Заглушая хриплые стоны старухи, О'Лайам-Роу, задыхаясь, сказал:
   — Не бойся. — Затем откашлялся, вздохнул и, подойдя ближе на негнущихся ногах, провел грязной рукой по волосам. — Он не умрет.
   На побледневшем лице молодой женщины светлые глаза казались почти черными.
   — А если и умрет?
   Не отвечая на вопрос, все еще тяжело дыша, он проговорил:
   — Нужно помочь женщине.
   Она по-прежнему смотрела на него, не двигаясь с места.
   — Ей уже нельзя помочь.
   — Это необходимо было совершить… Но пока я еще не знаю — свершилось ли это.
   — Свершилось, — подтвердила Уна О'Дуайер.
   Старая женщина на полу застонала и затихла.
   На овальном лице принца Барроу не было и тени улыбки.
   — Двадцать лет моей сознательной жизни я проклинал таких, как он, семью проклятьями. Но он по-своему победил. Триумф жестокости над культурой, силы над разумом… Я вышел на те перекрестки, которых ты боялась. Возможно, это верная дорога, а может, первый шаг на легком пути, ведущем к гибели.
   — Может быть. Нам не дано знать до Судного дня.
   Она прошла мимо, как всегда далекая, похожая на персонаж ночного кошмара: бледная, со струящимся водопадом черных волос, в запятнанной кровью порванной сорочке, что волочилась по полу. У порога она повернулась и посмотрела Филиму в глаза.
   — Дверь черного хода открывается бесшумно, и ее не сторожат. Иди быстрее, скоро рассвет.
   Он подошел к ней, но не слишком близко.
   — Я не оставлю тебя с ними.
   Уна повернула голову. Окровавленный, встрепанный, вытянувшись, словно бык на вертеле, Кормак лежал посреди разоренной комнаты. У его ног распростерлась старая женщина, прижав сильные руки к затылку.
   — Пора уходить, — сказала Уна. — И я должна пойти своей дорогой. Отныне ты ничего не услышишь обо мне и не станешь меня искать. Такова моя цена.
   Он помолчал, затем решительно просил:
   — За что же я плачу, mo chridhe? [36]
   Но он знал, за что заплатить своим неведением — за имя, которого добивался, за имя человека, что служит лорду д'Обиньи, имя это спасет и Лаймонда, и королеву.
   Она назвала это имя и посмотрела на О'Лайам-Роу с состраданием.
   — Оставь меня, будь добр, уходи. Тела моего ты не хочешь, а мысли мои будут принадлежать тебе. Перед тобой верная дорога, и не стоит стыдиться, что пришлось взломать дверь. Только жестокость могла разлучить меня с этим человеком, и жестокость, разъединившая нас, была силой, родившейся в тебе; сегодня тебе пришлось выполнить грязную работу, но тебя ждут и благородные дела.
   Ее холодные руки лежали в его ладонях. Всматриваясь в лишенное выражения лицо, он спросил:
   — Мы когда-нибудь встретимся?
   — На закате ночи, по ту сторону северного ветра, — ответила Уна. — Люби меня.
   — Всю мою жизнь, — сказал Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, переходя на язык своей страны. — Дорогая незнакомка, возлюбленная супруга моей души — всю мою жизнь.
   Он отпустил ее руки и побрел, ничего не видя перед собой.
   «Его зовут Артус Шоле — другого приспешника лорда д'Обиньи, — вот что сказала Уна О'Дуайер. — Он из пригорода, опытный канонир, в свое время сражался под командованием тех, кто больше платил. Он не появится в Шатобриане, пока не получит работу. Но он живет неподалеку. Поезжай по дороге на Анжер, в Оберж-де Труа-Марье, спроси Жоржа Голтье и скажи ему, чего ты хочешь».
   Туманным июньским утром темный Шатобриан хранил тишину. Стук копыт одинокой лошади, приглушенный расписными ставнями, прогрохотал по булыжнику и стих.
   Никто не видел, как уехал О'Лайам-Роу. Он не стал тратить время на то, чтобы разыскать Доули, который свернулся на соломе в темной комнате, наблюдая за светлеющим небом. На другой улице, в пышных апартаментах, почивал лорд д'Обиньи, готовясь проснуться свежим и безмятежным, чтобы пожать наконец плоды своих трудов. Англичане, придворные и слуги, изнуренные жарой и дипломатией, лежали в комнатах и квартирах, гостиницах и амбарах по всему Шатобриану. В Новом замке под сенью трех флагов — Шотландии, Англии и Франции — спал Нортхэмптон, удобно расположившийся и всем довольный. Французский двор — король, королева, коннетабль, де Гизы, Диана — часы, предназначенные для сна, рассматривал как часть давно заученного и привычного ритуала.
   Королева Шотландии спала, разметав буйные пряди рыжих волос по девственно-белой подушке, но в комнате ее матери рядом с рукой спящей, привыкшей отсчитывать ночные часы, горела и потрескивала свеча. Маргарет Эрскин лежала не шевелясь € открытыми глазами.
   В Старом замке для двоих тюремщиков Лаймонда, служителей коннетабля, неожиданно выдалась нескучная ночь. Тот, что повыше, более впечатлительный, громко стуча стаканом с игральными костями, сказал:
   — Вот хорошая песня!
   — А эта лучше, — возразил Лаймонд и спел еще, а они внимательно вслушивались в каждую непристойную строфу, повизгивая от смеха. Допев песню, Фрэнсис Кроуфорд, сидящий, поджав ноги на соломенном тюфяке, лениво спросил: — Антон, почему мужчина бросает любовницу?
   — Влюбляется в другую, — живо отозвался высокий тюремщик и бросил кости.
   — Или она влюбляется в другого. Или становится толстой и безобразной. Или докучает ему, требуя жениться, — вступил в разговор коротышка.
   — Или у нее слишком много детей, — мрачно предположил высокий тюремщик.
   Лаймонд сохранял серьезное выражение лица.
   — А почему, как вы думаете, женщина расстается со своим возлюбленным?
   — Твой случай? — спросил высокий и отложил кости.
   Лаймонд покачал головой:
   — Нет, это случилось с другим.
   — Находит себе лучшего? — воинственно проговорил коротышка.
   — Нет, — сказал Лаймонд серьезно. — Это отпадает.
   Глаза высокого тюремщика с любопытством устремились на холодное лицо узника.
   — Тогда ради денег? Ради замужества? Выгоды?
   — Это тоже отпадает.
   — Значит, она сущая пиявка, та женщина, — заявил коротышка и поднял кости.
   — Он терпит ребенка в мужчине, — заявил Лаймонд. — И, думаю, потому, что считает, будто, витая в облаках, может видеть дальше, чем другие мужчины. Но со временем…
   — …Она обнаруживает, что его глаза закрыты, — сказал коротышка и бросил кости.
   — Или что он забыл о ней, так как она долго старалась быть невидимой. Ясное небо над низкими тучами больше не пленяет ее. Она ищет мужчину с призванием, с талантом от Бога, блистательным талантом, отличным от других, и ждет, что он либо поступится этим талантом ради нее, либо променяет на нее свой дар.
   — И тогда она оставит своего первого возлюбленного? Что-то не похоже на правду, — усомнился высокий и в свою очередь бросил кости.
   — Пожалуй, и впрямь не похоже, — после долгого раздумья признался Фрэнсис Кроуфорд. — Может, спеть еще песенку?
   Намного позже, когда низенький охранник уснул, а Лаймонд, распростершись ничком, лежал с открытыми глазами, погруженный в свои мысли, высокий охранник свесился со стула и спросил:
   — Но будет ли она счастлива с ним?
   Светловолосая, со следами крови голова резко повернулась.
   — Что? Кто счастлив, с кем?
   — С другим. Если он изменит своему призванию, останется ли женщина с ним?
   — Боже, — сказал Лаймонд, — кроткий и красноречивый Бальдур 30), женщина даже и не подумает о нем. Он сыграл свою роль разлучника: ни он, ни кто-либо другой не властен сделать больше.
   — Тогда в чем же его награда? — спросил высокий тюремщик и снова принялся ритмично раскачиваться на стуле.
   — Проще пареной репы, — заявил Фрэнсис Кроуфорд. — Его награда ничто, пустое место, фикция. Его золотая награда, равная весу сбритой бороды, состоит в том, что леди от него отвернется.
   — Она безобразна?
   — Она прекрасна, как морской прилив, — произнес приятный голос, — теплая, шелковистая и бездонная и причастна к тайне.
   — Все они таковы, проклятые ведьмы, — бросил высокий, продолжая мерно раскачиваться в наступившей тишине.
   Город был переполнен, и постоялый двор «Труа Марье» за Сен-Жюльен де Вувант в девяти милях от Шатобриана, где жил мэтр Голтье, оказался местом наиболее близким к его придворным клиентам. Его это не беспокоило, так как он не сомневался в том, что нуждающийся дворянин почует ростовщика, подобно родосским мастифам, которые, как говорят, по запаху отличали турок от христиан.
   О'Лайам-Роу, взлетевшему по ступеням с первыми лучами солнца, без лишних вопросов предоставили аудиенцию. Но лицо Жоржа Голтье оставалось безучастным. Он выслушал принца Барроу и промурлыкал строфу какой-то неизвестной песни; кустистые его брови взметнулись на лоб, а затем он, не извинившись, исчез.
   Десять минут спустя О'Лайам-Роу лицезрел высокую задумчивую фигуру и орлиное лицо леди де Дубтанс, которая сидела за небольшим спинетом и худой рукой в тугом манжете подбирала мелодию удивительно непристойной песни — О'Лайам-Роу оставалось надеяться, что женщина никогда не слышала ее слов. Голтье явно сообщил ей все новости. Впалый рот с опущенными уголками сжался. Она повернулась к О'Лайам-Роу, и тот поклонился. Тонкие губы собеседницы задвигались:
   — Женщина дура.
   Он взглянул даме прямо в лицо. Вся его одежда побелела от пыли, пылью были покрыты и всклокоченные золотистые волосы.
   — Вы никогда не встретите другой такой храброй, — сказал он.
   — Ты тоже дурак, — резко бросила леди. — У нее есть дар. У этой черноволосой женщины, а она торгует собой, питая собственную гордость.
   — Она оставила его.
   Лицо О'Лайам-Роу осунулось после бессонной ночи. Он едва сдерживал раздражение.
   — Оставила его? Тугодум, мальчишка, размазня — неужели ты вообразил, что я говорю о Кормаке О'Конноре?
   Выпрямившись в полный рост, она смотрела на принца сверху вниз, из-под старинного головного убора; две золотистые косы свешивались ей на грудь.
   — А ты милый. Многие алчущие придут к тебе и увидят, что ты тоже алчешь, но не утратил способность смеяться. На тебя приятно смотреть, как на листья, упавшие в пруд.
   Гнев прошел.
   — Он заставил меня выложиться, — признался О'Лайам-Роу.
   — Он сам выложился, и только это имеет значение, — сказала леди де Дубтанс. — Артус Шоле живет с женщиной по имени Берта в Сен-Жюльене, в доме с соломенной крышей, а над дверью изображение святого Иоанна. — Продолжая говорить, она села, подобрав длинные одежды, и вновь принялась играть на спинете.
   О'Лайам-Роу стоял и смотрел на нее, чувствуя, как деревенеет спина. Затем он сказал:
   — Если это в человеческих силах, я спасу обоих.
   — Тогда беги, — ободряюще улыбнулась женщина. — И старайся как следует. Я сказала бы об этом раньше… я должна была сказать об этом раньше, но Артус Шоле — сын моей сестры, хотя и дурак. Можешь убить его. Он конченый человек.
   О'Лайам-Роу простился с ней. Похожая на хищную птицу, она хмуро перебирала пальцами. Закрывая дверь, Филим услышал, как леди де Дубтанс обращается к своим рукам:
   — Спите, дети мои… Разве вам не надо спать? В этот день вы должны проснуться свежими, словно бутоны роз. Правая рука, у тебя есть левая, чтобы состязаться в ловкости и сноровке.
   Принц Барроу поспешил с постоялого двора по оживленной сельской дороге. Вскоре он толкнул незапертую дверь дома с фигурой святого Иоанна над порогом.
   Берта, толстая, испуганная, настороженная, спала одна, но подушка сохранила отпечаток другой головы, а во дворе недавно явно кормили и поили лошадь. Он запугивал женщину хриплым, напряженным с непривычки голосом до тех пор, пока та не заговорила.
   Артус рано поутру уехал в Шатобриан: куда и с какой целью, она не знала. Берта не могла сообщить ничего полезного, только дать его приметы, что она и сделала, съежившись от страха.
   В нечищеной конюшне стояла еще одна кобыла. О'Лайам-Роу поменял седла и на свежей лошади отправился назад. Возможно, следовало побить ее, но было очевидно, что она ничего не знает. После всех его стараний, после мучительной сцены у Бойл, после бешеной скачки на постоялый двор и в Сен-Жюльен оказалось, что он не продвинулся ни на шаг. Человек, которого принц Барроу искал, умчался в Шатобриан, и к тому времени, когда он вернется назад к своей Берте, возможно, будет уже слишком поздно.
   Становилось жарко. Торопясь вернуться по своим следам, О'Лайам-Роу вдруг подумал, что эта работа не под силу одному. Несмотря на лорда д'Обиньи и английских гостей, несмотря на хрупкое равновесие сил, ради которого вдовствующая королева, уберегая себя, предала Лаймонда, его, О'Лайам-Роу, роль во всей этой сложной и запутанной истории теперь состояла в том, чтобы ударить в барабан, нарушить тишину леса, созвать друзей и врагов на открытый поединок.
   Кости его ныли, спину пекло; когда возницы ругались ему вслед, он не оборачивался.
   На новом пруду карамельно-яркие расписные лодки скользили, словно миражи, пестрея на шелковистой воде. При одевании Марии, пухленькой, раскрасневшейся от жары, присутствовала уйма нянек, гувернанток, фрейлин, горничных, камердинеров, пажей, придворных, а кроме того, барабанщик, в которого она влюбилась прошлым вечером и с криками потребовала, чтобы он пришел к ней на заре. Быстро и тактично Маргарет Эрскин избавилась от него у последней двери. Сегодня только доверенные лица допускались в эти покои, ни одно блюдо или питье не касалось губ девочки прежде, чем кто-либо из приближенных не попробовал его. Никто, кроме друзей и слуг, не будет допущен к ней, когда она выйдет из дому.
   Вошла вдовствующая королева, а за ней — кардинал, надменный и светловолосый. Поцеловав дочь, она вышла. Сегодня утром ее удел — ждать.
   Во тьме Старого замка Лаймонд тоже ждал, устало и терпеливо. Как это неудивительно, однако через некоторое время он заснул, обряженный в рубашку из грубой шерсти, — все, что ему принесли. Он все еще спал, закрыв голову обнаженными руками, когда зашла графиня Леннокс. Она приготовилась щедро заплатить за десять приятных минут, но у высокого тюремщика оказались удивительно скромные запросы. Да и странная улыбка его озадачила графиню.
   Наконец дверь камеры закрылась у нее за спиной, графиня пристально посмотрела на Лаймонда, но так и не смогла заметить, когда он проснулся, так как уже мгновение спустя он лениво поднял на нее глаза и сказал:
   — Добро пожаловать, графиня… — И тотчас же, изящно соскользнув на пол, добавил: — Леди, ваш поступок неблагоразумен. Глаза глупого Уорвика повсюду, вы же знаете.
   — Все собираются на церемонию. — «В нем не заметно ни тревоги, ни злости, черт бы побрал его душу зимородка», — подумала леди Леннокс. — Я боялась, что мы больше не встретимся, ты наконец поплатишься за все свои прегрешения. — Она уселась на кровать, которую он освободил, и расправила платье. — Видишь, что происходит, когда теряешь голову.
   — Да, ты предостерегала меня, — кивнул Лаймонд, соглашаясь; нелепая длинная рубаха поверх рейтуз невольно напомнила золотую табарду в Хакни. Он добавил сухо: — Не смотри так удивленно. Coronez est a tort [37], что и требовалось доказать, но это не в первый раз под луною. Не надо грошовых панихид. — Он поставил табурет и уселся, обхватив руками колени. — Ну ладно. По поводу каких именно из наших неблагоразумных деяний мы станем читать друг другу нотации? Мне мало что осталось сказать. Насколько помню, я исчерпал тему при других обстоятельствах.
   — Но это богоподобное всепрощение нечто новенькое. — Под высоко зачесанными пепельными волосами глаза Маргарет Дуглас смотрели настороженно. — Какая выдержка, и это в то время, когда твоя королева отреклась от тебя!
   — Назови точнее которая, — быстро нашелся Лаймонд. — Ты забываешь, у нас их уйма. Все склады забиты ими, словно монетами, на которых оттиснуты дородные лица, увенчанные лаврами. Если ты имеешь в виду вдовствующую…
   — Конечно, я имею в виду ее, — сказала Маргарет.
   — Эта дама неуступчива, ее трудно расшевелить. Спроси хоть у Мэтью. Или у отчима Дженни Флеминг. Король Генрих Английский…
   — Я и думать не думала, — саркастически проговорила леди Леннокс, — что ты просил ее руки. Ты обычно действуешь по-другому.
   Лаймонд резко встал:
   — О нет. Только не это. Не начинай сначала. Если тебе непременно нужно поспорить, давай поспорим о насущных вещах: о Римской церкви и Марии Тюдор, о лютеранстве и Шотландии, об Испании и германских князьях, о Франции и новой империи Сулеймана, о богатствах Нового Света и голодающей Ирландии; повсюду — войны, войны и войны, в которых главную роль будут играть литейщики пушек. В этом мире живете вы с Мэтью, его делами ворочаете. Мне нет нужды знать, насколько ничтожен первоначальный толчок.
   Она тоже встала:
   — А разузнать бы не помешало. Ты здесь именно потому, мой дорогой, что никак не можешь усвоить: миром движет ничтожнейшая вещь, коротенькое словечко «я».
   При тусклом свете они посмотрели друг другу в лицо.
   — Боже, помоги нам обоим, — сказала Лаймонд. Губы его сжались, глаза смотрели спокойно. — Но если я выживу и если ты будешь жить, я приведу к тебе толпу живых душ, которые опровергнут твои слова.
   Но вскоре, похоже, к нему вернулось хорошее настроение, так как, уходя, она услышала из-за зарешеченной двери его голос, напевающий: «Ninguno cierre las puertas» [38].
   Заглушаемый птичьими трелями звон колоколов мягко скользил в воздухе. Робин Стюарт слушал его, стоя в дверях своей хижины. Зеленоватый свет покрывал бликами его тщательна причесанные волосы и чистую белую сорочку, в высокой траве блестели вычищенные светло-коричневые сапоги.
   Он усердно потрудился, превратив захламленную лачугу в казарму солдата, сияющую чистотой и порядком: единственный стул починен, кровать убрана, на выскобленном столе разложены лучшие продукты, какие он только смог купить или украсть, — деревенское масло и молоко в глиняных горшках, сыр, пирожки на дощечке, грубый кувшин с вином. В углу лежал его холщовый ранец, сложенный аккуратно, словно сумка хирурга, рядом поблескивали, точно серебряные, шпоры и шпага. Он ждал. В его длинной, костлявой, развинченной фигуре ощущались гордость, уверенность и спокойствие. Тщательно вымытые руки свисали праздно, а взгляд глубоко посаженных злобных глаз, что сверкали на лице, потемневшем от тяжелой, неблагодарной работы, теперь был безмятежным.
   Королева должна погибнуть во время церемонии вручения ордена, которая начнется в десять. Часом раньше, по его просьбе, Лаймонд приведет королевских солдат, которые доставят Стюарта в тюрьму, и это докажет всему свету, что на сей раз по крайней мере он ни в чем не повинен. Благодаря его сообщению Артуса Шоле схватят на месте преступления, д'Обиньи будет изобличен, а с Лаймонда снимется вина Тади Боя.
   Возможно, он приведет с собой дюжину лучников, а может, только несколько солдат коннетабля из замка. С ними непременно должен быть офицер для официального снятия показаний. Стюарт услышит, когда они станут подходить, — сначала прозвенит тревога в птичьих голосах, затем раздастся барабанная дробь и цокот копыт. Деревья закачаются, пригнутся к головам, одетым в шлемы, и снова выпрямятся, когда всадники проедут. Затем Фрэнсис Кроуфорд и офицер спешатся и выйдут вперед, а он предложит им разделить трапезу.
   Он ничего не скажет, но новый Тади Бой заметит все — и чистую рубашку, и плоды напряженного труда, а когда они пойдут, то непременно плечом к плечу, уверенные друг в друге, как когда-то на башне Сен-Ломе.
   Колокол перестал звонить, а Робин Стюарт все стоял и ждал.
   Детик вышел из себя. Прислушиваясь к приглушенной голландско-французской речи, раздававшейся из внутренних покоев короля, коннетабль проталкивался своим крепким, обтянутым голубой мантией плечом сквозь группу барабанщиков и флейтистов, лейб-гвардейцев в серебристых одеждах и с боевыми секирами, мимо судейских всякого рода в черном бархате, герольдов в шелках, затканных золотыми лилиями, через толпу лучников и строй пажей. Наконец он прошел в комнату короля.
   Генриха там еще не было. Генерал ордена Подвязки со съехавшей назад короной, с бородой, обвисшей, словно шерсть на передней лапе у болонки, требовал драпировщика. Французские герольды беспокойно сновали поблизости, смущенный Честер заторопился за помощью. Коннетабль заметил, что поставили только два стола вместо трех и не расстелили ковер. Своей немного запоздавшей учтивостью он заставил замолчать генерала и велел внести третий стол.
   До церемонии вручения ордена оставалось еще полчаса. Он открыл дверь во французскую комнату для облачений: наряды были ослепительны, а аромат попросту сшибал с ног. Три кавалера ордена святого Михаила, в эполетах и белом бархате, шумно беседовали; коннетабль, не обнаружив красной бархатной шляпы канцлера, вышел недовольный. Белые страусовые перья его покачивались, тридцать унций золота вокруг шеи позвякивали во время ходьбы.
   Английское чрезвычайное посольство, не менее пышно разодетое, довольно тихо дожидалось в соседней комнате. Анн, герцог де Монморанси, коннетабль Франции, послал пажа отдать распоряжение барабанщикам начинать, но произошла заминка, так как внезапно появился мальчик де Лонгвиль — французский сын Марии де Гиз, принесший неожиданные новости.
   Отмахнувшись от окружающей его суеты, Монморанси приподнял свои небесно-голубые одеяния и поспешно удалился.
   — Доказательство вины лорда д'Обиньи очевидно, — говорил он десять минут спустя, снова подобрав одежды перед тем, как уйти. — Когда мы выследим этого человека, Шоле, то, несомненно, заставим его признаться. Но помните: до этого момента не стоит говорить, что Тур-де-Миним — дело рук д'Обиньи. Я не могу освободить Кроуфорда без более веских доказательств. Дело д'Обиньи явно потребует самого пристального внимания… Мадам, я должен идти.
   Он не испытывал особой симпатии к вдовствующей шотландской королеве, но восхищался ее умением вести переговоры: никогда прежде она не делала ничего невпопад. Поспешно приведенный мальчиком, он нашел ее в обществе только одной из дам, сумасшедшего О'Лайам-Роу, оскорбившего короля, и какого-то крупного мужчины. Монморанси смутно припомнил, что это скульптор.
   Слушая рассказ, он понял, что худшие ожидания оправдываются. В руках скульптора Эриссона находился некий фламандский купец по имени Бек, готовый под присягой подтвердить вину д'Обиньи в Руане. В добавление к этому ирландец только что принес весть, будто злоумышленник шатается по Шатобриану с намерением причинить вред маленькой королеве.
   Если его поймают, то превосходного козла отпущения, находящегося сейчас в Старом замке, придется освободить, а короля убедить отказаться от дружбы с д'Обиньи. В глубине души коннетабль ничего лучшего и желать не мог, но понимал, что такой подвиг дипломатии превышает его возможности. Он сказал, пристально глядя на Марию де Гиз:
   — Мы ничего не сможем сделать, пока посольство здесь… Черт побери! Как отнесутся уполномоченные, присланные просить руки нашей принцессы, к тому, что мы станем прочесывать окрестности в поисках французского убийцы, полного решимости покончить с девочкой… особенно если станет известно, что его вдохновляет английская оппозиция. У вас есть основания считать, что покушение будет предпринято именно сегодня?
   На вопрос ответил О'Лайам-Роу:
   — Только то, что этот человек уехал из дому и направился в Шатобриан. Вполне вероятно, что девочку постараются убить, пока Робин Стюарт на свободе, а сам лорд д'Обиньи при исполнении своих обязанностей. Может, обыскать дома…
   — Нет. Это немыслимо, — возразил коннетабль. — Нет. Я должен идти. И вы тоже, господин герцог. Спасибо вам, господин Эриссон, и вам тоже, милорд Салиф Блюм. После церемонии мои служащие вызовут вас и тайно арестуют господина Бека. А пока девочке будет предоставлена двойная охрана. Мой лейтенант прибудет в ваше распоряжение. Возьмите столько людей, сколько потребуется. Не нужно пугать ее величество, пусть люди спрячут оружие. Опишите моему лейтенанту приметы Шоле. Поиски, возможно, и не начнут, но будут настороже. Между банкетом и заседанием я, если смогу, вернусь к этому вопросу. Мадам… господа…
   Великий картежник ушел. Филим О'Лайам-Роу, чьи волосы цвета осенней листвы встали дыбом, а глаза ввалились от трудной бессонной ночи, сжал кулаки, ударил ими друг о друга и выругался. Вдовствующая королева, почти забыв о его присутствии, повернулась к окну, взгляд широко открытых глаз Маргарет Эрскин последовал за ней. Но Мишель Эриссон, так неожиданно прибывший следом за ирландцем, провел своими искривленными подагрой пальцами по всклокоченным седым волосам и сквозь зубы пробормотал:
   — Лайам aboo, сынок, Лайам aboo! Мой гэльский поистрепался, как пообтерлась в седле задница моя, но если ты говоришь то, что я надеюсь услышать, Лайам aboo, сын мой, Лайам aboo!
   На озере ранний туман рассеялся и маленькие лодки отогнали на середину. Небольшая группа музыкантов, осторожно передвигаясь по украшенному цветами плоту, настраивала ребеку, лютню и виолу для предстоящей репетиции, и ноты в неподвижном воздухе звучали тонко, словно крики ловцов устриц. На берегу, на арене для турниров, вокруг павильонов и трибун суетились люди.