Джузеппе Д`АГАТА
MEMOW, или РЕГИСТР СМЕРТИ
Я не буду этого описывать, это сделает за меня читатель. Он любит фабулы и страхи и смотрит на историю как на рассказ с непрекращающимся продолжением. Неизвестно, желает ли он ей разумного конца. Ему по душе места, дальше которых не простирались его прогулки.
Борис Пастернак. «Охранная грамота»
БОЛОНЬЯ
1
Астаротте Маскаро вернулся из Германии 12 мая 1945 года.
Война окончилась несколько дней назад, и по всей Италии перекатывалась людская лавина — тысячи и тысячи человек, стремившихся поскорее вернуться к нормальной мирной жизни. Демобилизованные, солдаты, раненые, депортированные, партизаны, фашисты, авантюристы, бродяги, бездомные — огромные толпы голодных, оборванных людей.
Астаротте, совсем напротив, в собственный дом в Болонье вернулся в новом черном костюме элегантного покроя, в темной велюровой шляпе, тоже новой, и в белоснежных перчатках. Багаж его ограничивался одним кожаным саквояжем. Словом, при возвращении в свою старинную престижную квартиру на Страда Маджоре он выглядел вполне респектабельно.
Ему было шестьдесят лет — исполнилось недавно, — но выглядел он гораздо моложе прежде всего благодаря сохранившейся густой черной шевелюре. Его крупная, импозантная фигура внушала страх и уважение.
Он отсутствовал с самого начала войны — с сентября 1939 года, с тех пор как уехал по делам в Берлин, однако возвращение его произошло так обыденно, словно он покинул дом всего несколько часов назад.
Точно так же, без какого-либо заметного волнения, встретили его близкие. Правда, не получая никаких сведений о нем, они считали его погибшим.
Астаротте кивком приветствовал жену Фатиму и сына Аликино, стерпел, сразу же остудив, сердечное объятие престарелой служанки Аделаиды.
По старой привычке он протянул ей шляпу, но когда старуха хотела было принять у него саквояж и перчатки, решительным жестом отстранил ее. Затем прошел к своему кабинету, куда во время его отсутствия никто не мог проникнуть, так как ключ Астаротте увез с собой. Сейчас он извлек этот ключ из кармана, отомкнул замок и, войдя в кабинет, закрыл за собой дверь.
Возвращаясь к четкому распорядку жизни, он поужинал в кабинете. Потом послал за Аликино.
Молодой человек вошел на цыпочках и подождал, пока отец обратится к нему либо позволит заговорить. Астаротте сидел за своим массивным и просторным письменным столом и разбирал бумаги.
Кабинет, освещенный одной только настольной лампой, похожей на лиану, утопал в полумраке. Но Аликино видел, а скорее помнил стены, заставленные книжными полками и увешанные картинами. Позади письменного стола возвышался шкаф — высокий, с застекленными дверцами, где Астаротте хранил под ключом книги, которые мог читать только он.
— Кино. — Молодой человек приблизился к столу.
— Слушаю, синьор отец.
Астаротте откинулся на спинку мягкого стула. Его лицо оставалось в полутьме. Руки в перчатках являли нечто новое в его облике.
— Говори по-немецки. Надеюсь, ты не забыл его.
— Нет, синьор.
Астаротте требовал, чтобы Аликино с детства учил немецкий язык и всегда разговаривал с сыном только на нем.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать.
— Служил в армии?
— Нет, признан негодным.
— Работаешь?
— Нет, синьор отец. Видите ли, война…
Астаротте прервал сына, сильно хлопнув рукой по столу. В голосе его звучал гнев:
— Не терплю оправданий. В твоем возрасте нельзя жить паразитом.
— Да, синьор отец… — проговорил Аликино, потом робко добавил: — У меня есть аттестат зрелости, и я собираюсь поступить в университет. На юридический, как вы советовали когда-то, в тридцать шестом году.
— Поступишь, когда заработаешь достаточно денег. — Он взял со стола стопку бумаг, испещренных цифрами. — Хочу поговорить с тобой как с мужчиной.
— Очень рад этому, синьор.
— Война лишила нас капитала, который я инвестировал в Германии. Практически всего нашего состояния. Теперь мы уже не богатые, а всего лишь состоятельные люди. Чтобы начать дело заново, мне необходим новый капитал. Мы будем вынуждены продать имение в Баретте.
— И виллу тоже?
— К сожалению. У нас останется только эта квартира.
— Лично я согласен с вашим решением.
Выражение лица Астаротте смягчилось, но лишь ненамного.
— Кино, теперь ты понимаешь, что найти работу — это для тебя не только нравственный долг, но и необходимость.
Он встал, обошел письменный стол и остановился у большого окна. Стоя к сыну спиной, он отодвинул штору и посмотрел в сад, освещенный луной.
— Если бы война велась по справедливости, а не по логике — логике червей, — я стал бы сегодня настолько богатым, что мог бы купить весь этот город.
Аликино тем временем рассматривал фотографию в золоченой раме, которую отец после возвращения поставил на стол. На снимке был запечатлен Астаротте в штатской одежде вместе с группой военных и гражданских лиц. Среди особ в форме выделялись Геринг, Гиммлер и — на первом плане — сам Гитлер. Все держали бокалы, улыбались — явно отмечали какое-то событие.
Между тем фотография изумила Аликино одной любопытной деталью — у всех этих людей виднелись на голове крохотные рога. Они выступали на лбу, выглядывали из-под военных фуражек. И казалось, это были даже не столько рога, сколько просто наросты, выпуклости — такие же естественные, как нос и уши.
Юноша подумал, что это, наверное, чей-то забавный фотомонтаж или, быть может, снимок был сделан на каком-нибудь маскараде. А скорее всего это лишь игра света, падающего на стекло. Именно так все и объяснилось: едва Аликино чуть-чуть отодвинулся в сторону, рога исчезли.
— Погибло целое поколение прекрасных людей, — мрачно произнес Астаротте, не оборачиваясь. — Но придет новое, я уверен. И мне доведется увидеть его.
— Синьор отец, при всем том, что произошло за эти годы, не скрою от вас, мы опасались, что вы…
— Что я погиб? — Астаротте повернулся к сыну. В полумраке глаза его приобрели металлический блеск. Руки в белых перчатках казались отсеченными от туловища. — Я проживу как минимум до ста лет. Представляешь, сколько тебе будет тогда?
— Шестьдесят.
— Мы состаримся вместе, оба, и настолько, что нас станут путать. — И он жестом велел сыну удалиться.
Это был первый серьезный разговор Аликино с отцом. Юноше хотелось рассказать ему о своих планах, устремлениях и мечтах, но он понял, что никогда не сумеет этого сделать.
В ту же ночь Аликино приснилось, будто, стоя перед отцом, он отчаянно рыдает из-за того, что не знает ни слова по-немецки. И тут же его разбудил весьма возбужденный разговор. Он услышал голоса отца и матери, доносившиеся из ее комнаты.
Аликино поднялся и подошел к двери, стараясь понять, о чем они говорят.
Голоса то приближались, то удалялись. Значит, ссорясь, родители двигались по комнате. По ту сторону двери боролись два зверя, которые, правда, не рвали друг друга на части, но, тяжело дыша, лишь ждали подходящего момента, чтобы обидеть и уязвить один другого.
— Прекрати, я тебе говорю.
— Не трогай меня. Не прикасайся ко мне своими перчатками…
— Хочешь уйти от меня? Но на что ты можешь рассчитывать в свои сорок лет?
— Я могу иметь все, чего у меня никогда не было. И даже еще детей.
— В твоем возрасте ты способна только на выкидыш.
— Бедный Кино. Наверное, поэтому и люблю его.
— Кино не выкидыш. Он мой сын и пойдет по моим стопам. Он станет таким же, как я, и лучше меня.
— Это заметно. Кривой нос, крупные скулы, глаза, как два угля, длинные, заостренные уши, торчащий подбородок. Уже сейчас видно, в кого он превращается. — Возникла долгая напряженная пауза. — Астаротте, почему ты прячешь руки? Это все равно что скрывать свою душу.
— А тебе, значит, очень хочется увидеть их?
Саркастический смех:
— Нацисты заразили тебя проказой.
— Сумасшедшая! Мои руки не искалечены. Они хранят несмываемый след одного грандиозного, сверхчеловеческого замысла.
Голос Фатимы изменился. Он прозвучал спокойно, хотя и с вызовом:
— Я готова ко всему. Покажи!
Опять последовала напряженная пауза. Аликино хотел было посмотреть, что же там происходит, но ключ закрывал замочную скважину. И все же юноша догадался, что отец снимает перчатки.
Фатима реагировала сдавленным и потому еще более страшным и леденящим душу стоном, чем если бы это был просто крик.
— Какой ужас. Какой ужас. — Она смогла наконец заговорить. — Астаротте, что ты сделал этими руками?
Он что-то ответил, но Аликино не разобрал его слов.
Возбужденный голос Фатимы зазвучал громче, в нем появилась решительность:
— Это руки, убившие невинного человека. Бога ради, закрой их, надень перчатки и не снимай до самой смерти. Не могу больше. Я не выдержу этого. Хватит, я ухожу.
— Хорошо, уходи. И уходи навсегда.
Услышав приближающиеся шаги, Аликино быстро отступил от двери и проследил за проходящим мимо отцом. Руки его опять были в перчатках. Он скрылся в кабинете. Юноша вернулся к дверям в комнату матери. Он хотел было постучать к ней, хотел сказать, что любит ее, и попросить не уезжать.
За дверью не слышно было ни звука. Фатима не плакала. Она никогда не плакала.
Аликино поспешил в свою комнату. У него тоже не было слез.
Никто никогда не плакал в этом доме.
На другой день Фатима уехала в Рим, где жила ее сестра Джустина, артистка балета. Ей было всего двадцать пять лет, но она уже стала étoile <Звезда (фр.).>, и во время войны ее очень хорошо принимали в некоторых крупных европейских театрах. В странах, оккупированных немцами.
Вскоре Астаротте покинул город.
Он вернулся на свою родину — в Баретту, небольшой провинциальный городок недалеко от Болоньи. Семья владела тут красивым трехэтажным домом, известным как вилла Маскаро, а в начале века у него было другое название — вилла Нумисанти.
Война окончилась несколько дней назад, и по всей Италии перекатывалась людская лавина — тысячи и тысячи человек, стремившихся поскорее вернуться к нормальной мирной жизни. Демобилизованные, солдаты, раненые, депортированные, партизаны, фашисты, авантюристы, бродяги, бездомные — огромные толпы голодных, оборванных людей.
Астаротте, совсем напротив, в собственный дом в Болонье вернулся в новом черном костюме элегантного покроя, в темной велюровой шляпе, тоже новой, и в белоснежных перчатках. Багаж его ограничивался одним кожаным саквояжем. Словом, при возвращении в свою старинную престижную квартиру на Страда Маджоре он выглядел вполне респектабельно.
Ему было шестьдесят лет — исполнилось недавно, — но выглядел он гораздо моложе прежде всего благодаря сохранившейся густой черной шевелюре. Его крупная, импозантная фигура внушала страх и уважение.
Он отсутствовал с самого начала войны — с сентября 1939 года, с тех пор как уехал по делам в Берлин, однако возвращение его произошло так обыденно, словно он покинул дом всего несколько часов назад.
Точно так же, без какого-либо заметного волнения, встретили его близкие. Правда, не получая никаких сведений о нем, они считали его погибшим.
Астаротте кивком приветствовал жену Фатиму и сына Аликино, стерпел, сразу же остудив, сердечное объятие престарелой служанки Аделаиды.
По старой привычке он протянул ей шляпу, но когда старуха хотела было принять у него саквояж и перчатки, решительным жестом отстранил ее. Затем прошел к своему кабинету, куда во время его отсутствия никто не мог проникнуть, так как ключ Астаротте увез с собой. Сейчас он извлек этот ключ из кармана, отомкнул замок и, войдя в кабинет, закрыл за собой дверь.
Возвращаясь к четкому распорядку жизни, он поужинал в кабинете. Потом послал за Аликино.
Молодой человек вошел на цыпочках и подождал, пока отец обратится к нему либо позволит заговорить. Астаротте сидел за своим массивным и просторным письменным столом и разбирал бумаги.
Кабинет, освещенный одной только настольной лампой, похожей на лиану, утопал в полумраке. Но Аликино видел, а скорее помнил стены, заставленные книжными полками и увешанные картинами. Позади письменного стола возвышался шкаф — высокий, с застекленными дверцами, где Астаротте хранил под ключом книги, которые мог читать только он.
— Кино. — Молодой человек приблизился к столу.
— Слушаю, синьор отец.
Астаротте откинулся на спинку мягкого стула. Его лицо оставалось в полутьме. Руки в перчатках являли нечто новое в его облике.
— Говори по-немецки. Надеюсь, ты не забыл его.
— Нет, синьор.
Астаротте требовал, чтобы Аликино с детства учил немецкий язык и всегда разговаривал с сыном только на нем.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать.
— Служил в армии?
— Нет, признан негодным.
— Работаешь?
— Нет, синьор отец. Видите ли, война…
Астаротте прервал сына, сильно хлопнув рукой по столу. В голосе его звучал гнев:
— Не терплю оправданий. В твоем возрасте нельзя жить паразитом.
— Да, синьор отец… — проговорил Аликино, потом робко добавил: — У меня есть аттестат зрелости, и я собираюсь поступить в университет. На юридический, как вы советовали когда-то, в тридцать шестом году.
— Поступишь, когда заработаешь достаточно денег. — Он взял со стола стопку бумаг, испещренных цифрами. — Хочу поговорить с тобой как с мужчиной.
— Очень рад этому, синьор.
— Война лишила нас капитала, который я инвестировал в Германии. Практически всего нашего состояния. Теперь мы уже не богатые, а всего лишь состоятельные люди. Чтобы начать дело заново, мне необходим новый капитал. Мы будем вынуждены продать имение в Баретте.
— И виллу тоже?
— К сожалению. У нас останется только эта квартира.
— Лично я согласен с вашим решением.
Выражение лица Астаротте смягчилось, но лишь ненамного.
— Кино, теперь ты понимаешь, что найти работу — это для тебя не только нравственный долг, но и необходимость.
Он встал, обошел письменный стол и остановился у большого окна. Стоя к сыну спиной, он отодвинул штору и посмотрел в сад, освещенный луной.
— Если бы война велась по справедливости, а не по логике — логике червей, — я стал бы сегодня настолько богатым, что мог бы купить весь этот город.
Аликино тем временем рассматривал фотографию в золоченой раме, которую отец после возвращения поставил на стол. На снимке был запечатлен Астаротте в штатской одежде вместе с группой военных и гражданских лиц. Среди особ в форме выделялись Геринг, Гиммлер и — на первом плане — сам Гитлер. Все держали бокалы, улыбались — явно отмечали какое-то событие.
Между тем фотография изумила Аликино одной любопытной деталью — у всех этих людей виднелись на голове крохотные рога. Они выступали на лбу, выглядывали из-под военных фуражек. И казалось, это были даже не столько рога, сколько просто наросты, выпуклости — такие же естественные, как нос и уши.
Юноша подумал, что это, наверное, чей-то забавный фотомонтаж или, быть может, снимок был сделан на каком-нибудь маскараде. А скорее всего это лишь игра света, падающего на стекло. Именно так все и объяснилось: едва Аликино чуть-чуть отодвинулся в сторону, рога исчезли.
— Погибло целое поколение прекрасных людей, — мрачно произнес Астаротте, не оборачиваясь. — Но придет новое, я уверен. И мне доведется увидеть его.
— Синьор отец, при всем том, что произошло за эти годы, не скрою от вас, мы опасались, что вы…
— Что я погиб? — Астаротте повернулся к сыну. В полумраке глаза его приобрели металлический блеск. Руки в белых перчатках казались отсеченными от туловища. — Я проживу как минимум до ста лет. Представляешь, сколько тебе будет тогда?
— Шестьдесят.
— Мы состаримся вместе, оба, и настолько, что нас станут путать. — И он жестом велел сыну удалиться.
Это был первый серьезный разговор Аликино с отцом. Юноше хотелось рассказать ему о своих планах, устремлениях и мечтах, но он понял, что никогда не сумеет этого сделать.
В ту же ночь Аликино приснилось, будто, стоя перед отцом, он отчаянно рыдает из-за того, что не знает ни слова по-немецки. И тут же его разбудил весьма возбужденный разговор. Он услышал голоса отца и матери, доносившиеся из ее комнаты.
Аликино поднялся и подошел к двери, стараясь понять, о чем они говорят.
Голоса то приближались, то удалялись. Значит, ссорясь, родители двигались по комнате. По ту сторону двери боролись два зверя, которые, правда, не рвали друг друга на части, но, тяжело дыша, лишь ждали подходящего момента, чтобы обидеть и уязвить один другого.
— Прекрати, я тебе говорю.
— Не трогай меня. Не прикасайся ко мне своими перчатками…
— Хочешь уйти от меня? Но на что ты можешь рассчитывать в свои сорок лет?
— Я могу иметь все, чего у меня никогда не было. И даже еще детей.
— В твоем возрасте ты способна только на выкидыш.
— Бедный Кино. Наверное, поэтому и люблю его.
— Кино не выкидыш. Он мой сын и пойдет по моим стопам. Он станет таким же, как я, и лучше меня.
— Это заметно. Кривой нос, крупные скулы, глаза, как два угля, длинные, заостренные уши, торчащий подбородок. Уже сейчас видно, в кого он превращается. — Возникла долгая напряженная пауза. — Астаротте, почему ты прячешь руки? Это все равно что скрывать свою душу.
— А тебе, значит, очень хочется увидеть их?
Саркастический смех:
— Нацисты заразили тебя проказой.
— Сумасшедшая! Мои руки не искалечены. Они хранят несмываемый след одного грандиозного, сверхчеловеческого замысла.
Голос Фатимы изменился. Он прозвучал спокойно, хотя и с вызовом:
— Я готова ко всему. Покажи!
Опять последовала напряженная пауза. Аликино хотел было посмотреть, что же там происходит, но ключ закрывал замочную скважину. И все же юноша догадался, что отец снимает перчатки.
Фатима реагировала сдавленным и потому еще более страшным и леденящим душу стоном, чем если бы это был просто крик.
— Какой ужас. Какой ужас. — Она смогла наконец заговорить. — Астаротте, что ты сделал этими руками?
Он что-то ответил, но Аликино не разобрал его слов.
Возбужденный голос Фатимы зазвучал громче, в нем появилась решительность:
— Это руки, убившие невинного человека. Бога ради, закрой их, надень перчатки и не снимай до самой смерти. Не могу больше. Я не выдержу этого. Хватит, я ухожу.
— Хорошо, уходи. И уходи навсегда.
Услышав приближающиеся шаги, Аликино быстро отступил от двери и проследил за проходящим мимо отцом. Руки его опять были в перчатках. Он скрылся в кабинете. Юноша вернулся к дверям в комнату матери. Он хотел было постучать к ней, хотел сказать, что любит ее, и попросить не уезжать.
За дверью не слышно было ни звука. Фатима не плакала. Она никогда не плакала.
Аликино поспешил в свою комнату. У него тоже не было слез.
Никто никогда не плакал в этом доме.
На другой день Фатима уехала в Рим, где жила ее сестра Джустина, артистка балета. Ей было всего двадцать пять лет, но она уже стала étoile <Звезда (фр.).>, и во время войны ее очень хорошо принимали в некоторых крупных европейских театрах. В странах, оккупированных немцами.
Вскоре Астаротте покинул город.
Он вернулся на свою родину — в Баретту, небольшой провинциальный городок недалеко от Болоньи. Семья владела тут красивым трехэтажным домом, известным как вилла Маскаро, а в начале века у него было другое название — вилла Нумисанти.
2
В доме на Страда Маджоре остался Аликино, опекаемый Аделаидой.
Однажды, заведя разговор издалека, Аликино как бы между прочим поинтересовался у старой служанки, не доводилось ли ей видеть руки Астаротте без перчаток.
Аделаида ответила, что руки у хозяина были красные. Она сказала это совсем просто, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном, о банальной экземе, и, конечно, не сумела ни описать, как они выглядят, ни тем более объяснить, почему они стали такими.
На лето Аликино не поехал, как обычно, в Баретту. Под предлогом, будто ищет работу — а на самом деле лишь бы только не оставаться вдвоем с отцом, — он отказался уехать из Болоньи. И как раз этим летом он познакомился с Лучано Пульези, своим сверстником, который вскоре стал его лучшим другом.
Более всего их сблизил жадный интерес к литературе. Они читали одни и те же книги, любили одних и тех же писателей, чаще всего современных прозаиков и поэтов, особенно американских и французских, которые до сих пор были почти неизвестны в Италии из-за барьеров, возведенных войной.
Они встречались в книжной лавке в центре города. В то время там на полках можно было едва ли не каждый день делать замечательные открытия.
Аликино мог насыщать свой неистовый интеллектуальный аппетит еще и книгами, что находились в кабинете отца, за исключением тех, которые были заперты в большом застекленном шкафу. У Астаротте имелось редкое собрание мистико-теософских трудов. («Живые книги, — называл он их. — Мы читаем их, а они читают нас».) Аликино отважно поглощал эти сочинения, побуждаемый горячим стремлением охватить все: познаваемое и непознаваемое. Но сюда, на эту территорию, его друг не следовал за ним.
Лучано Пульези изучал юриспруденцию и мечтал о карьере художника. Аликино хотелось стать писателем: что-то придумывать, сочинять. Но чем обильнее он глотал романы любимых авторов, тем слабее становилось его намерение писать, тем отчетливее понимал он, что не выдержит сравнения с ними, а главное — он лишен мощного зова подлинного призвания.
Друзья встречались часто. Сближали их и общие развлечения. Они любили долгие прогулки, нередко ходили вместе в кино, охотно проводили время за рюмочкой в какой-нибудь старой остерии. Расходились они только в одном, отнюдь не второстепенном вопросе — в отношении к девушкам, женщинам, словом, к другому полу.
Пульези (кто знает, почему Аликино предпочитал называть его по фамилии) рано начал заниматься сексом и не упускал для этого ни одного удобного случая. Аликино, наоборот, едва только замечал, что какое-то знакомство с противоположным полом может привести к интимной близости, тотчас молча уходил в сторону. Причем не столько из-за отвращения к половому акту, сколько вследствие неодолимого страха, сковывавшего его эротические позывы, которые он тем не менее испытывал, и нередко весьма мучительно.
В какой-то момент Аликино понял, что сдержанность и деликатность, с какой Пульези уходил от разговора на эту тему, не могут длиться долго. К тому же ему и самому хотелось объяснить свое ненормальное поведение, поскольку оно, видимо, подвергало риску полноту дружбы, которой Аликино очень дорожил. И вот как-то августовским вечером, когда они гуляли по холму на южной окраине города, Аликино поведал другу об одном событии, о котором не рассказывал никому и никогда.
Случилось это летом 1938 года. Аликино было тринадцать лет, и он, как всегда, проводил летние месяцы в Баретте.
В то лето на вилле Маскаро собралось много народу. И преимущественно женщины. Фатима, Джустина, их подруги и родственницы: молодые замужние женщины, юные девушки. И лишь одна была сверстницей Аликино — невысокая толстая девочка.
Как-то раз душным и необыкновенно жарким днем все отдыхали после обеда. Только Аликино, ошалев от терпкого запаха пудры и талька, заполнявшего виллу, бродил по коридорам и лестницам в поисках более прохладного и уединенного места. На третьем, последнем этаже, проходя мимо одной из дверей, он услышал скрип кровати. Заинтересовавшись, в чем дело, он заглянул в замочную скважину.
— Все понятно. Обычная замочная скважина, — небрежно заметил Пульези. — Телескоп для детей — разве не знаешь?
Аликино впервые в жизни увидел то, что находится между ногами у женщины. Увидел? Он и сейчас говорил об этом так, словно столкнулся с чем-то пугающим и ненавистным. То, что он увидел, сквозь медные прутья кроватной спинки в свою очередь с подозрением смотрело на глаз Аликино. Но кто же была эта женщина на кровати? Пульези сгорал от любопытства.
Она лежала на спине, обнаженная, в полной прострации. Мальчик не мог узнать ее, потому что ему были видны только согнутые в коленях раздвинутые ноги.
А что же там между ними? Там пряталось какое-то темное животное, причем не такое уж и маленькое. Свернувшись клубочком, оно словно оберегало покой женщины. Покой, нарушаемый частым и глубоким дыханием.
А потом? Потом рука с длинными пальцами, без колец, медленно спустилась с живота и начала ласкать шкурку животного, запуская в нее пальцы, а бедра при этом раздвигались еще шире.
Вдруг животное принялось бешено двигаться, словно охваченное злобой и сотрясаемое внезапной и неукротимой судорогой.
Пораженный, Аликино прилип к замочной скважине. Он смог оторваться от нее лишь тогда, когда на лестнице послышался шум. Мальчик укрылся за грудой мешков с зерном. Постепенно он успокоился, но отдал бы все, что угодно, лишь бы узнать, кому принадлежало это ужасное животное.
«Попадись оно мне, да еще такое крупное и мохнатое…» — подумал про себя Пульези, жестом прося друга продолжать рассказ.
Вечером, когда женщины собрались за столом, Аликино внимательно рассмотрел их. Ни у одной не заметил он на лице отпечатка чего-либо необычного, следов борьбы, какую пришлось выдержать, чтоб усмирить ярость этого животного. Все смеялись, шутили, как всегда. И все же у каждой из них имелось оно — это самое животное, приткнувшееся в паху, впившееся в тело между бедрами.
Мальчик изучил руки, пальцы каждой женщины. Все они были похожи на те, что вызвали бурную ярость животного. И ни на одной правой руке не было колец, а что рука была правая — это он хорошо запомнил.
Особенно внимательно Аликино смотрел на руки матери. Связывать их с той, терзающей его воображение картиной, ему было невероятно тяжело. Он пытался переключить внимание на другие детали, но его взгляд упрямо возвращался к пальцам. Наконец он не удержался и неожиданно для самого себя спросил, кто отдыхал после обеда в комнате на последнем этаже.
Никто не вздрогнул. Аликино не заметил, чтобы кто-нибудь покраснел или смутился. Фатима ответила, что уже много лет как эта комната превратилась в кладовку, склад для старья. Спать там — значит подвергаться нападению всяких насекомых. Аликино сказал, что это ему известно и он, конечно, ошибся, ему что-то померещилось.
Позднее невысокая толстая девочка раскрыла Аликино секрет, шепнув ему на ухо, что в комнате наверху заперта одна сумасшедшая из семьи Нумисанти. Сумасшедшая, потому что постоянно, днем и ночью, желала заниматься любовью. Аликино вспомнил об отвратительном вертикальном рте животного и с содроганием представил, как оно, сделавшись ненасытным, истребив всю привычную пищу, которой любило питаться, должно было теперь поедать и несчастную женщину, запертую в той комнате. С тех пор он избегал подниматься на последний этаж виллы.
— Бедный Кино, представляю, как печально это кончилось для тебя.
Пульези терпеливо и внимательно выслушал рассказ друга, но было ясно, что подобными фобиями он, разумеется, не страдает.
Они помолчали, глядя с высоты холма на город, где после долгих лет военного затемнения вновь появились редкие огоньки.
— Хочешь преодолеть страх, поступай как я, — наконец нарушил молчание Пульези. — Для первого раза тебе нужна темнота. Во тьме не видны ни животное, никакая прочая дрянь. Ты даже не очень-то понимаешь, что делаешь и что с тобой происходит. Щупаешь, мнешь, забываешься, точно так же поступает и женщина. Пока не кончишь.
— Кончу?
— Ну да. В том смысле, что пока не получишь полное удовлетворение. Вот и все. Чего тебе еще нужно, разве непонятно? Не собираешься же ты ожидать бог знает чего от секса?
— Темнота, значит, нужна?
— Да, полная, абсолютная темнота, и ты обязательно выздоровеешь.
Аликино пообещал, что последует совету друга, в сущности довольно несложному. Но продолжал старательно избегать ситуаций, в которых ему пришлось бы применить этот совет на практике.
Однажды, заведя разговор издалека, Аликино как бы между прочим поинтересовался у старой служанки, не доводилось ли ей видеть руки Астаротте без перчаток.
Аделаида ответила, что руки у хозяина были красные. Она сказала это совсем просто, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном, о банальной экземе, и, конечно, не сумела ни описать, как они выглядят, ни тем более объяснить, почему они стали такими.
На лето Аликино не поехал, как обычно, в Баретту. Под предлогом, будто ищет работу — а на самом деле лишь бы только не оставаться вдвоем с отцом, — он отказался уехать из Болоньи. И как раз этим летом он познакомился с Лучано Пульези, своим сверстником, который вскоре стал его лучшим другом.
Более всего их сблизил жадный интерес к литературе. Они читали одни и те же книги, любили одних и тех же писателей, чаще всего современных прозаиков и поэтов, особенно американских и французских, которые до сих пор были почти неизвестны в Италии из-за барьеров, возведенных войной.
Они встречались в книжной лавке в центре города. В то время там на полках можно было едва ли не каждый день делать замечательные открытия.
Аликино мог насыщать свой неистовый интеллектуальный аппетит еще и книгами, что находились в кабинете отца, за исключением тех, которые были заперты в большом застекленном шкафу. У Астаротте имелось редкое собрание мистико-теософских трудов. («Живые книги, — называл он их. — Мы читаем их, а они читают нас».) Аликино отважно поглощал эти сочинения, побуждаемый горячим стремлением охватить все: познаваемое и непознаваемое. Но сюда, на эту территорию, его друг не следовал за ним.
Лучано Пульези изучал юриспруденцию и мечтал о карьере художника. Аликино хотелось стать писателем: что-то придумывать, сочинять. Но чем обильнее он глотал романы любимых авторов, тем слабее становилось его намерение писать, тем отчетливее понимал он, что не выдержит сравнения с ними, а главное — он лишен мощного зова подлинного призвания.
Друзья встречались часто. Сближали их и общие развлечения. Они любили долгие прогулки, нередко ходили вместе в кино, охотно проводили время за рюмочкой в какой-нибудь старой остерии. Расходились они только в одном, отнюдь не второстепенном вопросе — в отношении к девушкам, женщинам, словом, к другому полу.
Пульези (кто знает, почему Аликино предпочитал называть его по фамилии) рано начал заниматься сексом и не упускал для этого ни одного удобного случая. Аликино, наоборот, едва только замечал, что какое-то знакомство с противоположным полом может привести к интимной близости, тотчас молча уходил в сторону. Причем не столько из-за отвращения к половому акту, сколько вследствие неодолимого страха, сковывавшего его эротические позывы, которые он тем не менее испытывал, и нередко весьма мучительно.
В какой-то момент Аликино понял, что сдержанность и деликатность, с какой Пульези уходил от разговора на эту тему, не могут длиться долго. К тому же ему и самому хотелось объяснить свое ненормальное поведение, поскольку оно, видимо, подвергало риску полноту дружбы, которой Аликино очень дорожил. И вот как-то августовским вечером, когда они гуляли по холму на южной окраине города, Аликино поведал другу об одном событии, о котором не рассказывал никому и никогда.
Случилось это летом 1938 года. Аликино было тринадцать лет, и он, как всегда, проводил летние месяцы в Баретте.
В то лето на вилле Маскаро собралось много народу. И преимущественно женщины. Фатима, Джустина, их подруги и родственницы: молодые замужние женщины, юные девушки. И лишь одна была сверстницей Аликино — невысокая толстая девочка.
Как-то раз душным и необыкновенно жарким днем все отдыхали после обеда. Только Аликино, ошалев от терпкого запаха пудры и талька, заполнявшего виллу, бродил по коридорам и лестницам в поисках более прохладного и уединенного места. На третьем, последнем этаже, проходя мимо одной из дверей, он услышал скрип кровати. Заинтересовавшись, в чем дело, он заглянул в замочную скважину.
— Все понятно. Обычная замочная скважина, — небрежно заметил Пульези. — Телескоп для детей — разве не знаешь?
Аликино впервые в жизни увидел то, что находится между ногами у женщины. Увидел? Он и сейчас говорил об этом так, словно столкнулся с чем-то пугающим и ненавистным. То, что он увидел, сквозь медные прутья кроватной спинки в свою очередь с подозрением смотрело на глаз Аликино. Но кто же была эта женщина на кровати? Пульези сгорал от любопытства.
Она лежала на спине, обнаженная, в полной прострации. Мальчик не мог узнать ее, потому что ему были видны только согнутые в коленях раздвинутые ноги.
А что же там между ними? Там пряталось какое-то темное животное, причем не такое уж и маленькое. Свернувшись клубочком, оно словно оберегало покой женщины. Покой, нарушаемый частым и глубоким дыханием.
А потом? Потом рука с длинными пальцами, без колец, медленно спустилась с живота и начала ласкать шкурку животного, запуская в нее пальцы, а бедра при этом раздвигались еще шире.
Вдруг животное принялось бешено двигаться, словно охваченное злобой и сотрясаемое внезапной и неукротимой судорогой.
Пораженный, Аликино прилип к замочной скважине. Он смог оторваться от нее лишь тогда, когда на лестнице послышался шум. Мальчик укрылся за грудой мешков с зерном. Постепенно он успокоился, но отдал бы все, что угодно, лишь бы узнать, кому принадлежало это ужасное животное.
«Попадись оно мне, да еще такое крупное и мохнатое…» — подумал про себя Пульези, жестом прося друга продолжать рассказ.
Вечером, когда женщины собрались за столом, Аликино внимательно рассмотрел их. Ни у одной не заметил он на лице отпечатка чего-либо необычного, следов борьбы, какую пришлось выдержать, чтоб усмирить ярость этого животного. Все смеялись, шутили, как всегда. И все же у каждой из них имелось оно — это самое животное, приткнувшееся в паху, впившееся в тело между бедрами.
Мальчик изучил руки, пальцы каждой женщины. Все они были похожи на те, что вызвали бурную ярость животного. И ни на одной правой руке не было колец, а что рука была правая — это он хорошо запомнил.
Особенно внимательно Аликино смотрел на руки матери. Связывать их с той, терзающей его воображение картиной, ему было невероятно тяжело. Он пытался переключить внимание на другие детали, но его взгляд упрямо возвращался к пальцам. Наконец он не удержался и неожиданно для самого себя спросил, кто отдыхал после обеда в комнате на последнем этаже.
Никто не вздрогнул. Аликино не заметил, чтобы кто-нибудь покраснел или смутился. Фатима ответила, что уже много лет как эта комната превратилась в кладовку, склад для старья. Спать там — значит подвергаться нападению всяких насекомых. Аликино сказал, что это ему известно и он, конечно, ошибся, ему что-то померещилось.
Позднее невысокая толстая девочка раскрыла Аликино секрет, шепнув ему на ухо, что в комнате наверху заперта одна сумасшедшая из семьи Нумисанти. Сумасшедшая, потому что постоянно, днем и ночью, желала заниматься любовью. Аликино вспомнил об отвратительном вертикальном рте животного и с содроганием представил, как оно, сделавшись ненасытным, истребив всю привычную пищу, которой любило питаться, должно было теперь поедать и несчастную женщину, запертую в той комнате. С тех пор он избегал подниматься на последний этаж виллы.
— Бедный Кино, представляю, как печально это кончилось для тебя.
Пульези терпеливо и внимательно выслушал рассказ друга, но было ясно, что подобными фобиями он, разумеется, не страдает.
Они помолчали, глядя с высоты холма на город, где после долгих лет военного затемнения вновь появились редкие огоньки.
— Хочешь преодолеть страх, поступай как я, — наконец нарушил молчание Пульези. — Для первого раза тебе нужна темнота. Во тьме не видны ни животное, никакая прочая дрянь. Ты даже не очень-то понимаешь, что делаешь и что с тобой происходит. Щупаешь, мнешь, забываешься, точно так же поступает и женщина. Пока не кончишь.
— Кончу?
— Ну да. В том смысле, что пока не получишь полное удовлетворение. Вот и все. Чего тебе еще нужно, разве непонятно? Не собираешься же ты ожидать бог знает чего от секса?
— Темнота, значит, нужна?
— Да, полная, абсолютная темнота, и ты обязательно выздоровеешь.
Аликино пообещал, что последует совету друга, в сущности довольно несложному. Но продолжал старательно избегать ситуаций, в которых ему пришлось бы применить этот совет на практике.
3
Осень, хоть и запоздалая, затянувшаяся, была мягкой, согретой солнцем, радовавшей и звавшей на улицу. Чересчур светлые дни казались нескончаемо долгими, почти вечными, поэтому внезапные сумерки и резкое похолодание по вечерам удивляли людей, забывавших о времени года и часе суток и не спешивших укрыться в домах.
В городском парке, единственном обширном зеленом пятне в Болонье, народу гуляло больше, чем летом. Множество мамаш вывело сюда своих детей, немало пожилых людей, сидя на скамейках, грелось на солнышке.
Старики молчали. Кое-кто в очках, съехавших на кончик носа, читал, шевеля губами, газету, но большинство лениво посматривало на оголенную сухую землю и пыльные аллеи, усыпанные светлой галькой. Иногда, подняв глаза к чистой голубизне неба, они смотрели на голые ветви деревьев и удивлялись, что на них не видно почек либо первых зеленых листочков.
Аликино закрыл книгу, которую читал. Надо было дать отдых глазам, уставшим от яркого света, падавшего на страницу.
— Не припомню в Болонье подобной осени.
Слова эти произнес человек, сидевший рядом с Аликино. Им оказался строгий пожилой синьор, державшийся с достоинством. Маленькие глаза его смотрели на мир добродушно. Синьор был в серой шляпе с широкими полями, окаймленными шелковой тесьмой, как было в моде много лет назад, и в старомодном, но изысканного покроя пальто.
— Исключительная погода, — добавил он. — Вам не кажется?
— Как и время, в которое мы живем.
Пожилой синьор с интересом посмотрел на юношу, словно его замечание как-то особенно удивило его.
— Живем… — повторил он. Потом, не глядя на Аликино, спросил: — Какое впечатление производит на вас жизнь?
Необычный вопрос заставил Аликино задуматься. Конечно, хорошо, что недавно закончилась война, и если кому-то удалось выжить, то уже это можно считать большой удачей, только очевидно было, что вопрос, заданный пожилым синьором, подразумевал вовсе не этот, столь распространенный и уже ставший банальным ответ.
Аликино лишь пожал плечами и улыбнулся, как бы говоря: «Не знаю, что вам сказать». А сам между тем подумал: «Этот человек, наверное, школьный учитель или ученый на пенсии, который, состарившись и, возможно, оказавшись никому не нужным, только и делает теперь, что терзает себя подобными проблемами, ужасными вопросами, не имеющими ответа, — о смысле жизни и смерти. И задает их каждому встречному не столько для того, чтобы получить ответ, сколько из желания поделиться с кем-то своими тревогами, своими старческими навязчивыми идеями».
А пожилой синьор подобрал с земли горсть мелкой гальки и, сжав ладонь, высыпал ее из кулака, словно из песочных часов.
— Вы верите в то, что все уже начертано и определено? Скажем, в судьбу, предназначение, рок?
Юноша утвердительно кивнул.
— Было начертано, что сегодня мы непременно встретимся с вами, — сказал старик, вытирая ладонь платком.
— Наверное, это всего лишь дело случая.
— Случай ничего не определяет и не обнаруживает. Он лишь слегка касается и отлетает прочь.
Аликино вдруг почувствовал, что ему нужно поделиться с этим синьором своей заботой — ему так необходимо найти работу. Тот выслушал его с большим вниманием, вставив несколько разумных, точных, хотя и общих замечаний, и завершил беседу вежливым пожеланием:
— Уверен, что вы очень скоро найдете то, что ищете. Работу, отвечающую вашим склонностям, а не просто какую попало.
Больше им не о чем было говорить. Лед отчужденности, похоже, очень быстро образовался вновь. Пожилой синьор поднялся, обнаружив неожиданную подвижность суставов, попрощался с юношей, слегка приподняв шляпу, и удалился несколько торопливо, словно внезапно вспомнил про какое-то срочное дело.
Два дня спустя Аликино нашел работу.
Место было определенно завидное, в одном старом болонском кредитном банке — в Ссудном банке.
Поступлению на работу весьма горячо содействовал кто-то, кого Аликино не знал. Когда же он захотел выяснить, кого должен поблагодарить, возникшая у него догадка полностью подтвердилась.
Успешно рекомендовал его на службу и сам открыл ему дверь, когда Аликино явился к нему с визитом, тот самый пожилой синьор, которого он встретил в парке.
Тогда они не представились друг другу. Но откуда же в таком случае пожилой синьор узнал его имя и сообщил дирекции Ссудного банка?
Синьор Альсацио Гамберини — так звали пожилого человека — объяснил:
— В банке нам известно все обо всех. — Глаза его хитро блеснули. — Конечно же, нам не сравниться с полицией, впрочем, скоро вы сами в этом убедитесь.
Аликино был принят очень приветливо, как желанный, а главное, долгожданный гость. Синьор Гамберини провел его в строгий кабинет, обставленный тяжелой мебелью прошлого века.
— Знаете, синьор Кино… Вы позволите называть вас так?
— Буду только рад, синьор Гамберини.
— Знаете, при первой нашей встрече я заметил, что вы читали книгу Пселла «Суждения философов о душе». Этого мне было достаточно. Это истинное свидетельство ваших достоинств, лучше любого диплома. — Он внимательно посмотрел на юношу. — Но вам должна быть знакома и другая книга этого философа.
— «Вычисления, производимые демонами»?
Синьор Гамберини еле заметно кивнул.
— Мой отец держит ее под ключом в своей библиотеке.
— Наверное, ваш отец еще не понял, что вы уже готовы прочесть ее. Гораздо легче сыновьям понять своих отцов, нежели отцам — своих детей. Наверное, поэтому я не захотел иметь потомства. Если уж быть откровенным до конца, то у меня и жены никогда не было. — Улыбкой и жестом он дал понять, что тема исчерпана. — Нет, вы ни в коей мере ничем не обязаны мне, синьор Кино. Конечно, я захотел помочь вам, но сделал это в интересах банка, где много лет служил бухгалтером. Я и сейчас еще работаю там, правда уже на дому. — Он удовлетворенно потер руки. — Мы очень требовательны. Я говорю мы, потому что мне кажется, я принадлежу банку точно так же, как банк принадлежит мне.
Он ушел приготовить чай. Аликино принялся рассматривать гравюры, украшавшие стены кабинета. Но это оказались различные финансовые документы вековой и даже более чем вековой давности. Векселя, облигации, банковские чеки, поручительства, сертификаты валютного обмена. Защищенные стеклом, в строгих рамах, они все-таки пожелтели и обветшали по краям. Написаны они были от руки, каллиграфическим почерком с завитушками. Чернила были разных цветов.
Безусловно, необычная коллекция.
— Финансовые документы нашего банка, — объяснил хозяин дома, неслышно появившись позади юноши. — Как я уже говорил вам, мне иногда кажется, будто я работал в Ссудном банке всегда, с самого его основания, а создан он в семнадцатом веке. Вы тоже поймете, как можно целиком и полностью уйти, можно сказать, погрузиться в нашу работу. Вы не должны представлять ее себе как что-то монотонное, скучное. Если б я мог вернуться назад, в прошлое, то все повторил бы сначала, ни минуты не колеблясь. Самые возбуждающие, самые воодушевляющие моменты моей жизни связаны у меня исключительно с работой в банке.
В городском парке, единственном обширном зеленом пятне в Болонье, народу гуляло больше, чем летом. Множество мамаш вывело сюда своих детей, немало пожилых людей, сидя на скамейках, грелось на солнышке.
Старики молчали. Кое-кто в очках, съехавших на кончик носа, читал, шевеля губами, газету, но большинство лениво посматривало на оголенную сухую землю и пыльные аллеи, усыпанные светлой галькой. Иногда, подняв глаза к чистой голубизне неба, они смотрели на голые ветви деревьев и удивлялись, что на них не видно почек либо первых зеленых листочков.
Аликино закрыл книгу, которую читал. Надо было дать отдых глазам, уставшим от яркого света, падавшего на страницу.
— Не припомню в Болонье подобной осени.
Слова эти произнес человек, сидевший рядом с Аликино. Им оказался строгий пожилой синьор, державшийся с достоинством. Маленькие глаза его смотрели на мир добродушно. Синьор был в серой шляпе с широкими полями, окаймленными шелковой тесьмой, как было в моде много лет назад, и в старомодном, но изысканного покроя пальто.
— Исключительная погода, — добавил он. — Вам не кажется?
— Как и время, в которое мы живем.
Пожилой синьор с интересом посмотрел на юношу, словно его замечание как-то особенно удивило его.
— Живем… — повторил он. Потом, не глядя на Аликино, спросил: — Какое впечатление производит на вас жизнь?
Необычный вопрос заставил Аликино задуматься. Конечно, хорошо, что недавно закончилась война, и если кому-то удалось выжить, то уже это можно считать большой удачей, только очевидно было, что вопрос, заданный пожилым синьором, подразумевал вовсе не этот, столь распространенный и уже ставший банальным ответ.
Аликино лишь пожал плечами и улыбнулся, как бы говоря: «Не знаю, что вам сказать». А сам между тем подумал: «Этот человек, наверное, школьный учитель или ученый на пенсии, который, состарившись и, возможно, оказавшись никому не нужным, только и делает теперь, что терзает себя подобными проблемами, ужасными вопросами, не имеющими ответа, — о смысле жизни и смерти. И задает их каждому встречному не столько для того, чтобы получить ответ, сколько из желания поделиться с кем-то своими тревогами, своими старческими навязчивыми идеями».
А пожилой синьор подобрал с земли горсть мелкой гальки и, сжав ладонь, высыпал ее из кулака, словно из песочных часов.
— Вы верите в то, что все уже начертано и определено? Скажем, в судьбу, предназначение, рок?
Юноша утвердительно кивнул.
— Было начертано, что сегодня мы непременно встретимся с вами, — сказал старик, вытирая ладонь платком.
— Наверное, это всего лишь дело случая.
— Случай ничего не определяет и не обнаруживает. Он лишь слегка касается и отлетает прочь.
Аликино вдруг почувствовал, что ему нужно поделиться с этим синьором своей заботой — ему так необходимо найти работу. Тот выслушал его с большим вниманием, вставив несколько разумных, точных, хотя и общих замечаний, и завершил беседу вежливым пожеланием:
— Уверен, что вы очень скоро найдете то, что ищете. Работу, отвечающую вашим склонностям, а не просто какую попало.
Больше им не о чем было говорить. Лед отчужденности, похоже, очень быстро образовался вновь. Пожилой синьор поднялся, обнаружив неожиданную подвижность суставов, попрощался с юношей, слегка приподняв шляпу, и удалился несколько торопливо, словно внезапно вспомнил про какое-то срочное дело.
Два дня спустя Аликино нашел работу.
Место было определенно завидное, в одном старом болонском кредитном банке — в Ссудном банке.
Поступлению на работу весьма горячо содействовал кто-то, кого Аликино не знал. Когда же он захотел выяснить, кого должен поблагодарить, возникшая у него догадка полностью подтвердилась.
Успешно рекомендовал его на службу и сам открыл ему дверь, когда Аликино явился к нему с визитом, тот самый пожилой синьор, которого он встретил в парке.
Тогда они не представились друг другу. Но откуда же в таком случае пожилой синьор узнал его имя и сообщил дирекции Ссудного банка?
Синьор Альсацио Гамберини — так звали пожилого человека — объяснил:
— В банке нам известно все обо всех. — Глаза его хитро блеснули. — Конечно же, нам не сравниться с полицией, впрочем, скоро вы сами в этом убедитесь.
Аликино был принят очень приветливо, как желанный, а главное, долгожданный гость. Синьор Гамберини провел его в строгий кабинет, обставленный тяжелой мебелью прошлого века.
— Знаете, синьор Кино… Вы позволите называть вас так?
— Буду только рад, синьор Гамберини.
— Знаете, при первой нашей встрече я заметил, что вы читали книгу Пселла «Суждения философов о душе». Этого мне было достаточно. Это истинное свидетельство ваших достоинств, лучше любого диплома. — Он внимательно посмотрел на юношу. — Но вам должна быть знакома и другая книга этого философа.
— «Вычисления, производимые демонами»?
Синьор Гамберини еле заметно кивнул.
— Мой отец держит ее под ключом в своей библиотеке.
— Наверное, ваш отец еще не понял, что вы уже готовы прочесть ее. Гораздо легче сыновьям понять своих отцов, нежели отцам — своих детей. Наверное, поэтому я не захотел иметь потомства. Если уж быть откровенным до конца, то у меня и жены никогда не было. — Улыбкой и жестом он дал понять, что тема исчерпана. — Нет, вы ни в коей мере ничем не обязаны мне, синьор Кино. Конечно, я захотел помочь вам, но сделал это в интересах банка, где много лет служил бухгалтером. Я и сейчас еще работаю там, правда уже на дому. — Он удовлетворенно потер руки. — Мы очень требовательны. Я говорю мы, потому что мне кажется, я принадлежу банку точно так же, как банк принадлежит мне.
Он ушел приготовить чай. Аликино принялся рассматривать гравюры, украшавшие стены кабинета. Но это оказались различные финансовые документы вековой и даже более чем вековой давности. Векселя, облигации, банковские чеки, поручительства, сертификаты валютного обмена. Защищенные стеклом, в строгих рамах, они все-таки пожелтели и обветшали по краям. Написаны они были от руки, каллиграфическим почерком с завитушками. Чернила были разных цветов.
Безусловно, необычная коллекция.
— Финансовые документы нашего банка, — объяснил хозяин дома, неслышно появившись позади юноши. — Как я уже говорил вам, мне иногда кажется, будто я работал в Ссудном банке всегда, с самого его основания, а создан он в семнадцатом веке. Вы тоже поймете, как можно целиком и полностью уйти, можно сказать, погрузиться в нашу работу. Вы не должны представлять ее себе как что-то монотонное, скучное. Если б я мог вернуться назад, в прошлое, то все повторил бы сначала, ни минуты не колеблясь. Самые возбуждающие, самые воодушевляющие моменты моей жизни связаны у меня исключительно с работой в банке.