— Если я упаду, о прелестное создание, то сломаю себе шею, а если останусь здесь, меня схватят и сожгут на костре.
   И через минуту ее властный голос произнес:
   — Окассен, le beau le blond [5]… Ты ранен: le sang vous coule des bras! [6] Ты истекаешь кровью по крайней мере в пятидесяти местах… — И, наконец, подобрав свои юбки, женщина стала неторопливо спускаться к нему, а он как раз читал нараспев:
   Туда хочу подняться я,
   Где ты стоишь, сестра моя;
   Где, дева, примешь ты меня;
   Там, наверху, в сиянье дня.
   …Как я хочу быть там, наверху,
   Там, наверху, с тобой.
   Впоследствии он вспоминал, как смотрел на нее: снизу вверх; старая дама приподняла свою парчовую юбку, и за две ступеньки до площадки, где он стоял, Лаймонд разглядел мягкую остроконечную туфлю и костлявую лодыжку. Даже в своем тогдашнем состоянии, забавляясь безумной параллелью между реальным положением вещей и балладой, он помнил, как изо всех сил пытался, уже наполовину теряя сознание, улестить ее:
   — Итак, пилигрим был излечен.
   Ему удалось произнести это, и только своего последнего перехода наверх, до кровати дамы де Дубтанс, он не помнил.
   Он просыпался дважды, один раз от лихорадочного сна его пробудили звуки верджинела 2). Он лежал тогда в ее комнате — темной пещере с толстыми стенами, заполненной старыми книгами и вышивками, — и смотрел на ее желтоватый с крупным носом профиль: играла сама дама. Кажется, он опять был привязан к кровати — боль под бинтами, безусловно, уменьшилась.
   Он увидел, как дама кончила играть, встала и подошла ближе. Она составляет гороскопы, говорил Абернаси. Постепенно, как в тумане, в памяти всплывали другие сведения о даме де Дубтанс. Какими-то сверхъестественными путями знающая все обо всех, бесконечно любопытная и невероятно беспристрастная — так утверждали знающие ее. В молодости ее обвиняли в черной магии, но ничего не смогли доказать… Безусловно, ни деньги, ни власть ее не интересовали. Схемы, которые она чертила, были ее детьми, а вся жизнь ее посвящалась собиранию фактов, с помощью которых можно было угадывать чужую судьбу. Невозмутимая, мудрая в своей старости, она, как говорили, судила о жизни непредвзято, но сурово. В конце концов, все волнения человеческой души — не более, чем линия гороскопа.
   Когда она подошла совсем близко, Лаймонд тихо заговорил: поблагодарил за помощь, попросил сообщить Абернаси о том, где он находится.
   Он, не подумав, заговорил по-английски. Старая дама внимательно слушала, вытянув длинную, жилистую шею, толстые косы не шелохнулись. Затем ее скрюченная правая рука, расцвеченная и отягощенная причудливыми кольцами, коснулась его губ, как бы запечатывая их.
   — Or se chante [7], — сказала она. — Слухи распространяются. Обыскивают дом за домом. Говори на родном языке со мной или с Голтье, если тебе это необходимо, но больше ни с кем… Назови мне день и час твоего рождения.
   Она говорила по-английски небрежно, коверкая слова. Так люди, владеющие многими языками, обращаются с ними, будто с моллюсками, разбивая и отбрасывая раковину и используя только мясо. Дама не спросила, в каком году он родился. Когда он сообщил старухе все, что она хотела знать, та долго и пристально смотрела на него своими внимательными косящими глазами, и его внезапно осенило, что ей давно уже это известно. Едва только мысль пришла ему в голову, дама улыбнулась: узкие, будто резиновые, щеки как бы раздвинулись, и улыбка коснулась властного рта.
   — Ты восприимчивый. Я знала твоего деда, — заявила она. — Он до сих пор иногда говорит со мною.
   — Он умер, — отозвался Лаймонд. Это, конечно, было правдой. Первый лорд Калтер, его блистательный дед, почитаемый в Шотландии и во Франции, в честь которого он получил свое имя, умер много лет назад. Но сказанные даме слова прозвучали глупо — он бормотал их, как бы защищаясь. Он понял, что каким-то образом дама де Дубтанс была знакома с его дедом и, безусловно, знала, что тот умер. Что еще ей было известно, он не представлял себе. Но в полной тишине ощущал, как велика сила ее ума, твердого, мощного, причудливого, пытающегося овладеть его мыслями.
   Он не знал, долго ли продолжалось молчание, сколько времени они противоборствовали, но вот кто-то издал долгий вздох, медленный, почти неслышный, и серые длинные крючковатые пальцы снова на минуту коснулись его лба.
   — Ты хорошо хранишь свои секреты, — сказала дама. — Можно поздравить Сибиллу.
   Затем узы как будто разомкнулись, и он снова впал в забытье и не видел больше ни ее, ни комнаты.
   В следующий раз сознание вернулось на краткий миг. Он лежал не в кровати, а на каких-то мешках в крошечном холодном чулане, разделяя убежище с чудесными, дорогими вещицами, — комнату же за дверью чулана обыскивали. Он слышал принужденные вопросы и непривычные любезности: солдаты и их лейтенант явно трепетали перед дамой де Дубтанс. Через щель, в которую у него не было сил заглянуть, проникал, изгибаясь дугою, единственный луч голубого света. Праздными пальцами Лаймонд прикасался к перламутру и бронзе, лаковым коробочкам и браслетам, лежавшим так близко от его головы.
   Затем солдаты ушли, вроде бы удовлетворенные; дверь маленькой сокровищницы распахнулась, и его перенесли из укрытия обратно на кровать. На мгновение ему показалось, что над ним склонилась Уна О'Дуайер с длинными, непривычно золотыми волосами, затем он понял, что это дама де Дубтанс: из-за ее плеча выглядывает головка маленького ростовщика, а позади — темное, улыбающееся, увенчанное тюрбаном лицо Абернаси.
   Теперь все было просто. Все, что осталось сделать, — произнести вслух указание, сложившееся в уме с тех пор, как он очнулся: четыре слова, которые он без конца повторял про себя.
   Но горло было стиснуто Бог знает какими силами — от лихорадки или от наркотиков, от поврежденных мускулов, от духовного и телесного изнеможения голос не подчинялся ему. На какой-то миг от напряжения у него потемнело в глазах и он оказался в пустоте — безмолвный, слепой, неспособный прорваться к людям.
   Но он должен. Но он скажет.
   Закрыв глаза, Лаймонд лежал и пытался освободить свой мозг от страха, найти ясную мысль, где-то безмолвно притаившуюся, и выразить ее словами.
   Возникла пауза, которая собравшимся вокруг кровати показалась нескончаемой. В выцветших глазах дамы де Дубтанс вспыхнул странный огонек: она отвернулась от человека, безмолвно лежащего на постели, и оживленно бросила по-французски погонщику слонов:
   — Отвезите его в Севиньи.
   На следующий день ради вящей безопасности решили разобрать особняк Мутье. Дойдя до сложенного из плит фундамента, обнаружили испачканную одежду и разорванный плащ из перьев. Весь дом лежал в руинах, и если Тади Бой Беллах погиб в огне, как утверждали слухи, то никакого иного следа не осталось.
   И полтора дня его брат, его королева, леди Флеминг, Эрскины и все прочие считали Лаймонда погибшим. Эрскин, сам впавший в отчаяние, боялся того, что скрывалось за оцепеневшим, лишенным выражения, бледным лицом Ричарда. Затем пришло сообщение от Абернаси, а вместе с тем строгий приказ — Лаймонд находился в своем доме, в Севиньи, но никто не должен посещать его — ни Ричард, ни Эрскины, ни их друзья.
   Проходили недели, февраль сменился мартом, но нового сообщения не поступало. Однажды, когда на деревьях стали набухать почки, Ричард проехал верхом мимо Севиньи и увидел белые башни над темно-розовой и желтой дымкой, но стены были слишком высокими, а разросшиеся сады слишком густыми, больше ничего невозможно было разглядеть. Ричард даже не знал, что у брата есть такое имение. На следующий день, двигаясь будто бы в бесконечной, бессмысленной пустоте, он отправился с беззаботной молодой компанией к астрологу в причудливый дом под названием «Дубтанс». Астролог оказался женщиной. Она составила ему гороскоп и, разглядывая его с раздражающей снисходительностью, дала только один совет:
   — Весна — прекрасное время года во Франции. Вам следует остаться.
   Том Эрскин собирался вернуться домой в конце месяца. Похоже, что и Дженни Флеминг, несмотря на свою самоуверенность, тоже отбывала. Они остановятся в Париже, затем пересекут Ла-Манш и приедут в Англию, где Эрскин задержится, чтобы нанести визит королю, прежде чем отправиться на север. Предполагалось, что Дженни на корабле и в карете доберется до дому более прямым путем.
   Ричард спрашивал себя, не поехать ли ему тоже. Пока такого желания не было. Ему не хотелось встречаться с Сибиллой, не имея новых известий, или с такими известиями, какие у него были. И в то же время он исчерпал все попытки приблизиться к тайне, на какие только был способен его разум.
   Ричард принял на себя обязанности по охране юной королевы, но уже несколько недель ничего тревожного не происходило. Лаймонд не умер и не мог умереть, иначе Абернаси нашел бы возможность сообщить им. Но как сильно он, должно быть, искалечен, если вынужден выносить эту изоляцию, это изматывающее молчание. Мысль о состоянии брата терзала Ричарда днем и ночью. Новое появление оллава при дворе исключалось: воровство и коварные замыслы Тади были доказаны во всех деталях самым неопровержимым образом. Это поразительное обвинение доставило Ричарду странное чувство облегчения. Во всяком случае, это спасет Фрэнсиса — хотя бы от самого себя. Неопровержимое доказательство того, в чем они с Эрскином иногда сомневались, теперь было налицо: хозяин Стюарта жил не за морями, и Стюарт не работал в одиночку в надежде выгодно продать свои непрошеные услуги. Здесь, во Франции, за спиной лучника стоял другой разум, другой человек, принимавший непосредственное участие в заговоре.
   С помощью Эрскина Ричард пытался ухватиться за любую нить. Они съездили в Неви, чтобы посетить ту ирландку, Уну О'Дуайер, которой Тади Бой как-то устроил серенаду у дома, столь таинственно потом сгоревшего. Ее они не застали. Тетка сказала, что девушка уехала к Мутье, в их дом на юге, но адрес дать категорически отказалась.
   — Разве недостаточно они пострадали, лишившись крыши над головой по милости бродячих скоморохов?
   Они с Уной были в Неви во время катастрофы у Тур-де-Миним и некоторое время спустя. Из рассказов соседей стало очевидно, что Мутье считались людьми безобидными и хорошо известными. Из всего того, что они узнали, Ричард с горечью заключил, что Лаймонд, вероятно, с великим трудом добрался в Блуа сам, зная, что дом пуст, и догадываясь так или иначе, что его вот-вот разоблачат или оклевещут. Неведение мешало им действовать — на это, видимо, и рассчитывал Лаймонд. То же неведение обеспечивало и их безопасность.
   Тем временем королева-мать, находясь рядом с юной королевой, не собиралась возвращаться в Шотландию, и французский двор с неизменным очарованием старался сделать ее беспокойное пребывание приятным. Правда, прежний блеск потускнел. Никто в Блуа не сажал больше блудниц на коров и не гонял их по городу. Великий пост прошел в Блуа и Амбуазе и закончился тихо, спокойно, вяло, без смеха, сатиры и бойких непристойных куплетов. Тади умер, и так было лучше: все вокруг напоминало о нем, но память была нерадостной.
   Все, что они делали раньше, теперь приобретало иной оттенок. То, что казалось площадным остроумием, теперь представало непроходимой пошлостью; живое и яркое становилось вульгарным; откровенное и честное — оскорбительным. Этикет, потрясенный в своих основах, тяжело, со скрипом вернулся на прежнее место. Остроты сделались слишком едкими, а ответы на них — слишком злобными. Ощущение острого духовного дискомфорта мучило цвет Франции как последствие блистательной вспышки разнузданности и всепрощения. Если бы Тади Бой вернулся, даже сумей он оправдаться от предъявленного ему обвинения в предательстве, они приказали бы своим лакеям вытолкать оллава взашей.

Глава 4
ЛОНДОН: ОКРУЖЕННЫЙ ВОЛКАМИ

   Пастух пасет своих коров на лугах, принадлежащих кому угодно, вечно окруженный волками, в этом и состоит его богатство.
   Как святой Патрик, искавший защиты у Бога против чар женщин и друидов, так и О'Лайам-Роу мгновенно нашел средство от своих недугов. Бежав от недобрых французских пастбищ, он укрылся дома, но все здесь лишь напоминало ему об ущемленном самолюбии. Предложение лорда-представителя подоспело весьма кстати. Англия с радостью приглашала ирландского принца — слухи о французском вторжении снова усилились. Ему, насмешнику, на мгновение показалось, что, поддержав враждебную сторону, он вновь обретет пошатнувшееся было чувство собственного достоинства.
   Сначала ему все понравилось. Англичане, как он обнаружил, сильно отличались от французов. Король здесь был мальчиком. Подводные течения при дворе были в меньшей степени связаны с неприкрытой борьбою холодных сердец и пламенных амбиций — скорее с противостоянием разных группировок знати: английские бароны проявляли не меньшее честолюбие, но оказывались способны иногда заботиться о стране, людях, религии.
   К своему собственному приятному удивлению, он остановился в Хакни, в особняке графа и графини Леннокс. С любопытством курсируя вслед за двором между Уайтхоллом и Холборном, Гринвичем и Хэмптон-Кортом, О'Лайам-Роу не раз встречал шотландского графа, бледного, светловолосого, с выпуклыми глазами, подозрительного и как бы слегка озадаченного. Немного позже он познакомился с женой Леннокса — Маргарет, и она предложила ирландцу какое-то время погостить у них.
   О'Лайам-Роу смутно припоминал, что где-то что-то слышал о своем бывшем оллаве и Маргарет Дуглас, графине Леннокс. Но он не собирался копаться в своей памяти. Покинув Францию, О'Лайам-Роу выкинул из головы и Тади Боя со всеми его делами. Но его крайне занимал другой факт — Мэтью Стюарт, граф Леннокс, был старшим братом Джона Стюарта, лорда д'Обиньи. И таким образом, хотя бы из вторых или третьих рук О'Лайам-Роу мог получать новости о единственном существе среди всего французского двора, к которому он испытывал симпатию, — о маленькой шотландской королеве Марии; к тому же девочке угрожала опасность. Поэтому он переехал в Хакни к Ленноксам.
   Однако здесь его ожидало разочарование. Семья Ленноксов редко бывала дома. Графа с графиней, как и его самого, постоянно приглашали ко двору, несмотря на религиозные убеждения четы, которые, как он подозревал, упорно оставались папистскими, но Маргарет приходилась кузиной мальчику-королю, и если бы в свое время ее дядя, король Генри, не лишил племянницу наследства, то графиня Леннокс вполне могла бы претендовать не только на престол английский, но и шотландский, где ее мать когда-то была королевой, да и прадед мужа тоже царствовал.
   Были и другие трудности. Бароны при дворе, озабоченные своими делами, не имели для О'Лайам-Роу свободного времени, хотя вели себя вежливо. Ирландцы, которых он встречал, также всегда были заняты и говорили только о своих пенсиях и своих фермах; ему изрядно надоело развлекать себя самого, беседуя с пронырливыми, погрязшими в политике, полными предрассудков англичанами.
   Даже сейчас, проезжая через Чипсайд, по дороге в Стрэнд, он испытывал чувство горечи, так как среди шумной, оживленной, куда-то спешащей, торгующей толпы ни один человек даже не повернул головы в его сторону. В Англии он отказался от шафрановой туники и фризового плаща, а вместе с ними ушла и обаятельная беспечность, некогда сослужившая ему хорошую службу. И теперь было слишком поздно стремиться к блестящему высокомерию сильных мира сего, над которым он усердно подтрунивал всю свою жизнь. Под светлой кожей и мягкой плотью копошилась прозрачная, как медуза, какая-то новая личность, серая и приниженная, с которой теперь придется существовать всю жизнь. О'Лайам-Роу сбросил с себя Фрэнсиса Кроуфорда, будто змея — кожу, но не обрел счастья в новом обличье.
   Среди богатых особняков, выстроившихся вдоль Стрэнда, окруженных садами, спускающимися вниз к реке, притаился маленький домик, который арендовал младший брат Мишеля Эриссона. Его нарядная дверь, высокие застекленные окна и комнаты, отличавшиеся поразительной, какой-то застывшей красотой, производили странное, несколько раздражающее впечатление: дом, казалось, строили ради забавы, а не для того, чтобы в нем жить.
   К этому дому и направлялся принц Барроу в сопровождении Пайдара Доули, предпринимая последнюю попытку найти в знаменитом городе Лондоне хоть одно теплое, открытое, дружеское лицо, хоть перед кем-то облегчить душу. Он вез с собой письмо от скульптора из Руана, великана Мишеля.
   По прибытии его несколько удивил, но отнюдь не насторожил контраст между стилем жизни Брайса Хариссона и беззаветной щедростью скульптора с его шумной разношерстной компанией и подпольной типографией. Пайдара Доули и двух их лошадей поспешно и тихо отвели в великолепную маленькую конюшню, сам же принц, переходя от одного ливрейного лакея к другому, оказался в обитом кожей салоне, где стал ожидать хозяина.
   То, что О'Лайам-Роу знал об единственном брате Мишеля, обещало многое. Шотландец по происхождению, холостой и предприимчивый, Брайс, как и Мишель, получил воспитание во Франции и, подобно ему, не исповедовал никакой особой философии, проявляя свои таланты и пристрастия на той почве, какая им наиболее подходила.
   Брайс обладал удивительной, Богом данной способностью к языкам. Он мог имитировать все, что угодно, запоминая диалект, как музыку, идиому, словно мелодию. Он познакомился с Эдвардом Сеймуром, герцогом Сомерсетом, когда будущий протектор Англии стоял с английской армией на северном побережье Франции. И когда Сомерсет вернулся в Лондон, чтобы управлять страной в первые годы царствования мальчика-короля Эдуарда, Брайс Хариссон поехал вместе с ним в качестве переводчика полноправного, хотя и самого молодого из секретарей Сомерсета.
   Теперь власть Сомерсета пошатнулась и он уступил управление страной графу Уорвику. Так что у Хариссона появился досуг, немного денег, дом неподалеку от дворца Сомерсета и время, чтобы ввести принца Барроу, как тот надеялся, в избранные круги лондонского света.
   Итак, когда распахнулась дверь и вошел Брайс Хариссон, с рекомендательным письмом от своего брата в руке, О'Лайам-Роу, улыбаясь, поднялся ему навстречу, и ирландца заботила единственная мысль — пожать ли руку Брайсу или расцеловать в обе щеки, что обычно проделывал Мишель при знакомстве. Хозяин остановился в дверном проеме — маленький, темноволосый, худощавый, с тонкими ногами, обтянутыми черным, в черном же камзоле с высоким гофрированным воротником, доходящим до ушей, довольно оттопыренных и потому прикрытых седыми волосами, гладкими и густыми.
   — Принц Барроу, насколько я понимаю? — спросил Брайс Хариссон тоном несколько удивленным и явно скучающим. — Боюсь, мой брат переоценивает количество свободного времени, которым я располагаю при таком суетливом дворе, как наш. У меня назначена встреча на самое ближайшее время. Могу ли я вам чем-нибудь помочь?
   Очевидно, что-то рассердило его. О'Лайам-Роу видел Мишеля, когда его планы срывались. Тот тоже тогда заливался ярким румянцем, но не стеснялся в проявлении чувств. Принц заметил миролюбиво:
   — У меня нет причины набиваться к вам именно сейчас. Я приеду в другое время, и мы сможем скоротать вечерок за приятной беседой. На этой улице есть таверна, где можно будет поужинать вдвоем.
   Дверь оставалась открытой, но Брайс не закрыл ее и не входил в комнату. К выражению скуки добавилось нетерпение, но даже это не подготовило О'Лайам-Роу к дальнейшему повороту событий.
   Брайс Хариссон заявил:
   — Если вы разъясните моему управляющему, какой товар можете предложить, он пришлет вам домой ответ. Боюсь, мне не удастся представить вас герцогу. Ему не нравятся ирландские кожи, а ваши сыры он находит чересчур резкими. Роберте!
   Последовала пауза. Затем, расслышав шаги управляющего, О'Лайам-Роу заговорил, растягивая гласные:
   — Похоже, шотландская природа взыграла: в каждом новом знакомце ищете выгоду, как сказала русалка рыбаку, что ловил селедку. Я пришел сюда как друг, передать весточку от вашего брата, только и всего.
   Рядом с Хариссоном появился управляющий. Хозяин не отослал его. Карие глаза под короткими, кустистыми, высоко вздернутыми бровями смотрели не мигая. Он добавил:
   — У меня к тому же нет денег, чтобы одолжить вам. Извините. Я тороплюсь на встречу. Роберте!
   Управляющий щелкнул пальцами. Тотчас же принесли шпагу, плащ и перчатки. Хариссон был уже обут, и плоская шляпа с пером покрывала его гладко причесанную голову. Одевшись, он отступил, чтобы О'Лайам-Роу мог пройти.
   — Роберте, я сам возьму ларец из кабинета. Жаль, что пришлось разочаровать вас, принц. Мы с братом расстались довольно давно, и он уже истощил мое терпение, посылая просителей одного за другим. Надеюсь, ваше пребывание в Лондоне принесет вам пользу.
   — Храни вас Бог: я извлекаю всю возможную пользу из приобретаемого опыта, — сказал О'Лайам-Роу. — Этот хвастливый верзила Мишель оторвал бы мне голову, не воспользуйся я гостеприимством его маленького ушлого братца, который так здорово шпарит на всех чужих языках. Но, черт побери, я бы сказал, что родным языком вы пользуетесь довольно странным образом. Так, припоминаю я, верещала бывшая уличная девка в Галуэс, защищая свое целомудрие.
   Открыв кошелек, О'Лайам-Роу достал экю и вложил монетку в холеную руку Брайса Хариссона.
   — Выпей за мое здоровье четверть пинты по дороге на свою встречу, — сказал он. — Наши кожи воняют, а сыры недодержаны, но любящие сердца надежны и сияют золотом, как лютики на болоте, ты же выглядишь унылым и одиноким, малыш.
   Только подойдя к конюшне, О'Лайам-Роу обнаружил, как крепко стиснуты его кулаки, и понял, что был готов и к телесной расправе.
   Пайдар Доули ждал его. Когда принц вошел в удобную, с теплым запахом навоза конюшню, фирболг вцепился своей жилистой рукой в измятый атласный рукав и, что-то хрипло прошептав, оттащил хозяина в сторону. О'Лайам-Роу, намеревавшийся покинуть владения Брайса Хариссона прежде, чем тот выйдет во двор, грубо обругал Пайдара по-гэльски.
   Но тут он увидел, куда показывает свободной рукой Пайдар Доули, и значение сделанного открытия наконец-то дошло до него. В конюшне стояло четверо животных: его собственная лошадь, мул, превосходная кобыла Хариссона и наемная кляча, чья залатанная сбруя и седло, экипированное для похода, были так же хорошо знакомы ему, как его собственные. Он скакал вслед за этой клячей из Дьепа до Блуа, созерцал ее экипировку на борту корабля, скользящего вниз по Сене и Луаре, и во время злополучной охоты с гепардом, и по пути в Обиньи и обратно. То и другое принадлежало Робину Стюарту.
   О'Лайам-Роу обычно хорошо относился лишь к людям, развлекавшим его, и не выносил угрюмую скованность лучника даже до дня гибели Луадхас, а сам он чувствовал себя неловко и сейчас немедленно покинул бы двор, если бы не некоторые воспоминания.
   Прежде всего — неприятная сцена в доме воскресила в памяти другую, происшедшую более двух месяцев назад в вонючей спальне оллава в Блуа. Он как-то сказал Уне О'Дуайер, что власть порождает чудовищ, но он видел, что делает с людьми и отказ от власти.
   Робина Стюарта послали в Ирландию вместе с Джорджем Пэрисом, чтобы привезти Кормака О'Коннора во Францию. Вместо этого он оказался здесь, в Лондоне, с одним из людей Сомерсета, который тщательно старался скрыть свои связи. Англия и Франция сейчас не воевали, но не было и близких дружественных отношений между двумя странами, во всяком случае, настолько близких, чтобы объяснить личный разговор лучника королевской гвардии с правительственным служащим, хотя последний в данный момент и оказался немного не у дел. Хариссон, как и Стюарт, шотландец, и они, как припомнил О'Лайам-Роу, старые друзья. Но тогда какую роль во всем этом играет О'Коннор, за которым отправили Стюарта?
   Именно этот последний необъяснимый вопрос в конце концов заставил Филима О'Лайам-Роу, принца Барроу, человека, никогда не терявшего чувства собственного достоинства, везде и всюду, в самых тяжелых ситуациях полагавшегося лишь на силу красноречия, с шумом выехать со двора в сопровождении Пайдара Доули под пристальным взглядом управляющего и, спешившись на улице, оставить лошадей под присмотром своего спутника, а самому перемахнуть через две стены, пробежать по аллее, успокоить насторожившуюся собаку и прокрасться наконец в садик за роскошным домом Брайса Хариссона, выходящим на Стрэнд.
   Осмотревшись, он определил расположение кабинета. Окно было открыто, как раз под Ним находилось крыльцо, скрытое навесом. В пурпурных сумерках, предвещавших свежий мартовский ливень, О'Лайам-Роу подкатил бочонок и, порвав чулки и штаны, с локтем, высунувшимся из тесного шелкового рукава, лопнувшего от резких движений, подтянулся, влез на крыльцо и приготовился слушать.
   Говорили на гэльском. Стюарт, стоявший ближе к окну, был в нем не слишком тверд, он не раз запинался и вставлял французские или английские слова. Язык Хариссона был безупречен. О'Лайам-Роу слышал, как легко, без усилий он задает вопросы, комментирует, иногда спорит. Вел он себя совершенно не так, как тогда, когда принимал принца: сейчас Хариссон казался спокойным, задушевным и понимающим — в самой его способности справляться с вывертами Робина Стюарта сказывалась действительно очень долгая дружба.