— Это неправда.
— Перестань, дурак.
Наш диалог делается все труднее.
— Ванда, скажт, что любишь меня.
— Люблю.
— Повтори.
— Люблю тебя.
— Скажи, что не можешь обойтись без меня.
Она издает приглушенный возглас, начинает неистово метаться. Хватит, у меня больше нет сил.
Memow остановился на несколько секунд. Потом медленно вывел только одно слово:
Оргазм.
Аликино задал вопрос:
Что можешь сказать мне об оргазме?
Оргазм есть оргазм.
Аликино не повторил вопрос. Компьютер продолжил свою работу.
Некоторое время мы лежим в прострации и отчуждении. Затем Ванда высвобождает свое тело и переворачивается на живот рядом со мной.
— Кино, а ты знаешь, теперь и в театре раздеваются на сцене.
— Я никогда не хожу в театр.
— Ну и я тоже, если на то пошло.
— Что же ты за актриса такая, если никогда не бываешь в театре?
Она не отвечает. Я ласкаю ее ягодицы.
— Повернись. Хочу видеть тебя спереди.
— Кофе не хочешь?
— Я знал, что спросишь об этом. Нет, не хочу.
— Сколько чашек выпиваешь за день?
— Много.
— Тебе вредно. — Изображая маленькую девочку, она покровительственно говорит: — В твоем возрасте вредно пить, вредно курить и вредно женщин любить.
Между тем она поднялась и села подле меня, скрестив ноги, так что ее гениталии оказались у меня прямо перед глазами. Протягиваю руку и ласкаю их, теребя каштановые волосы на лобке.
— Ты просто зациклился, Кино. Секс — это для тебя не столько удовольствие, сколько мучение. — Тяну прядку волос. — Ай!… Это всегда так было?
Я утвердительно киваю.
— Даже когда занимаешься любовью, все равно чувствуется, что ты не уверен в себе.
— Теперь ты про эту мою неуверенность будешь вспоминать при каждом удобном случае, что бы я ни делал.
— Но это же верно. Ты занимаешься сексом словно для того, чтобы доказать в первую очередь самому себе, что еще чего-то стоишь, что ты молодец.
— Хорошо, тогда давай еще разок.
Она соглашается без особого восторга. Я снова лежу на ней.
— Помоги мне.
Она протягивает руку и теребит мой еще вялый член.
— Видишь? Зачем же тебе делать это через силу?
— Прекрати, лучше действуй.
Опытной рукой она начинает стимулировать меня.
— Ну скажи еще что-нибудь… скажи мне, что я свинья.
— Ты свинья.
— Развратник… А ты — проститутка. Разве не проститутка?
— Я — проститутка.
Я чувствую некоторую эрекцию.
— Мы с тобой настоящие подонки.
— Угу…
— Я — мерзкий подонок. Я — продажный Иуда. Скажи мне это. Скажи!
— Ты… — продажный Иуда.
— Вот… Еще…
— Ты — продажный Иуда.
Нет, всего этого недостаточно. Эрекция затухает.
Смирившись, усталый, ложусь рядом с ней. Мне трудно дышать, жутко раздражает ее попытка успокоить меня ласками.
— Становлюсь импотентом.
— Да нет, это нормально.
— В шестьдесят лет нормально, да? Что ты об этом знаешь? Пойди поищи себе какого-нибудь юнца.
Начинаю одеваться.
— Что ты делаешь?
— Одеваюсь. Разве не видишь?
— Не останешься на ночь?
— Четыре часа, проведенные с тобой, целый вечер, я бы сказал, — это для меня предел. Тебе не кажется?
Она не реагирует. Продолжает смотреть на меня, пока заканчиваю одеваться. Достаю из бумажника все деньги, какие в нем есть, триста тысяч лир, и высыпаю их на кровать:
— Это мой искренний вклад.
Ванда плачет.
— Дерьмо. Никак не мог обойтись без своей обычной сцены?
— А ты смотри! Ты ведь актриса.
— Пошел к дьяволу, идиот! Не ищи меня больше!
— Молодчина. И ты тоже знаешь свою роль наизусть.
Чтобы размять ноги, Аликино прошел к телефону позвонить миссис Молли. Ее голос сразу же приобрел тональность озабоченности.
— Это действительно вы, мистер Маскаро?
— Хочу предупредить вас, что со мной все в порядке. Занят по работе.
— Я была очень обеспокоена. И даже сказала об этом мистеру Холлу. Я сказала ему: «Куда же подевался мистер Маскаро?»
— Надеюсь, вы не звонили в полицию?
— Я как раз собиралась это сделать. А у вас в самом деле все в порядке?
— В полном порядке. Почта была?
— Обычные рекламки. Не беспокойтесь, если что-нибудь придет важное, от меня не ускользнет.
— Не сомневаюсь, миссис Молли. Спасибо.
— Когда вернетесь?
— Еще не знаю. Но думаю, скоро.
— Предупредите меня. Испеку для вас прекрасный яблочный пирог.
Аликино положил трубку в кабине, находившейся в коридоре, и вернулся в свой офис. По окончании рабочего дня телефон, стоящий на письменном столе, отключали.
13
Рис с черной икрой — блюдо для аристократов.
Я готовлю его в доме Пульези только для нас двоих. Лучана, супруга Пульези, уехала в дом, который купила в Гроттаферрате, чтобы всякий раз, как представится возможность, быть подальше от Рима.
Пульези живет в районе ЭУР <Квартал в Риме, построенный для несостоявшейся Всемирной выставки в Риме.>, в этом нагромождении построек, которые не назовешь ни кварталом, ни городом, ни деревней, а скорее всего урбанистическим кошмаром или злой шуткой, словно кому-то хотелось позабавиться, понастроив странных сооружений и превратив их в своего рода выставку монументальной и спекулятивной архитектуры.
В просторной, тихой квартире мы чувствуем себя совершенно свободно и ходим в одних рубашках, потому что, хоть сегодня уже и 23 октября, все еще очень жарко.
Повар — это я, а Пульези — мой ассистент и мойщик посуды. Мы предвкушаем один из дружеских ужинов, вошедших у нас в привычку, которая сохранялась многие годы, даже если между подобными вечерами и проходил иногда не один месяц.
Икра лежит в круглой жестяной банке, на голубой крышке которой изображен осетр и что-то написано кириллицей. Банка грубо запечатана полоской красной резины, которая кажется отрезанной ножницами от автомобильной шины. Пульези вскрывает банку, в ней полкило икры, причем лучшего качества — крупной и серой.
— Мне привез ее один друг из России.
— Правильнее сказать — из Советского Союза.
Мы пробуем ее так — без маслин и лимона.
— Знаешь, что я думаю, Лучано?
— Эй, Кино, ты, обратился ко мне по имени? Выходит, у нас сегодня необыкновенный вечер.
— Я вспоминаю наши прежние вечера. Они начались у тебя дома с хлеба и дешевой колбасы. Сорок лет назад.
— Тогда и это было уже много.
— А твоя огромная кухня в Болонъе была все равно что морской порт. И твои родители не жаловались, что туда прибывало столько народу.
— Ну что ты, они были довольны.
— Какие только странные типы там не встречались. В основном студенты. Но об учебе думали меньше всего. Кто был одержим сочинительством, кто искусством, кто кино… Но все занимались всем. Ты тогда бредил Гете, да и другие любопытные пристрастия у тебя были. Что это за древний язык, который ты принялся было изучать?
— Рунический.
— Ты все время ходил в университетскую библиотеку. Но бывал там и для того, чтобы повидаться с девушкой… Как ее звали…
Пульези притворяется, будто не помнит:
— Какую девушку?
— Ну не валяй дурака. Несколько месяцев твердил мне про нее.
— Знаю. Боялся, что уведешь. Ей нравились образованные молодые люди, а ты был ходячей энциклопедией. Не то что я — первоклассник. Негодяй, ты использовал свою образованность, чтобы соблазнять женщин.
Я готовлю его в доме Пульези только для нас двоих. Лучана, супруга Пульези, уехала в дом, который купила в Гроттаферрате, чтобы всякий раз, как представится возможность, быть подальше от Рима.
Пульези живет в районе ЭУР <Квартал в Риме, построенный для несостоявшейся Всемирной выставки в Риме.>, в этом нагромождении построек, которые не назовешь ни кварталом, ни городом, ни деревней, а скорее всего урбанистическим кошмаром или злой шуткой, словно кому-то хотелось позабавиться, понастроив странных сооружений и превратив их в своего рода выставку монументальной и спекулятивной архитектуры.
В просторной, тихой квартире мы чувствуем себя совершенно свободно и ходим в одних рубашках, потому что, хоть сегодня уже и 23 октября, все еще очень жарко.
Повар — это я, а Пульези — мой ассистент и мойщик посуды. Мы предвкушаем один из дружеских ужинов, вошедших у нас в привычку, которая сохранялась многие годы, даже если между подобными вечерами и проходил иногда не один месяц.
Икра лежит в круглой жестяной банке, на голубой крышке которой изображен осетр и что-то написано кириллицей. Банка грубо запечатана полоской красной резины, которая кажется отрезанной ножницами от автомобильной шины. Пульези вскрывает банку, в ней полкило икры, причем лучшего качества — крупной и серой.
— Мне привез ее один друг из России.
— Правильнее сказать — из Советского Союза.
Мы пробуем ее так — без маслин и лимона.
— Знаешь, что я думаю, Лучано?
— Эй, Кино, ты, обратился ко мне по имени? Выходит, у нас сегодня необыкновенный вечер.
— Я вспоминаю наши прежние вечера. Они начались у тебя дома с хлеба и дешевой колбасы. Сорок лет назад.
— Тогда и это было уже много.
— А твоя огромная кухня в Болонъе была все равно что морской порт. И твои родители не жаловались, что туда прибывало столько народу.
— Ну что ты, они были довольны.
— Какие только странные типы там не встречались. В основном студенты. Но об учебе думали меньше всего. Кто был одержим сочинительством, кто искусством, кто кино… Но все занимались всем. Ты тогда бредил Гете, да и другие любопытные пристрастия у тебя были. Что это за древний язык, который ты принялся было изучать?
— Рунический.
— Ты все время ходил в университетскую библиотеку. Но бывал там и для того, чтобы повидаться с девушкой… Как ее звали…
Пульези притворяется, будто не помнит:
— Какую девушку?
— Ну не валяй дурака. Несколько месяцев твердил мне про нее.
— Знаю. Боялся, что уведешь. Ей нравились образованные молодые люди, а ты был ходячей энциклопедией. Не то что я — первоклассник. Негодяй, ты использовал свою образованность, чтобы соблазнять женщин.