* * *
   Осень осела наконец на землю холодным предзимьем. Высокая волна, набегающая на пустынную набережную Корниш. Перелетные птицы множатся на прибрежных мелководьях Мареотиса. Вода меняет цвет с золотого на серый, цвет зимы.
   Охотники съезжаются к дому Нессима до самых сумерек — представительная коллекция шикарных машин. Бесконечная суета: пакуют и снова разбирают плетеные корзины, укладывают ружья в чехлы под аккомпанемент коктейлей и сэндвичей. Распускаются соцветия охотничьих костюмов. Сравнивают патроны, ружья, и завязывается разговор, неотделимый от ощущения охоты, бессвязный, бестолковый и мудрый. Наползает желтоватая безлунная тьма; солнечные лучи медленно карабкаются по стенам домов, как луч прожектора, и упираются в остекленелую лиловость вечернего неба. Свежий ветер, вечер прозрачен, как стакан с водой.
   Я собираюсь, Жюстин помогает мне — мы движемся в паутине окунувшейся в хаос квартиры так, словно уже расстались. На ней знакомый вельветовый костюм — куртка с низко прорезанными и глубокими косыми карманами — и мягкая велюровая шляпа, низко надвинутая на глаза, — шляпа школьницы; высокие кожаные сапоги. Мы больше не глядим друг другу в глаза и произносим пустые, ненужные слова. У меня болит голова, буквально разламывается. Она всучила мне собственное свое запасное ружье — великолепную «Порди» двенадцатого калибра, идеальное оружие для новичка вроде меня.
   Смех и аплодисменты — тянут жребий. Номера разбросаны по всему озеру, и тем, кому достанутся места на западной стороне, придется делать изрядный крюк через Мекс и пустыню за Мексом. Предводители команд по очереди тянут из шляпы бумажки с именами гостей. Нессим уже успел вытянуть Каподистриа; Да Капо щеголяет в ловко пригнанной кожаной куртке с бархатной отделкой, габардиновых брюках-гольф цвета хаки и клетчатых гетрах. Еще он надел старую твидовую шляпу с фазаньим пером, и весь обвешался туго набитыми патронташами. За Каподистриа следует Ралли, старый греческий генерал с жуткими серыми мешками под глазами и в заштопанных бриджах; Палли, французский торговый атташе в дубленке, и — я.
   Жюстин и Помбаль попали в команду лорда Эррола. Что же, так и должно было случиться. Внезапно, увидев холодноватый блеск в бесстрастных глазах Нессима, я чувствую страх, в первый раз. Мы вытягиваем номера. Селим затягивает ремни на неподъемном свиной кожи саквояже для ружей. Руки у него дрожат. Последние распоряжения по дому, бормочут моторы авто, машины трогаются с места, и на звук автомобильных выхлопов из дверей выпархивает табунчик слуг с бокалами шампанского на подносах — прощальный кубок. Задержка дает Жюстин возможность подойти к моей машине и под тем предлогом, что ей хочется снабдить меня пачкой патронов с бездымным порохом, сжать мне руку, один раз, крепко, и удержать на полсекунды на моем лице свой взгляд: живые черные глаза, и в них — странное выражение, едва ли не радость, не облегчение. Я пробую скроить улыбку.
   Мы медленно трогаем с места, Нессим за рулем, и успеваем поймать последние лучи заходящего солнца за городом, скользя по шоссе вдоль плоских песчаных дюн Абукира. Все в прекрасном расположении духа, Ралли болтает за троих, Каподистриа забавляет публику салонными историями о своем легендарном безумном отце. («Первое, что он сделал, когда рехнулся, — затеял судебный процесс против собственных сыновей, двоих из нас, выдвинув обвинение в сознательной и злонамеренной незаконнорожденности».) Время от времени он дотрагивается пальцем до компресса под черной повязкой на левом глазу. Палли надел старую охотничью шапку с большими наушниками и выглядит в ней как задумчивый галльский кролик. Иногда в зеркальце заднего вида я ловлю взгляд Нессима, и он улыбается.
   Когда мы прибываем на место, уже темнеет. У берега визжит и поскуливает старый гидроплан, он ждет нас. Задние сиденья завалены приманками. Нессим цепляет к двум длинноствольным ружьям треноги, прежде чем сесть с нами вместе в плоскодонную лодку с низкими бортами и тронуться в путь сквозь заросшие камышом протоки к одинокому охотничьему домику где-то там, на воде, где мы проведем ночь. Горизонт обрезан близкими кулисами камышей, и шумная наша посудина несется вдоль по быстро темнеющей протоке, распугивая ревом моторов местную живность; протока становится все уже, камыш — выше, и торчат из илистых кочек пучки осоки, там земля. Раз или два мы выныриваем на широкий водный простор — ненадолго — и ловим взглядом суматоху поднимающихся на крыло птиц: утки судорожно бьют крыльями, вспахивая перепончатыми лапами зеркальную гладь воды. Совсем неподалеку суетятся бакланы, длинноносые, сутулые, похожие на стайку эстетов в антикварной лавке. Повсюду, теперь уже со всех сторон, отходят ко сну неисчислимые птичьи стаи. Когда стихают моторы, тишина взрывается вдруг утиным гомоном.
   Легкий, пахнущий зеленью ветер вспыхивает в воздухе и разбегается рябью по воде вокруг маленькой камышовой хижины на сваях. На помосте перед ней сидят арабы (они будут заряжать нам ружья и приносить дичь) и ждут нас. Как-то вдруг стемнело, и голоса в лодке звучат неестественно громко, резко и весело. Рожи у завтрашних наших помощников самые бандитские. Они скачут с кочки на кочку, подоткнув длинные свои галабеах, босые, нечувствительные к холоду. Они черны и огромны, словно выточены из ночи. Они втаскивают нас на помост и прыгают в лодку, чтобы набрать по охапке приманок, а мы бредем в комнаты, где уже горят парафиновые лампы. Из крохотной кухоньки просачиваются запахи ужина, и мы благосклонно им внимаем, освобождаясь от груза ружей и патронташей, скидывая сапоги. Те, кто поазартнее, садятся за триктрак и заводят бесконечные охотничьи байки, самый восхитительный и захватывающий мужской разговор на свете. Ралли натирает свиным салом старые, чиненые-перечиненые сапоги. Ужин удался на славу, а красное вино капнуло каплю неги в общее радужное настроение.
   К девяти тем не менее все уже готовы ко сну; Нессим ходит снаружи, в кромешной тьме, и проводит последний инструктаж, затем ставит старый ржавый будильник на три утра. Один лишь Каподистриа не выказывает желания спать. Он сидит отрешенно, потягивает вино и дымит сигарой. Мы перебрасываемся несколькими пустячными фразами; внезапно он резко меняет тему и начинает рассуждать о третьем томе Персуордена (он только что поступил в продажу) емко и дельно. «Что удивительно, — замечает Да Капо, — он маскирует под банальности целую серию кардинальных духовных проблем — и иллюстрирует их, на каждую по персонажу. Я как раз думал над его Парром, сенсуалистом. Очень уж похож на меня. Его апология чувственности фантастически хороша — помните, он говорит, что люди видят в нас обычно лишь презрения достойное гусарство, движущее нами, но упускают возможность копнуть чуть глубже и обнаружить жажду красоты. Незнакомое лицо способно порой перевернуть тебе душу — хочется просто съесть его, черточку за черточкой. Укладываешь в постель тело, довесок к лицу, и тщетно ищешь в нем забвения, отдыха. Что поделаешь, такими уж мы родились». Он тяжко вздыхает и погружается в воспоминания об Александрии, какой она была прежде. Он говорит, и мягкая улыбка смирения трогает его губы: давно ушедшие дни, он сам — подросток, затем молодой мужчина — движется в потоке времени свободно и безмятежно. «Я так и не понял до конца, что за человек был мой отец. Скептик, насмешник, хотя, может быть, он просто прятал таким образом собственную слабость. Фраза заурядного человека не в состоянии обратить на себя ваше внимание, тем паче претендовать на место в вашей памяти. Как-то раз мы говорили о женитьбе, и он сказал: „В браке узаконено отчаяние“, — и еще: „Каждый поцелуй есть преодоленное отвращение“. Я тогда понял: у него весьма занятные представления о жизни, целая философия, но вмешалось сумасшествие, и все, что у меня осталось в память о нем, — несколько фраз и забавных историй. Хотел бы я оставить после себя хотя бы столько».
   Я лежу на узкой койке, гляжу в темноту и думаю о его словах; вокруг лишь тишина и тьма, и только снаружи — тихий быстрый голос Нессима, отрывистые фразы — он говорит с арабами. Слов я не слышу. Каподистриа сидит еще несколько минут на месте, докуривает сигару, затем грузно перебирается на койку у окна. Остальные давно спят, если судить по раскатистому храпу Ралли. Страх мой снова сменяется смирением; на грани яви и сна я думаю о Жюстин, один лишь миг, покуда память о ней не соскальзывает в сумеречный покой забвения, проницаемый лишь для отдаленных сонных голосов и торопливых вздохов воды под настилом.
   Просыпаюсь я в кромешной тьме: Нессим осторожно трясет меня за плечо. Будильник нас подвел. Но комната уже полна людей, они потягиваются и зевают, выбираясь из-под одеял. Арабы спали снаружи, на помосте, свернувшись, как овчарки. Они зажигают парафиновые лампы, чтобы осветить наш торопливый завтрак: кофе и бутерброды. Я спускаюсь на мостки и умываюсь ледяной озерной водой. Темно, хоть глаз выколи. Все говорят полушепотом, словно придавленные тяжестью тьмы. Домик стоит на хилых жердях, воткнутых прямо в озерный ил, и каждый порыв ветра сотрясает камышовые стены сверху донизу.
   Нам выдают по лодке и по арабу. «Возьмешь Фараджа, — говорит Нессим. — Он из них самый опытный и надежный». Я говорю: спасибо. Лицо черного варвара под замусоленным белым тюрбаном, без улыбки, без проблеска мысли. Он собирает мое снаряжение и молча шагает в темную плоскодонку. Я шепотом прощаюсь, тоже забираюсь в лодку и сажусь. Гибкое движение, шест упирается в дно, Фарадж выталкивает нашу лодку в протоку, и мы скользим сквозь сердцевину черного алмаза. Вода полна звезд, плывет Орион, Капелла роняет вверх бриллиантовые капли. Мы крадемся по зеркальной глади, усыпанной самоцветами, долго-долго в полной тишине — слышен лишь приглушенный водой чавкающий звук ила, когда погружается шест, и затем — шепелявое лепетание капель. Мы круто сворачиваем в более широкий проход между черными стенами камыша, и мелкая рябь плещет о нос плоскодонки, и со стороны невидимого моря налетают легкие, пахнущие солью сквозняки.
   В воздухе уже повеяло предчувствием утра, а мы все еще плывем через затерянный мир. Проходы к большой воде впереди ощетинились цепочкой островков, зубчатые бороды камыша и осоки. Со всех сторон доносятся теперь торопливая утиная скороговорка и резкие сдавленные крики крачек. Фарадж бормочет что-то себе под нос и сворачивает к ближайшему островку. Я вытягиваю руки в темноте, и они натыкаются на обод бочки, на ощупь ледяной, в бочку я осторожно перебираюсь из лодки. Укрытия для стрельбы состоят всего-навсего из пары сухих внутри деревянных бочек, связанных вместе и обставленных для маскировки высокими вязанками камыша. Фарадж удерживает лодку на месте, пока я достаю из нее свои принадлежности. Вот и все, остается лишь сидеть и ждать, когда безликая черная тьма разродится зарей, которая, должно быть, уже занимается где-то.
   Жуткий холод, и даже тяжелое пальто от него не спасает. Я уже сказал Фараджу, что ружья буду перезаряжать сам: мне не хочется, чтобы он возился с ружьем и патронами у меня за спиной. Когда говорил, было стыдно, но так мне будет спокойнее. Он кивнул безо всякого выражения на лице и стоит теперь в лодке в соседних зарослях, замаскированный под воронье пугало. Мы ждем, и лица наши обращены к востоку — кажется, уже не первую сотню лет.
   Неожиданно в самом конце длинного облачного коридора мой глаз цепляется за призрачный проблеск: тонкая бледно-желтая полоса ширится, ширится, и прорывается наконец первый солнечный луч — сквозь темную массу облаков на востоке. Невидимые птичьи стаи вокруг нас просыпаются окончательно. Медленно, с явным усилием, как раскрывается тяжелая полупритворенная дверь, восходит на небо заря, оттесняя тьму. Еще минута, и скользит с небес, сияющая ступенька за ступенькой, лестница из мягких лютиков, очерчивая горизонт, возвращая нам зрение, и разум, и чувство пространства. Фарадж широко зевает и чешет бок. Розовые, маренго-вые волны захлестнули мир, и сквозь них — жженое золото. Облака отблескивают желтизной и зеленью. Озеро понемногу стряхивает сон. Черный силуэт чирка чертит на востоке короткую кривую. «Пора», — шепчет Фарадж, но минутная стрелка моих часов считает иначе: еще шесть минут в запасе. В моей душе нетерпеливое ожидание борется за власть с ленивой инерцией ночи. Мы договорились: ни единого выстрела до половины пятого. Я медленно заряжаю ружье и кладу патронташ на ближний край бочки, прямо под рукой. «Пора», — снова говорит Фарадж, уже настойчивее. Совсем рядом, где-то в камышах, шлепают по воде и с шумом продираются сквозь заросли какие-то невидимые птицы. Прямо за ближайшим поворотом плавает на открытой воде пара лысух: они плещутся и задумчиво переговариваются между собой. Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но с юга долетает ружейная перебранка, похожая на отдаленное щелканье крикетных шаров.
   Пролетают одиночки, первая, вторая, третья. Свет прибывает, становится ярче, разменивая красноту на зелень. Облака, толкаясь, расходятся в стороны, освобождая бездонные пропасти неба. Они ошкуривают утро, как яблоко. Ярдах в двухстах поднимаются и выстраиваются клином сразу четыре утиные семьи. Летят они прямо на меня четким выверенным строем, и я для пробы нажимаю на правую собачку, издалека. Как обычно, летят они быстрее и выше, чем кажется. Сердце тикает, как часы. Невдалеке просыпаются еще несколько ружей, и все озеро приходит в движение. Утки летят теперь непрерывно, стайками, три, пять, девять, очень низко и быстро. Утиные крылья урчат по-кошачьи, крепкие тельца режут воздух, шеи вытянуты вперед. В вышине, между небом и землей, тоже пролетают утиные стаи, как воздушные армии, армады боевых машин, выстроившись против света, мягко вспахивая податливую голубую плоть. Ружья месят воздух, пробивают бреши в косых шевелящихся линиях, медленно дрейфующих в сторону моря. Еще выше, вне досягаемости, летят цепочки диких гусей, и заунывный гусиный крик звучит подобно камертону над солнечными уже водами Мареотиса.
   Времени думать не остается: чирки и свияги свистят надо мной, как с силой пущенные дротики, и я начинаю стрелять медленно и методично. Их невероятно много, порою просто не успеваешь выбрать мишень среди всплескивающих в небе силуэтов. Раз или два я ловлю себя на том, что стреляю наугад в середину стаи. Прямое попадание, птица замирает, переворачивается в воздухе и грациозно падает, как платок из дамской руки. Смыкаются камыши над коричневым тельцем, но Фарадж не ведает усталости, он носится как сумасшедший и кидает в лодку птицу за птицей. Иногда он с шумом погружается в воду, подоткнув галабеах на груди. Лицо его дышит азартом. Время от времени он издает пронзительный вопль.
   Теперь они летят отовсюду, под любым мыслимым углом, на любой скорости. Оглушительно и беспорядочно взлаивают ружья, гоняя птиц над озером взад и вперед. Некоторые стаи, весьма проворные и ловкие на вид, явно поредели и порядком устали; бестолково мечутся отбившиеся от своих одиночки, окончательно потерявшие голову от страха. Утка, молодая и глупая, опускается прямо рядом с лодкой, едва ли не к Фараджу в руки; заметив опасность, она судорожно машет крыльями, вспенивает воду и исчезает в зарослях. Признаться, дела мои идут не так уж плохо, хотя в охотничьем запале трудно заставить себя целиться тщательно. Солнце совсем встало, и ночная сырость рассеялась бесследно. Через час я буду обливаться потом. Солнце светит над встревоженными водами Мареотиса, летают птицы. Плоскодонки, должно быть, уже полны мокрых птичьих тел, каплет на днище алая кровь из разбитых клювов, потускнели перья — смерть.
   Я экономлю патроны как могу, но уже в четверть девятого выпускаю свой последний заряд; Фарадж по-прежнему за работой, он прилежно выслеживает подранков в камышовых дебрях, целеустремленный и сосредоточенный, как ретривер. Я закуриваю сигарету и в первый раз ощущаю свободу, свободу от знамений и знаков — свободу вздохнуть и собраться с мыслями. Невероятно, насколько прочно сковывает вольную игру ума перспектива смерти, как будто стальная решетка отгораживает напрочь все надежды и чаяния, коими лишь и питается будущее. Я трогаю тыльной стороной ладони щетину на подбородке и с вожделением думаю о горячей ванне и о завтраке, столь же горячем. Неутомимый Фарадж все еще прочесывает островки осоки. Ружья сбавляют темп, кое-где они и вовсе смолкли. С тягучей болью возвращается мысль о Жюстин, сейчас она где-то там, за залитыми солнцем водами. Особых причин беспокоиться о ней у меня нет, ибо подавать ей ружья должен мой верный Хамид.
   Чувство радости и облегчения охватывает меня, и я кричу Фараджу, чтобы он кончал свои поиски и подогнал мне лодку. Он подчиняется с явной неохотой, и мы наконец-то трогаемся в обратный путь сквозь поросшие камышом протоки — домой.
   «Восемь пар нехорошо», — говорит Фарадж, и перед глазами у него явно стоят туго набитые дичью ягдташи профессионалов вроде Ралли или Каподистриа. «Для меня это очень хорошо, — отвечаю я. — Стрелок из меня никудышный. Я никогда еще не брал так много». Мы углубляемся в густо заросшие травой протоки, которыми, как миниатюрными каналами, со всех сторон опоясано озеро.
   Немного погодя я различаю против солнца еще одну плоскодонку, она движется в нашу сторону, и очертания сидящего человека складываются постепенно в знакомую фигуру Нессима. На голове у него старая кротовая ушанка, наушники завязаны наверху. Я машу ему рукой, но он не отвечает. Лодка движется, он задумчиво сидит на носу, обняв руками колени. «Нессим! — кричу я. — Как успехи? У меня восемь пар, и еще пару не нашли». Лодки почти поравнялись, мы подходим к устью последней протоки, за поворотом — домик. Нессим ждет, пока между нами не останется всего несколько ярдов, а потом говорит с каким-то странным спокойствием: «Ты слышал? Несчастный случай. Каподистриа…» — и сердце падает у меня в груди. «Каподистриа?» — заикаясь, переспрашиваю я. На лице Нессима все то же злое спокойствие, как у человека, только что выплеснувшегося до конца. «Он умер», — говорит Нессим, и вдруг заводятся с оглушительным ревом моторы глиссера, совсем рядом, за камышами. Он кивает на звук моторов и продолжает все так же ровно: «Повезли в Александрию».
   Тысяча обычных банальностей, тысяча столь же обычных вопросов вертится у меня в голове, но я еще долго не могу произнести ни слова.
   На помосте толпятся все прочие, на лицах тревога, едва ли не стыд; они похожи на кучку нашкодивших школьников, чья злая шутка обернулась вдруг смертью товарища. Воздух еще обернут меховою полостью шума лодочных моторов. Где-то в стороне, не очень далеко, раздаются крики, затем вступают двигатели автомобилей. Спрессованные утиные тушки, в иное время предмет для язвительных замечаний, разбросаны по полу и выглядят нелепо и не к месту. Смерть оказалась палкой о двух концах. Вступая в темные пределы озера с оружием наперевес, мы готовы были принять лишь определенную дозу ее. Смерть Каподистриа висит в неподвижном воздухе, словно дурной запах, словно дурная шутка.
   Ралли ездил, чтобы забрать его после охоты, и нашел его труп на мелководье, лицом вниз, рядом плавала черная повязка. Несчастный случай, совершенно очевидно. Ружья Каподистриа перезаряжал пожилой араб, худой, как баклан, теперь он сгорбился над варевом из бобов на помосте. Требовать от него сколь-нибудь вразумительного отчета о происшедшем — занятие совершенно безнадежное. Родом он из Верхнего Египта, и на лице у него застыло усталое полубезумное выражение отца-пустынника.
   Ралли очень нервничает и рюмку за рюмкой пьет коньяк. Он по седьмому разу пересказывает, как он обнаружил Да Капо, просто чтобы хоть как-то успокоиться. Тело не могло пролежать в воде долго, но кожа напоминала кожу на ладонях прачки. Когда они вынули его из воды и стали укладывать в глиссер, изо рта у него выпала вставная челюсть, с громким стуком ударилась о стлани и всех перепугала. Это происшествие, кажется, сильно подействовало на Ралли. Внезапно на меня наваливается усталость, колени начинают дрожать. Я беру кружку горячего кофе и, скинув сапоги, забираюсь с нею вместе на ближайшую койку. Ралли говорит и говорит, с упорством идиота, и трепетно лепит свободною рукой из воздуха самые невероятные формы — очень выразительно. Прочие взирают на него с усталым и нелюбопытным удивлением, каждому хватает собственных мыслей. Араб все еще ест, громко чавкая, как изголодавшийся зверь, и щурится на солнце. Наконец показывается плоскодонка с тремя застывшими в неудобных позах полицейскими. Нессим разглядывает их гротескно искаженные физиономии с невозмутимостью, едва заметно приправленной чувством удовлетворения; такое ощущение, словно он втайне забавляется. Грохот башмаков и ружейных прикладов по деревянным ступенькам, они поднимаются наверх, чтобы снять с нас показания. С их приходом в домике воцаряется мрачная атмосфера подозрительности. Один из них заботливо надевает наручники на пожилого араба, прежде чем усадить его в лодку. Араб вытягивает ему навстречу руки, и на лице его — искреннее непонимание, как у старого шимпанзе, имитирующего по команде заученные когда-то человеческие жесты, но неспособного их осознать.
   Полицейские оставляют нас в покое едва ли не к часу дня. Все, кроме нас, должно быть, уже вернулись в город, чтобы услышать новости о Каподистриа. Но это еще не все.
   Один за другим мы выбираемся на берег со своим барахлом. Машины ждут нас, арабы подходят, чтобы рассчитаться, неизбежный шумный торг; укладываются ружья, распределяется дичь; сквозь эту суету я вижу старого моего доброго Хамида, он неловко пробирается сквозь толпу и щурится против солнца. Мне кажется, что он ищет меня; он однако подходит к Нессиму и отдает ему маленький голубой конверт. Дальнейшее стоит описать подробно. Нессим рассеянно берет письмо левой рукой, в то время как правая его рука нащупывает в салоне автомобиля коробку из-под перчаток и опускает в нее пачку патронов. Он невнимательно пробегает глазами надпись на конверте, затем внимательно ее перечитывает, очень внимательно. Затем, глядя Хамиду прямо в лицо, распечатывает конверт, втягивает в себя воздух и читает — несколько строк на половинке листа почтовой бумаги. Читает он около минуты вдоль и поперек, затем прячет письмо обратно в конверт. Он оглядывается вокруг себя, и на лице у него — растерянность, едва ли не паника; он похож на человека, застигнутого внезапным приступом морской болезни, — через минуту его вывернет наизнанку, и вот он ищет укромного места. Нессим идет сквозь толпу, касается лбом среза глинобитной стены, и из груди его вырывается короткий рыдающий выдох, как у задохнувшегося бегуна. Потом поворачивает назад к машине, полностью овладев собой, с сухими глазами, и вновь принимается паковать вещи. Никто из гостей этой маленькой сценки даже не заметил.
   Машины выруливают на шоссе, поднимая тучи пыли; дикая орда лодочников и боев кричит, размахивает руками и дарит нас улыбками, словно вырезанными по темной кожуре арбузов — с проблесками золота и слоновой кости. Хамид открывает дверь машины и прыгает внутрь ловко, как обезьянка. «Что стряслось?» — спрашиваю я. Он прижимает ладони к груди умоляющим жестом, означающим здесь: «Да не будет наказан принесший злую весть», — и произносит тихим голосом молящего о мире: «Хозяин, госпожа уехала. Дома письмо для вас».
   Город как будто рухнул мне на голову; я медленно бреду домой, бесцельно, как бродят, должно быть, выжившие после землетрясения, которое стерло их родной город с лица земли, в тихом изумлении — как могли перемениться столь знакомые места: рю Пируа, рю де Франс, мечеть Тербана (буфет, пахнущий яблоками), рю Сиди Абу-эль-Аббас (фруктовый сок со льдом и кофе), Антучи, Рас-эль-Тин (Инжирный мыс), Икинга Марьют (собирали цветы вместе, уверенность, что она не может любить меня), конная статуя Мохаммеда Али на площади… смешной маленький бюст генерала Эрла, убитого в Судане в 1885-м… воздух перенасыщен ласточками… могилы Ком-эль-Шугафы, тьма и влажная земля, оба испугались темноты… рю Фуад, старая Канопская дорога, когда-то рю Розетт… Хатчинсон прорыл каналы и изменил всю систему александрийских подпочвенных вод… Сцена в «Moeurs», где он пробует читать ей книгу о ней же самой. «Она сидит на плетеном стуле, скрестив на коленях руки, так, словно позирует художнику, но с растущим чувством ужаса — заметно по лицу. В конце концов я не выдерживаю и швыряю рукопись в камин, кричу: "Чего они стоят — эти написанные кровью страницы, если ты так ничего и не поняла? "». Перед глазами у меня встает вдруг Нессим: он бежит вверх по роскошной лестнице, врывается в ее комнату и застает там совершенно ошарашенного Селима, тупо взирающего на пустые шкафы и туалетный столик, опустошенный — как леопард ударил лапой.
   В александрийской гавани надрываются сирены. Корабельные винты рубят, месят зеленую, покрытую радужной пленкой воду на внутреннем рейде. Лениво раскланиваются яхты и дышат бездумно, словно бы в ритме систолы и диастолы самой земли, и целят рангоутом в небо. Где-то в самом сердце пережитого скрыты порядок, система соответствий, и мы сможем постичь его, если будем в достаточной степени внимательны, в достаточной степени терпеливы и если будем любить — в достаточной степени. Настанет ли такое время?

Часть 4

   Исчезновение Жюстин принесло много нового. Изменилась вся система наших взаимоотношений. Она словно вынула ключевой камень из арки; и нам с Нессимом, стоя, так сказать, среди развалин, пришлось восстанавливать утраченные связи — она сама сочинила их, и в брошенных переходах поселилась теперь пустота, виноватое эхо, коему отныне суждено — думал я — сопровождать и даже опережать всякий жест доброй воли, любой оттенок чувства.