Пили чай. Благодетель всячески старался, чтобы Аликино чувствовал себя как можно свободнее. Он был щедр на советы, подсказки, которые могли помочь молодому человеку наилучшим образом выполнять предстоящие обязанности. Он несколько раз подчеркнул, что преданность банку будет вознаграждена самым великодушным образом — великодушие это выйдет далеко за пределы оклада и карьеры. Отдать жизнь, всего себя банку, объяснил он, — значит служить одному высочайшему интересу. И получить в награду дополнительные годы жизни.
   Затем, все более увлекаясь, говоря пылко и красноречиво, он пожелал объяснить Аликино основные принципы, которые регулировали деятельность Ссудного банка.
   — Самое главное — это кредит, то есть взимание долгов. Мы никогда никому не уступаем. Требуем, чтобы наши кредиты были непременно возвращены нам целиком и полностью, все до последнего чентезимо. Разумеется, с процентами.
   Аликино знал, что существуют кредиты, которые по разным причинам могут оказаться невостребованными, и в банковских балансах их в конце концов относят в статью утрат. Однако он посчитал, что не только бесполезно, но и невежливо было бы противоречить своему благодетелю. Его категоричность и уверенность, казалось, объяснялись особенностями его старческой психики.
   — Наши должники платят нам всегда. Ни один не уходит от нас.
   Говоря так, он взял со стола объемистую конторскую книгу и протянул ее Аликино.
   Кожаный потертый переплет был очень старый и уже не раз реставрировался с помощью шпагата и клея. Листы книги, толстые, негнущиеся, с пятнами сырости, хранили не только патину времени, но и следы постоянной, продолжающейся и поныне работы. Страницы были исписаны одной рукой, и чистых оставалось уже совсем немного. Правда, почерк менялся — изящный, красивый в начале книги, он постепенно становился простым и строгим. Так же и чернила — на первых страницах они были коричневыми, а ближе к концу книги — черными или синими. И все же было очевидно, что вся она заполнена одной и той же рукой. Книга представляла собой не что иное, как сплошной перечень имен и фамилий, вернее — фамилий и имен.
   — Видели, сколько работы? Теперь я уже подошел к концу. Представляете, ведь я начал ее в двадцать лет. Мне было тогда столько же лет, сколько вам. — Синьор Гамберини опять взял регистр и бережно положил себе на колени. — Что это за имена? Это особые должники. Клиенты, с которыми банк обходится особенно уважительно.
   — Они тоже платят исправно?
   — Исправнее других. Вы убедитесь в этом. Платят все без исключения.
   — Особые должники. Значит, им предоставлен какой-то привилегированный кредит, кредит доверия? Без всякого обеспечения?
   Синьор Гамберини пожал плечами.
   — Такие сведения находятся в центральном архиве банка. В секретном и неприкосновенном архиве, поскольку речь идет о банке. И вам следует избегать некоторых вопросов. — Он предостерегающее поднял палец. — Вы, синьор Кино, читающий настоящие книги, должны были бы уже знать, что наши вопросы не могут получить ответы, которых нет в статьях бюджета.
   Выглянув в окно, он заметил, что солнце уже спускается к горизонту, и заторопился так же внезапно, как и в прошлый раз в парке.
   — Мне совершенно необходимо идти, — сказал он.
   Несомненно, он ночует где-то у родственников, подумал Аликино, чтобы не оставаться тут на ночь одному.
   Синьор Гамберини проводил юношу до дверей.
   — Заходите ко мне, когда возникнет желание, синьор Маскаро.
   В тот же самый вечер Лучано Пульези узнал, что его друг нашел работу. Он скривил недовольную гримасу и едва воздержался от желания сплюнуть на пол.
   — Ты — банковский служащий…
   — Бухгалтер, если уж говорить точно. И с отличным окладом.
   — Застрянешь там навсегда.
   — Нет, поработаю только несколько лет.
   — Я знаю тебя, Кино. Останешься бухгалтером на всю жизнь.
   — А ты судьей или адвокатом.
   — Закончу университет, чтобы доставить удовольствие родным, и сразу же уеду в Рим. Стану художником.
   На следующий день — в воскресенье — Аликино отправился в Баретту сообщить о своей службе отцу.
   Астаротте выслушал новость без особого интереса. Он целиком был поглощен сборами в дорогу, так как намеревался в первых числах нового года уехать в Соединенные Штаты.
   — Америка займет место Германии, — заявил он, прощаясь с сыном.
   Он сменил перчатки. Теперь они были замшевые, коричневые.
   Фатима не писала мужу из Рима. Она прислала только открытку с приветом сыну.

4

   Ссудный банк поразительным образом избежал невзгод войны. Его здание, внушительное, как бы насупившееся, опирающееся на арочную галерею, словно на балюстраду, казалось, растолкало локтями соседей, расширив пространство, оставшееся между низкими домиками и грудой развалин.
   Аликино давали разные поручения, очевидно испытывая его, прежде чем определить на постоянное место. Он старался быть точным и аккуратным, желая показать, что обладает этими двумя необходимейшими качествами, которые начальство в первую очередь принимало во внимание.
   Вскоре ему снова пришлось встретиться с человеком, которому он был обязан доставшейся ему удачей. Только на этот раз синьор Гамберини сам пригласил его.
   Юноша был принят с обычной приветливостью, и ему опять был предложен чай. Потом старый бухгалтер взял с письменного стола толстый регистр, тот самый, что содержал список особых должников, и с улыбкой, выражавшей одновременно удовлетворение и облегчение, вручил его молодому человеку. Ясно было, что сейчас он видит в нем достойного преемника.
   — Регистр закончен. Сделайте милость, передайте его в банк. Знаю, там его, несомненно, отправят в бухгалтерию для взимания оставшихся долгов. Все будет хорошо. Я уверен в этом.
   И Аликино опять покинул его дом еще до захода солнца.
   Они вышли вместе. На улице, прощаясь с юношей, синьор Гамберини, казалось, хотел извиниться:
   — Понимаете, рано или поздно баланс, как мы говорим, должен быть подведен. Тут может быть кое-где отсрочка, продление платежей, но в конечном итоге…
   Он удалился, как всегда, торопливо. Юноша остался в убеждении, что больше никогда не увидит его.
   Дома Аликино поспешил открыть старый регистр. И сразу же увидел, что последняя страница заполнена до конца. Ее завершало имя, написанное отчетливо и крупно:
 
   ГАМБЕРИНИ АЛЬСАЦИО.
 
   Несколько дней спустя, в начале декабря, Аликино направился на кладбище. Было семь часов утра. В восемь он должен был быть на службе. Поиски могилы, однако, не заняли много времени.
   Надгробная доска Альсацио Гамберини оказалась в той части кладбища, где производились последние захоронения. Мрамор был белый, новый и совершенно голый. Ни лампадки, ни единого цветка. Числа, обозначавшие даты жизни и смерти, сверкали идеальной позолотой: 1845-1945.
   Он прослужил бухгалтером восемьдесят лет. Пожизненный бухгалтер.
   В то же утро Аликино получил новое назначение.
   Начальник отдела вручил ему толстый регистр с чистыми страницами:
   — Это для особых должников. Вам следует регистрировать их тут, выискивая имена в генеральной картотеке и в списках просрочивших выплату. Синьор Гамберини объяснил вам все, что нужно?
   — Объяснил. Но как же ему самому удавалось это делать, работая дома?
   — Синьор Гамберини был исключительным бухгалтером. Таких, как он, больше нет. Он знал наизусть генеральную картотеку и списки просрочивших выплату. Вот увидите, вам понадобятся многие часы, даже, наверное, дня не будет хватать, пока научитесь правильно вписывать имя в регистр.
   — А сколько времени проходит с момента занесения имени клиента в регистр до подведения баланса?
   — По-разному. Так или иначе, это не зависит ни от вас, ни от меня. — Он подтянул черные нарукавники, видимо, ослабла резинка. — И последнее, синьор Маскаро. Имена, которые вы будете заносить в этот регистр, должны оставаться для вас лишь именами клиентов и больше ничем. Нам не разрешено интересоваться подробностями их частной жизни. Абсолютная лояльность, как вам известно, основное правило банка.
   Аликино принялся за работу. Поиски в картотеке заняли у него весь остаток рабочего дня и первую половину следующего.
   С исключительной памятью синьора Гамберини на это хватило бы одного часа, даже меньше.
   Молодой человек дал себе слово выучить наизусть данные генеральной картотеки и списки просрочивших выплату. В общей сложности это составляло свыше трех миллионов единиц информации, если его приблизительный подсчет верен.
   Наконец он смог записать в регистр первое имя, и даже взял для этого случая новую ручку:
 
   ФРАТАНДЖЕЛО ПРИШИЛЛА.
 
   Целый ворох вопросов тут же возник в голове Аликино. Женщина? А почему бы и нет? Среди особых должников было много женщин. Сколько ей лет? А может, это девочка? Сберегательную книжку можно открыть и на новорожденного. Так же, как и потребовать оплаты долга? Долга, взятого еще до рождения? И где она живет? Клиентура банка имелась повсюду, в том числе и за границей. Замужем она? Есть ли у нее дети? Сколько она должна уплатить? Когда заплатит? Помнит ли она о сроке выплаты долга? Или банк должен напомнить ей? А, выплатив особый долг, может ли она получить новый кредит?
   Аликино, усвоив то, что ему внушал синьор Гамберини, понял, что нужно оставить вопросы без ответа. Может быть, со временем что-то и прояснится благодаря наблюдательности и опыту, которые он приобретет в работе.
   Аликино стал избегать откровенных разговоров с другом. Впрочем, Пульези уже классифицировал деятельность Ссудного банка как некую форму рискованного ростовщичества — ростовщичества, осуществляемого под завесой полной секретности и даже под защитой закона. Прав был Эзра Паунд, говорил Пульези, цитируя поэта, которого недавно полюбил больше других, когда тот яростно восстал против ростовщической морали общества, считая ее одним из самых страшных человеческих бедствий.
   Подавляя и все возникающие вопросы, и желание быть кем-то более значимым, чем просто бесстрастным исполнителем — ручным терминалом в некоей двойной игре, в которой дебет и кредит затушеваны — Аликино записывал своим старательным почерком новые имена особых должников.
   Все время новые имена.
   Он решил полистать старый регистр, оставленный синьором Гамберини, и даже при беглом просмотре заметил любопытную особенность — ни одно имя не повторялось дважды.
   Вот так, косвенно, как и было обещано, он и подошел к ответу: невозможно было получить кредит — особый кредит — дважды.
   Что случится, если по ошибке будет пропущено или позабыто какое-нибудь имя? Он понял, что это невозможно. Его профессиональный навык, позволявший выбрать нужный ящик в огромной картотеке, что занимала весь подземный этаж, и его пальцы, ловко перебиравшие карточки, не могли ошибиться.
   Ему оставалось только одно — пропустить чье-то имя умышленно.
   Он не решался рисковать. А чем, собственно, рисковать? Он не знал этого. Именно для того, чтобы узнать, после долгой борьбы со своей уже сформировавшейся совестью честного исполнителя, он рискнул: не вписал в регистр имя одного клиента — некоего Меццетти Анданте.
   Не прошло и часа, как в его комнату влетел начальник отдела.
   По обыкновению спокойный, вежливый, собранный, он был возбужден, дрожал от волнения и едва переводил дух. Наморщив лоб, он бросил взгляд на страницу регистра.
   — Здесь пропущено одно имя.
   — Не имею, понятия. Это невозможно.
   — Меццетти Анданте. Запишите немедленно.
   Аликино выполнил распоряжение. Начальник облегченно вздохнул.
   — Если это повторится, — дружески предостерег он, — потеряете место.
   — Простите, но как вы это обнаружили?
   — Не думаете же вы, что столь серьезное и ответственное дело поручается только одному человеку? — И удалился.
   Очевидно, еще один бухгалтер в бог знает какой конторе, возможно в центральном архиве — в этом тайном мозгу банка, — регистрировал имя должника одновременно с Аликино. Иначе и быть не могло, решил юноша. И наверное, там, в подземелье — это место он представлял почему-то в самом чреве земли, — определялась дата эффективного сальдо, материальной оплаты долга, или выдавалось разрешение на его продление либо отсрочку.
   Аликино убедился, что его работа может привести к весьма серьезным последствиям, но понял также, что рамки ее строго обозначены. Он не имел никакого права изменять ход того, что стал называть, не находя других определений, судьбой или роком.
   Некоторое время он работал, не отваживаясь больше на какие-либо эксперименты. Он мог бы, например, вписать в регистр вымышленное имя или даже свое собственное, но не решался. Когда синьор Гамберини занес свое имя в регистр, он незамедлительно умер. Эти два события были тесно связаны, и тут, конечно, не было простого совпадения. С другой стороны, юноша обнаружил, что его работа, внешне такая монотонная и однообразная, в сущности нравится ему, и мысль о том, что он может потерять ее, всерьез тревожила его, точно так же, как все меньше допускал он возможность, все еще подогреваемую Пульези, добровольно расстаться с нею. А зачем? Что потом делать? Какая-либо иная жизнь, которую он воображал главным образом в разговорах с другом, теперь представлялась ему все более неопределенно и расплывчато. Новые мечтания казались опасными и рискованными, словно прыжок в пустоту, в неизвестность.
   Отец возвратился в Болонью. Он продал виллу и после неизбежных в конце года праздников собирался уехать в Америку. Накануне Рождества, за несколько мгновений до того, как зазвонил колокольчик, возвещавший о конце рабочего дня, молодой человек старательно и четко вписал в регистр:
 
   МАСКАРО АСТАРОТТЕ
 
   Таким образом он убил своего отца и одновременно убедился в двух вещах: особые должники оплачивали свой счет смертью и банк не оповещал их, не предупреждал об истечении срока.
   Когда Аликино пришел домой, там было душно и мрачно, казалось даже, что дом задыхается под каким-то черным крылом, словно гигантский ворон уселся на крышу и накрыл его собою.
   Первое, что сразу же поразило Аликино, — всепроникающее зловоние паленого, сладковатый запах жаренного без соли мяса.
   Аделаида и другие служанки, слетевшиеся на запах смерти, перешептывались, утирали слезы, сновали туда-сюда, возбужденные, взвинченные.
   Уклоняясь от всех выражений соболезнования и сочувствия, молодой человек вошел в комнату отца.
   На большой кровати под балдахином лежал Астаротте, опухший и недвижный, с согнутыми руками и ногами. Он походил на статую, вынутую из кресла, в котором она помещалась, и напоминал один из слепков, сделанных по отпечаткам в Помпеях, где жители были погребены под пеплом Везувия.
   Потрясенный врач, дрожа всем телом, приблизился к Аликино и молча провел его в кабинет. Молодой человек решил, что там, очевидно, был пожар. Запах паленого мяса стал невыносимым, но нигде не было ни малейших следов ни огня, ни дыма.
   Наконец врач обрел дар речи и указал на мягкий стул, стоявший за письменным столом.
   — Он сидел здесь, так мне сказали. Понимаете?
   Ничего не понимая, Аликино перевел взгляд со стула на врача.
   — Понимаете? Он загорелся, но изнутри. Нечто вроде внутреннего самовозгорания. Вы же видите, что обивка на стуле цела. Никогда не встречал ничего подобного. Подобного случая нет в анналах медицины. И нет никакого приемлемого объяснения.
   Врач, недоумевая, удалился. Аликино внимательно осмотрел кожаную обивку стула. Никаких признаков огня. Бумаги на столе были нетронуты. Юноша вернулся в спальню отца.
   Врач пытался изобразить некое подобие медицинского осмотра, видно было, он не знает, что предпринять.
   — Я велел ему выпить побольше воды. Будем надеяться, что внутренний пожар прекратится. Кожа, правда, еще очень горячая. Скрытое горение. Но как это возможно?
   Несчастный врач, потрясенный, ошеломленный, растерявшийся, рассуждал вслух и пытался отыскать в своем медицинском багаже хоть какую-то зацепку для диагноза.
   — Это невозможно, невозможно, — проговорил Астаротте, медленно поворачивая голову. Шея, казалось, была единственным подвижным элементом в его окостеневшем туловище. — Неужели именно со мной это должно было произойти? Ужасная несправедливость.
   Он выглядел не столько напутанным, сколько удивленным и растерянным, как бы обманутым, кем-то преданным. Смерть была для него событием явно преждевременным, явной ошибкой, непонятной неожиданностью.
   Аликино смотрел на отца, стоя прямо и недвижно. Такого исхода, при котором он присутствовал, он, Аликино, пожелал сам, и банк разрешил ему осуществить свое желание. Но результат оказался столь бурный и скорый! Происходившее тут намного превзошло все, что он способен был вообразить.
   Тело отца продолжало чудовищно разбухать, словно изнутри его распирала какая-то сила, стремившаяся вырваться наружу. Лицо превратилось в безобразную маску, какую-то страшную рожу с широким, мясистым носом, с заплывшими свинячьими глазами и вздувшимися, вывернутыми губами.
   Голос тоже стал неузнаваемым. Слова вырывались из горла, захлебываясь в отвратительном чавканье.
   — Не может быть такого скорого конца. Не может все кончиться так быстро. У меня украли сорок лет жизни. Кто украл их?
   Вот теперь было ясно: он чувствовал себя обманутым, ведь ему была дана гарантия, что он проживет до ста лет. Именно об этом он заявил в разговоре, который состоялся у него с Аликино в мае.
   Гаснувший взгляд умирающего искал сына и, наверное, не нашел его, так как юноша, медленно пятясь, тихо отступил к двери.
   Врач собрал свои инструменты и удалился.
   — Он может взорваться с минуты на минуту.
   На рассвете, в Рождество, Астаротте умер, сотрясаемый чудовищной, нескончаемой и такой сильной отрыжкой, что от нее дрожали стекла во всем доме. Казалось, эта отрыжка, вырываясь из нутра, опустошала его. Тело покойного обмякло и вновь пробрело нормальные размеры.
   С трупа сняли перчатки. Аликино смог наконец увидеть руки отца.
   Они были ярко-красного цвета, бликующие, пылающие. Их можно было увидеть даже в полной темноте. И теперь, когда кровообращение прекратилось, руки на глазах меняли свой цвет, становясь темными и матовыми, как обожженные кирпичи.
   В одном из карманов пиджака Астаротте Аликино обнаружил ключи от шкафа с недоступными прежде книгами.
   Однако то, что он искал, оказалось вовсе не в книге Пселла, о которой упоминал синьор Гамберини, а в труде, приписываемом Фламелю, — «О вещах возможных и невозможных».
   «Кое-кто может украсть у другого годы жизни. Это может сделать сын в ущерб отцу, при одном, правда, условии — если он сын только отца. Годы жизни сын крадет не по частям, а сразу все, какие отцу осталось прожить».
   Что означало это условие — если он сын только отца? Не рожденный женщиной, не родившийся? Или же речь шла только о доминирующей генетической наследственности?
   На похоронах Астаротте не было священников. Только спустя какое-то время Аликино телеграммой сообщил матери, что она стала вдовой.

5

   Аликино продолжал служить бухгалтером в Ссудном банке, но с некоторых пор начал испытывать острое желание — он предпочитал называть его долгом — прояснить кое-какие страницы из жизни своего отца и предков семейства Маскаро.
   Весной 1946 года он приступил к розыскам.
   Реестр учета населения муниципалитета Баретты сообщал, что Маскаро Астаротте, сын Джерофанте и N. N., родился в 1885 году.
   Может быть, он был сыном только отца?
   Возможно, обозначение N.N. скрывало тот факт, что ребенок родился вне брака? В старых и пыльных приходских книгах в Баретте, в бывшей главной церкви этого прихода, Аликино нашел документ, который, по-видимому, был прежде письмом. Без даты и подписи, он был когда-то разорван на клочки, а потом восстановлен, правда не полностью, с помощью клейкой бумаги.
   «…заявлял неоднократно во всеуслышание, глубоко убежден, что Барко Маскаро вел обширную торговлю с дьяволом. И сам его постыдный и ужасный конец — как вам известно, он обуглился на костре, разведенном по всем правилам в лесу, неподалеку от Баретты и именно в праздник Рождества, день радости, братства и любви, — не оставляет сомнений на этот счет.
   Дабы всем было известно, заявляю: то обстоятельство, что я являюсь горячим провозвестником крестовых походов против наступления власти сатаны, не означает, что я имею какое-либо отношение к убийству вышеназванного Барко или являюсь его подлинным вдохновителем. Пусть покарает меня Господь за то, что это событие не вызывает у меня должного сострадания к жертве, но пусть и отведет от меня все подозрения.
   Некоторое подозрение относительно возможного убийцы я скорее отнес бы к сыну жертвы, Джерофанте, молодому человеку двадцати лет, который, мне кажется, хорошо подготовлен к продолжению сатанинских деяний отца. У меня имеются лишь подозрения, не подкрепленные никакими доказательствами. Я не в состоянии назвать причину, которая могла толкнуть юношу на такой безумный поступок. Так или иначе отмечаю: похоже, это довольно обычное явление, когда в семьях некромантов дети ритуально убивают отцов, причем происходит это с точной периодичностью, которая отмечается иногда на протяжении нескольких поколений.
   Принятые церковью приемы… Лобызая стопы Вашего Святейшества и…»
   На этом документ обрывался. Кто написал его и когда?
   Аликино поручил поиски господину Менотти, школьному учителю на пенсии, превратившемуся в архивную крысу, который подтвердил, что документ написан в конце 1865 года. Это было письмо настоятеля Баретты Его Святейшеству архиепископу епархии.
   Барко Маскаро было шестьдесят лет, когда он умер на костре, и Джерофанте, тогда двадцатилетний, был отцом Астаротте.
   Однажды, апрельским воскресным утром, явившись под вымышленным именем и выдав себя за ученого-историка, Аликино сумел проникнуть в сумасшедший дом в Имоле с целью повидаться с одним больным. Это был адвокат Ривоццини, пребывавший в психиатрической клинике уже лет двадцать. Он страдал (если Аликино правильно понял диагноз) тревожно-двигательной психастенией.
   Адвокат пользовался немалой известностью в начале двадцатых годов, когда некоторое время был мэром Баретты.
   Пока они шли по коридорам мимо палат, на дверях которых висели массивные замки, мимо окон с защитными сетками и решетками, врач, любезно сопровождавший Аликино, позаботился ознакомить его с правилами визита: как можно меньше вопросов и только на нейтральные темы, никакого давления, словом, ничего такого, что могло бы задеть психику пациента, разбередить его болезненные раны, не поддающиеся излечению, но как никогда мучительно возбужденные. Больной плохо ориентируется во времени и продолжает переживать, как совсем недавние, события, которые привели его когда-то к психическому расстройству. Наконец врач смеясь предупредил Аликино, что прежние ораторские данные пациента превратились в патологическую, порой неудержимую многоречивость.
   Когда они вошли в палату, адвокат Ривоццини перестал вышагивать от окна к умывальнику и обратно. Должно быть, он страдал навязчивым желанием двигаться, потому что эта часть линолеума, закрывавшего пол, была заметно стерта.
   Адвокат носил короткую острую бородку, очень аккуратную, и на вид ему можно было дать лет на десять меньше его шестидесяти. Он посмотрел на Аликино с некоторой озабоченностью и настороженностью.
   — Не беспокойтесь, это друг, — объяснил ему врач.
   — Чей друг?
   — Вы же доверяете мне, не так ли, адвокат?
   — Как себе. Доктор, а знаете, я наконец понял, почему черных рубашек так много. — Он горько усмехнулся. — Любую рубашку можно перекрасить в черный цвет, а вот наоборот никак нельзя. Попробуйте! Попробуйте сходить в красильню и попросите перекрасить черную рубашку в белую.
   — Никогда не приходило в голову.
   — Попробуйте, попробуйте, и вы согласитесь, что я прав.
   — Договорились. Разрешите нам присесть?
   Адвокат снова взглянул на Аликино.
   — Вы похожи на кого-то из моих знакомых…
   Гости уселись на деревянные стулья, выкрашенные белой краской. Адвокат присел было на кровать, но тут же вскочил и принялся усердно разглаживать помятости на пижамных брюках. Куртка на нем, напротив, была в полном порядке — серая, коротковатая в рукавах. Из верхнего кармана выглядывал большой голубой платок.
   — Адвокат, — обратился к нему врач, стараясь изобразить полное равнодушие, — как давно вас не выбирают больше мэром?
   — Провалили. На политическом жаргоне говорят — провалили. — Он разразился резким, скрипучим смехом, но вдруг внезапно умолк и сжал кулаки, стараясь овладеть собой. — Думаете, не помню? Это было три года назад. В двадцать пятом. На предварительных административных выборах двадцать пятого года. Потом больше не было выборов. Я хорошо помню: после убийства Маттеотти эти сатанисты уже окончательно потеряли всякий стыд.
   Врач изобразил зевоту.
   — А если бы я сказал вам сейчас, что черных рубашек больше нет?