Страница:
не тем, чем он является,должен существовать универсальный ключ, без которого невозможно обойтись, который позволяет узнать, что есть такое в существовании, что не есть существование. Человек больше не действует —
действуют имкак «расшифровщиком иероглифов».
«Как Фрейд задался целью обнаружить смысл в снах, которые, как мы знаем, он сравнивает с иероглифами, так и Маркс, со своей стороны, согласно его собственным словам, поставил своей задачей расшифровку иероглифа стоимости»(Jean-Joseph Goux, op. cit., p. 15). Именно по этой причине Фрейд при истолковании снов очень точно следует примеру Иосифа перед Фараоном (Быт. 41, 1-43) или Даниила перед Навуходоносором (Дан. 4, 16–24).
Провозглашая общий универсальный закон, находящийся за пределами частных событийи действий,Маркс и Фрейд выходят из Египта иероглифов — иероглифа сна и иероглифа товара — выходят из чужой, языческой земли частных сигнификаций и посредством единственного операционного знака сводят их к такому же единственному сигнификанту. Примечательными в этом смысле являются эстетические понята Фрейда, изученные Жаном-Жозефом Гу. «Фрейд начинает заявления о том, что сущность произведения искусства его привлекает больше, чем качества его формы и техники. Эта то, что порождает в нём чувство, это намерение художника. Он чувствует только то, что понимает. Он стремится перевести намерение художника в слова, он наслаждается не формой, а сущностью, не материалом, а смыслом. Он испытывает наслаждение только в том случае, если задействован его интеллект. Именно поэтому он не любит музыку(…) Не останавливаясь на том, на что указывает произведение искусства, и не принимая всерьёз его ощутимую загадку, он видит лишь повод истолковать смысл, ухватить сущность, которую посредством своего произведения передаёт художник. Его интересуют лишь передающиеся мысли, обозначающиеся намерения»(Les iconoclastes, op. cit., p. 10). Примечательный отрывок, в котором мы находим выражений большинства сформулированных нами самими оппозиций между ощущаемым и понимаемым, душой и духом, формой и ее держанием, образом и понятием, стилем и смыслом.
Известно, сколь привлекательным для Фрейда был образ Моисея. А ведь именно Моисей принёс с Синая скрижали Закона и вместе с ними иконоборческий завет (при этом изображения херувимов присутствовали на ковчеге Завета в скинии). В «Моисее и единобожии» (Gallimard, 1948) Фрейд говорит сам, что запрет изображение подразумевает предпочтение абстрактной идеи чувственному восприятию, победу интеллекта над чувством отречение от страстей. Точно так же у Леви-Стросса тезис о запрете на кровосмешение как всеобщем явлении, характерен для человеческого рода, — тезис, напрямую связанный с фрейдовской теорией Эдипа, по отношению к которой он является своего рода этнографическим и рационалистическим переистолкованием, — сводится, с одной стороны, опять-таки к поискам общего закона, существующего за пределами любых частностей, и, с другой стороны и в особенности, к истолковании этого общего закона как разрыва с естественным миром в той мере, в какой запрет на кровосмешение, который на деле является прежде всего запретом на кровосмешение с матерью,подтверждает древний анти-«идолопоклопский» запрет, направленный против сыновних отношений между человеком и матерью-землёй. (В библейской тематике «идолопоклонство» есть блуд, а точнее кровосмесительныйблуд, потому что в язычестве человек порождёнсуществом мира, а в Библии он созданЯхве). Именно поэтому, рассматривая эти данные в целом, Жан-Жозеф Гу заключает: «Нам представляется, что запрет на изображение божества является радикальной формой запрета на кровосмешение, его иудаистской формой, и что гнев Моисея по отношению к идолопоклонникам означает угрозу кастрации, которая сопровождает запретную любовь к матери»(op. cit., pp. 13–14).
Нельзя ли, в таком случае, связать светскоераспространение библейских ценностей в современном мире с обесцениванием красоты, которое характеризует его в столь многих областях? Красота сегодня зачастую критикуется за «монотонность» или осуждается как «ограничивающая» норма,либо же просто сводится к чистому зрелищу,в то время как здесь и там можно наблюдать реабилитацию и даже прославление уродства и безобразия. Упадок красоты и прославление безобразия, связанные с расцветом интеллектуализма и проблематизма, вполне могут рассматриваться как часть Umwertung'a,заклеймённого Ницше…
Различие с язычеством поразительно. В Библии красивое не обязательно хорошо, а безобразное не обязательно плохо.Возможно даже — и именно в этом состоит Umwertung, —что хорошее хорошо по причине самого своего безобразия (точно так же, как «гордыня» слаба настолько, насколько она сильна), а плохое красиво именно потому, что оно плохо. Хорошо известно, что Люцифер — блистательный ангел. Дьявол часто прибегает ко всем прелестям соблазна, в то время как, по словам Исайи, мышца Господня взошла «как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия» (53, 2). В язычестве же, напротив, невозможно отделить хорошее от прекрасного, и это в порядке вещей, потому что прекрасными являются прежде всего наиболее совершенные образы этого мира. Соответственно и искусство не может быть оторвано от религии. Искусство священно.Боги не только могут изображаться, но именно постольку, поскольку они могут изображаться, поскольку люди обеспечивают их постоянное представление,они могут полноценно существовать. Вся европейская духовность основывается на изображении как посредничествемежду видимым и невидимым, на изображении посредством фигуративных образов и знаков, которые выражают смысл, тесно связанный с действительностью,настоящем залогеэтого бесконечного и взаимного обращения знака и символа. Красота — это видимыйзнак того, что хорошо; безобразие — видимыйзнак того, что не только уродливо или испорчен но и плохо. [43]Как показал Карл Кереньи (Die Antike Religk Pantheon, Amsterdam, 1940), для древних греков торжественность неотделима от зрительного, воспринимаемого изображения: религиозное чувство достигает своей вершины посредством соединения эстетического и священного. «У греков, —говорит Гегель, — искусство было наиболее высокой формой, в которой люди представляли себе богов и осознавали правду(«Эстетика»). Существа — люди и боги — проявляют себя ощутимым образом, посредством своих действий. Даже Платон описывает империю Атлантиды или идеальный город своего Государства теми же словами, которые использует Гомер при разговоре о дворце Улисса на Итаке или о стенах Трои.
Как и Вагнер, Ницше придаёт важнейшее значение эстетике, утверждая, что драматическое произведение искусства способно заменить религию. Он прибавляет: «Для действительного творца этого мира мы уже — образы и художественна проекции(…) в этом значении художественных произведений лежит наше высшее достоинство, ибо только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности»(«Рождение трагедии»). Именно основываясь на этом критерии Ницше, истолковывая христианское искусство как бессознательную ересь внутри самого христианства, осуждает «христианское учение, которое и есть, и хочет быть лишь моральным, и своими абсолютными мерками, хотя бы, например, уже своей правдивостью Бога, отталкивает искусство, всякое искусство в область лжи, — т. е. отрицает, проклинает, осуждает его». «За подобными образом мысли и способом оценки, которые по необходимости враждебны искусству, раз они хоть сколько-нибудь подлинны, — я искони ощущал и враждебность к жизни, свирепое мстительное отвращение к ней»(там же).
Вальтер Ф. Отто даёт определение мифу об «истинном слове», то есть слове, которое отсылает к истине мира. Анри Корбен определяет его как «язык образов», потому что воображаемоестроится из образов.В язычестве основополагающий миф, архетип совершенно естественно противостоит Закону. Мифпротив логоса.В язычестве священное связано с видимой, ощущаемой реальностью, даже и особенно когда оно возвышает её до идеала.Дерево, холм, водный поток могут быть священными, они являютсясвященными. Миф — это не побочный продукт линейной истории, гипостазированный морализмом. Миф творит историю;как пишет Жильбер Дюран, именно он «идёт впереди истории, свидетельствует о ней и узаконивает её» так, что «без мифологических построений невозможно знание об истории»(Figures mythiques et visages de 1'oeuvre, Berg international, 1979, p. 31). Именно поэтому современные теоретики психологии глубин, в особенности Юнг и его последователи, когда они рассматривают «первоначальные образы» и «архетипы» — все те понятия, которые Вилл Херберх характеризует как «отвратительные» и близкие к «языческой мерзости Ханаана» (Judaism and Modern Man. An Interpretation of Jewish Religion, Atheneum, New York, 1977, p.82), выполняют также работу историков.Они говорят нам о корнях нашей собственной истории, неотделимой от определённого количества образов, создателем которых является человек. Язычество порождает чудеса священного искусства, библейское единобожие — пустой храм.
§ 15
§ 16
Провозглашая общий универсальный закон, находящийся за пределами частных событийи действий,Маркс и Фрейд выходят из Египта иероглифов — иероглифа сна и иероглифа товара — выходят из чужой, языческой земли частных сигнификаций и посредством единственного операционного знака сводят их к такому же единственному сигнификанту. Примечательными в этом смысле являются эстетические понята Фрейда, изученные Жаном-Жозефом Гу. «Фрейд начинает заявления о том, что сущность произведения искусства его привлекает больше, чем качества его формы и техники. Эта то, что порождает в нём чувство, это намерение художника. Он чувствует только то, что понимает. Он стремится перевести намерение художника в слова, он наслаждается не формой, а сущностью, не материалом, а смыслом. Он испытывает наслаждение только в том случае, если задействован его интеллект. Именно поэтому он не любит музыку(…) Не останавливаясь на том, на что указывает произведение искусства, и не принимая всерьёз его ощутимую загадку, он видит лишь повод истолковать смысл, ухватить сущность, которую посредством своего произведения передаёт художник. Его интересуют лишь передающиеся мысли, обозначающиеся намерения»(Les iconoclastes, op. cit., p. 10). Примечательный отрывок, в котором мы находим выражений большинства сформулированных нами самими оппозиций между ощущаемым и понимаемым, душой и духом, формой и ее держанием, образом и понятием, стилем и смыслом.
Известно, сколь привлекательным для Фрейда был образ Моисея. А ведь именно Моисей принёс с Синая скрижали Закона и вместе с ними иконоборческий завет (при этом изображения херувимов присутствовали на ковчеге Завета в скинии). В «Моисее и единобожии» (Gallimard, 1948) Фрейд говорит сам, что запрет изображение подразумевает предпочтение абстрактной идеи чувственному восприятию, победу интеллекта над чувством отречение от страстей. Точно так же у Леви-Стросса тезис о запрете на кровосмешение как всеобщем явлении, характерен для человеческого рода, — тезис, напрямую связанный с фрейдовской теорией Эдипа, по отношению к которой он является своего рода этнографическим и рационалистическим переистолкованием, — сводится, с одной стороны, опять-таки к поискам общего закона, существующего за пределами любых частностей, и, с другой стороны и в особенности, к истолковании этого общего закона как разрыва с естественным миром в той мере, в какой запрет на кровосмешение, который на деле является прежде всего запретом на кровосмешение с матерью,подтверждает древний анти-«идолопоклопский» запрет, направленный против сыновних отношений между человеком и матерью-землёй. (В библейской тематике «идолопоклонство» есть блуд, а точнее кровосмесительныйблуд, потому что в язычестве человек порождёнсуществом мира, а в Библии он созданЯхве). Именно поэтому, рассматривая эти данные в целом, Жан-Жозеф Гу заключает: «Нам представляется, что запрет на изображение божества является радикальной формой запрета на кровосмешение, его иудаистской формой, и что гнев Моисея по отношению к идолопоклонникам означает угрозу кастрации, которая сопровождает запретную любовь к матери»(op. cit., pp. 13–14).
Нельзя ли, в таком случае, связать светскоераспространение библейских ценностей в современном мире с обесцениванием красоты, которое характеризует его в столь многих областях? Красота сегодня зачастую критикуется за «монотонность» или осуждается как «ограничивающая» норма,либо же просто сводится к чистому зрелищу,в то время как здесь и там можно наблюдать реабилитацию и даже прославление уродства и безобразия. Упадок красоты и прославление безобразия, связанные с расцветом интеллектуализма и проблематизма, вполне могут рассматриваться как часть Umwertung'a,заклеймённого Ницше…
Различие с язычеством поразительно. В Библии красивое не обязательно хорошо, а безобразное не обязательно плохо.Возможно даже — и именно в этом состоит Umwertung, —что хорошее хорошо по причине самого своего безобразия (точно так же, как «гордыня» слаба настолько, насколько она сильна), а плохое красиво именно потому, что оно плохо. Хорошо известно, что Люцифер — блистательный ангел. Дьявол часто прибегает ко всем прелестям соблазна, в то время как, по словам Исайи, мышца Господня взошла «как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия» (53, 2). В язычестве же, напротив, невозможно отделить хорошее от прекрасного, и это в порядке вещей, потому что прекрасными являются прежде всего наиболее совершенные образы этого мира. Соответственно и искусство не может быть оторвано от религии. Искусство священно.Боги не только могут изображаться, но именно постольку, поскольку они могут изображаться, поскольку люди обеспечивают их постоянное представление,они могут полноценно существовать. Вся европейская духовность основывается на изображении как посредничествемежду видимым и невидимым, на изображении посредством фигуративных образов и знаков, которые выражают смысл, тесно связанный с действительностью,настоящем залогеэтого бесконечного и взаимного обращения знака и символа. Красота — это видимыйзнак того, что хорошо; безобразие — видимыйзнак того, что не только уродливо или испорчен но и плохо. [43]Как показал Карл Кереньи (Die Antike Religk Pantheon, Amsterdam, 1940), для древних греков торжественность неотделима от зрительного, воспринимаемого изображения: религиозное чувство достигает своей вершины посредством соединения эстетического и священного. «У греков, —говорит Гегель, — искусство было наиболее высокой формой, в которой люди представляли себе богов и осознавали правду(«Эстетика»). Существа — люди и боги — проявляют себя ощутимым образом, посредством своих действий. Даже Платон описывает империю Атлантиды или идеальный город своего Государства теми же словами, которые использует Гомер при разговоре о дворце Улисса на Итаке или о стенах Трои.
Как и Вагнер, Ницше придаёт важнейшее значение эстетике, утверждая, что драматическое произведение искусства способно заменить религию. Он прибавляет: «Для действительного творца этого мира мы уже — образы и художественна проекции(…) в этом значении художественных произведений лежит наше высшее достоинство, ибо только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности»(«Рождение трагедии»). Именно основываясь на этом критерии Ницше, истолковывая христианское искусство как бессознательную ересь внутри самого христианства, осуждает «христианское учение, которое и есть, и хочет быть лишь моральным, и своими абсолютными мерками, хотя бы, например, уже своей правдивостью Бога, отталкивает искусство, всякое искусство в область лжи, — т. е. отрицает, проклинает, осуждает его». «За подобными образом мысли и способом оценки, которые по необходимости враждебны искусству, раз они хоть сколько-нибудь подлинны, — я искони ощущал и враждебность к жизни, свирепое мстительное отвращение к ней»(там же).
Вальтер Ф. Отто даёт определение мифу об «истинном слове», то есть слове, которое отсылает к истине мира. Анри Корбен определяет его как «язык образов», потому что воображаемоестроится из образов.В язычестве основополагающий миф, архетип совершенно естественно противостоит Закону. Мифпротив логоса.В язычестве священное связано с видимой, ощущаемой реальностью, даже и особенно когда оно возвышает её до идеала.Дерево, холм, водный поток могут быть священными, они являютсясвященными. Миф — это не побочный продукт линейной истории, гипостазированный морализмом. Миф творит историю;как пишет Жильбер Дюран, именно он «идёт впереди истории, свидетельствует о ней и узаконивает её» так, что «без мифологических построений невозможно знание об истории»(Figures mythiques et visages de 1'oeuvre, Berg international, 1979, p. 31). Именно поэтому современные теоретики психологии глубин, в особенности Юнг и его последователи, когда они рассматривают «первоначальные образы» и «архетипы» — все те понятия, которые Вилл Херберх характеризует как «отвратительные» и близкие к «языческой мерзости Ханаана» (Judaism and Modern Man. An Interpretation of Jewish Religion, Atheneum, New York, 1977, p.82), выполняют также работу историков.Они говорят нам о корнях нашей собственной истории, неотделимой от определённого количества образов, создателем которых является человек. Язычество порождает чудеса священного искусства, библейское единобожие — пустой храм.
§ 15
Как мы видели, иконоборчество находит своё оправдание в представлении о мире, в котором абсолютное неизбежно является высшим и
определяющимпо отношению к частным проявлениям. Библия в целом представляет отношение между всеобщим и частным особым образом, который противоположен тому образу, которым это отношение представляется в язычестве: она идёт от всеобщего к частному, она
выводитто, что
можемзнать о частном, из того, что мы
должнызнать об абсолютном. В греческой философии, в которой всеобщее также играет важную роль, образ мыслей является скорее противоположным: представление о всеобщем составляется путём последовательного отвлечения и обобщения множества отдельных частностей. В Библии сначала даются целостности, категории и
классы,для которых отдельные вещи и лица являются только лишь проявлениями. В своей книге о библейской мысли и греческой мысли Торлейф Борман пишет:
«Понятия евреев являются не отвлечениями конкретных особенных вещей или особенных видимостей, а реальными целостностями, которые включают в себя особенные вещи. Понятие всеобщего господствует в еврейской мысли. Когда, например, еврей думает о моавитянине, он думает не об отдельном человеке, одним из многих качеств которого является происхождение от Моава. Характерные качества моавитянина проистекают из типа, который состоит из совокупности моавитских черт. Этот тип именуется mo'ab, а отделът моавитянин, mo'abhi, является его воплощением»(op. cit.).
Библейская мысль является обобщающей, объединяющей мыслью, которая, идя от общего к частному, движется посредством дедукцииот явленного абсолюта,а не посредством индукцииот пережитого опыта.В этой системе частное отнюдь не является тем, на основании чего строится представление общем: оно является отображением идеиобщего. Таким образом, личности и вещи сами являются не более чем отображениями, «осуществлениями» сущностей и всеобщих идей. В время как язык язычества является частностью, которая может достичь общего посредством своей собственной частности, Гёте универсален, будучи прежде всего немцем, Сервантес универсален, будучи прежде всего испанцем, — язык Библии является универсалией, на которой прочно покоятся все частности. В первом случае общее определяется через частное, а во втором частное определяется общим.
Ясно, что по самой своей динамике универсализирующая мысль Библии уменьшает (или рискует уменьшить) разнообразие, в то время как противоположная мысль наоборот делает из этого разнообразия основу любого познания. Макс Вебер признаёт, вслед за другими, что «если мы исходим из пережитого опыта, мы приходим к многобожию» (Le savant et le politique, UGE/10-18, 1971, p. 83). Кроме того, мысль, направленная от общего к частному, открываетв вещах заранее заложенный в них смысл, в то время как мысль, направленная от частного к общему, придаётим этот смысл. Это значит, что только посредством её человек может по-настоящему утвердить себя в качестве создателя смысла. Именно поэтому Ницше говорит, что «всякий народ — как, впрочем, и всякий человек — представляет собою ценность ровно лишь постольку, поскольку он способен наложить на свои переживания клеймо вечности»(«Рождение трагедии»).
Еврейский язык, который не всегда проводит чёткие границы между классами слов, отражает эту тенденцию своим обилием «коллективных» слов. Например, 'adhamозначает «человек» и «человечество», 'ish—«мужчина» и «мужчины», resheb—«повозка» и «повозки». Корень mlk,передающий представление о царской власти, может означать «царь», «царство», «правитель в ранге царя» и т. д. «'Ets, —добавляет Торлейф Борман, — передаёт не представление о «дереве», а скорее, подобно платоновской Идее дерева, выражает все действительные вещи, обладающие свойствами дерева(…) 'Ets— это настоящее данное, в то время как деревянные вещи представляют собой лишь его конкретизации»(op. cit.). Итак, абстрактные понятия совершенно естественным образом представляются как абсолюты. И, вероятно по той причине, что вещи обладают собственным смыслом, Библия, обращаясь к «природным» символам, легко понятным каждому, столь часто говорит метафорами — и даже метафорами, противоречащими друг другу «И воссел на херувимов и полетел, и понёсся на крыльях ветра»,Пс. 17, 11).
Понятие «человечество» является одним из «коллективных» слов, которые человек может воспринимать двумя различными способами. Либо двигаясь от частного к общему: тогда человечество является общностью всех индивидуумов вида Homo,всех отдельных народов, существующих в определённый момент на поверхности земли. Либо двигаясь от общего к частному: тогда человечество является идеей(в платоновское смысле этого слова) и существенной характеристикой всех людей, чья принадлежность к виду определяется участием в этой идее. Как каждый моавитянин представляет собой воплощение «моавитянства», так и каждый человек представляет собой воплощение «человечества». (Именно на этом последнем допущении основываются теории, ставящие абстрактного человека «человека в себе», в центр своих размышлений, например, ее временная идеология прав человека).
То же самое касается библейского понятия Закона. Тора определяется своим неприкосновенным характером: она всегда является постоянно тождественным себе отражением воли единственного бога, обладающего полной властью над временем-вечностью. В этом смысле она решительно противостоит постоянно случайному закону,каковым его представляет язычество. Латинский lex,греческий, которые являются «во всех отношениях делом рук человеческих, подверженным изменению или отмене»(Jean-Louis Tristani, Le stade du respir, Minuit, 1978, p. 119), также по самой своей природе совместимы с представлением о множественности норм. Слово, практически отсутствующее у Гомера, который, говоря о правосудие чаще прибегает к словам или, изначально значит «делить на доли», а затем «получать заслуженное». В классическом смысле — это обычаи и правила города, именно то, что определяетего по отношению к другим городам. «Положения Торы, —пишет Жан-Луи Тристани, — предполагают существование подателя, который недоступен человеческому пониманию, подобная ситуация не позволяет человеку видеть возможное расстояние между этими положениями и объявлением Торы. Положения подлинного закона, lexили, напротив, всегда могут восприниматься в контексте условий, в которых они ли объявлены. Это представление о законе является следствием иного богословия — индоевропейского»(ibid.).
Библейский образ мысли имеет в этом отношении соответствия в Европе. Одним из первых подобных соответствий является сократизм или платонизм: платоновская Идея также движется от общего к частному. Сегодня подобный образ мыслей обнаруживается в марксизме, руководствующемся абстрактными понятиями, прежде всего понятием класса,из которых впоследствии выводятся частные характеристики. У Маркса не качества людей определяют класс, а класс определяет качества людей: человек является таким, какимон является, в силу своей принадлежностью к классу, в силу того, что класс воздействуетна него. (Мы вновь видим, что человек определяется чем-то внешним). «В основание марксизма, —пишет Франсуа Жорж, — заложена мысль о том, что пролетариат существует вне пролетариев и в целом независимо от них, подобно сущности»(Souvenir de la maison Marx, Christian Bourgeois, 1980, p. 343). В традиционной европейской мысли дело обстоит по-другому. В этом одна из причин того, почему внутри христианства пользовался такой популярностью культ святых с его внешне политеистическим характером. Говоря об относительно поздней эпохе редакции скандинавских саг, Режи Буайе пишет: «Представление об абстрактном и внеличностном боге не могло не быть чуждым для людей, столь сильно озабоченных межличностными отношениями»(Les sagas islandaises, Payot, 1978, p. 216).
Библейская мысль является обобщающей, объединяющей мыслью, которая, идя от общего к частному, движется посредством дедукцииот явленного абсолюта,а не посредством индукцииот пережитого опыта.В этой системе частное отнюдь не является тем, на основании чего строится представление общем: оно является отображением идеиобщего. Таким образом, личности и вещи сами являются не более чем отображениями, «осуществлениями» сущностей и всеобщих идей. В время как язык язычества является частностью, которая может достичь общего посредством своей собственной частности, Гёте универсален, будучи прежде всего немцем, Сервантес универсален, будучи прежде всего испанцем, — язык Библии является универсалией, на которой прочно покоятся все частности. В первом случае общее определяется через частное, а во втором частное определяется общим.
Ясно, что по самой своей динамике универсализирующая мысль Библии уменьшает (или рискует уменьшить) разнообразие, в то время как противоположная мысль наоборот делает из этого разнообразия основу любого познания. Макс Вебер признаёт, вслед за другими, что «если мы исходим из пережитого опыта, мы приходим к многобожию» (Le savant et le politique, UGE/10-18, 1971, p. 83). Кроме того, мысль, направленная от общего к частному, открываетв вещах заранее заложенный в них смысл, в то время как мысль, направленная от частного к общему, придаётим этот смысл. Это значит, что только посредством её человек может по-настоящему утвердить себя в качестве создателя смысла. Именно поэтому Ницше говорит, что «всякий народ — как, впрочем, и всякий человек — представляет собою ценность ровно лишь постольку, поскольку он способен наложить на свои переживания клеймо вечности»(«Рождение трагедии»).
Еврейский язык, который не всегда проводит чёткие границы между классами слов, отражает эту тенденцию своим обилием «коллективных» слов. Например, 'adhamозначает «человек» и «человечество», 'ish—«мужчина» и «мужчины», resheb—«повозка» и «повозки». Корень mlk,передающий представление о царской власти, может означать «царь», «царство», «правитель в ранге царя» и т. д. «'Ets, —добавляет Торлейф Борман, — передаёт не представление о «дереве», а скорее, подобно платоновской Идее дерева, выражает все действительные вещи, обладающие свойствами дерева(…) 'Ets— это настоящее данное, в то время как деревянные вещи представляют собой лишь его конкретизации»(op. cit.). Итак, абстрактные понятия совершенно естественным образом представляются как абсолюты. И, вероятно по той причине, что вещи обладают собственным смыслом, Библия, обращаясь к «природным» символам, легко понятным каждому, столь часто говорит метафорами — и даже метафорами, противоречащими друг другу «И воссел на херувимов и полетел, и понёсся на крыльях ветра»,Пс. 17, 11).
Понятие «человечество» является одним из «коллективных» слов, которые человек может воспринимать двумя различными способами. Либо двигаясь от частного к общему: тогда человечество является общностью всех индивидуумов вида Homo,всех отдельных народов, существующих в определённый момент на поверхности земли. Либо двигаясь от общего к частному: тогда человечество является идеей(в платоновское смысле этого слова) и существенной характеристикой всех людей, чья принадлежность к виду определяется участием в этой идее. Как каждый моавитянин представляет собой воплощение «моавитянства», так и каждый человек представляет собой воплощение «человечества». (Именно на этом последнем допущении основываются теории, ставящие абстрактного человека «человека в себе», в центр своих размышлений, например, ее временная идеология прав человека).
То же самое касается библейского понятия Закона. Тора определяется своим неприкосновенным характером: она всегда является постоянно тождественным себе отражением воли единственного бога, обладающего полной властью над временем-вечностью. В этом смысле она решительно противостоит постоянно случайному закону,каковым его представляет язычество. Латинский lex,греческий, которые являются «во всех отношениях делом рук человеческих, подверженным изменению или отмене»(Jean-Louis Tristani, Le stade du respir, Minuit, 1978, p. 119), также по самой своей природе совместимы с представлением о множественности норм. Слово, практически отсутствующее у Гомера, который, говоря о правосудие чаще прибегает к словам или, изначально значит «делить на доли», а затем «получать заслуженное». В классическом смысле — это обычаи и правила города, именно то, что определяетего по отношению к другим городам. «Положения Торы, —пишет Жан-Луи Тристани, — предполагают существование подателя, который недоступен человеческому пониманию, подобная ситуация не позволяет человеку видеть возможное расстояние между этими положениями и объявлением Торы. Положения подлинного закона, lexили, напротив, всегда могут восприниматься в контексте условий, в которых они ли объявлены. Это представление о законе является следствием иного богословия — индоевропейского»(ibid.).
Библейский образ мысли имеет в этом отношении соответствия в Европе. Одним из первых подобных соответствий является сократизм или платонизм: платоновская Идея также движется от общего к частному. Сегодня подобный образ мыслей обнаруживается в марксизме, руководствующемся абстрактными понятиями, прежде всего понятием класса,из которых впоследствии выводятся частные характеристики. У Маркса не качества людей определяют класс, а класс определяет качества людей: человек является таким, какимон является, в силу своей принадлежностью к классу, в силу того, что класс воздействуетна него. (Мы вновь видим, что человек определяется чем-то внешним). «В основание марксизма, —пишет Франсуа Жорж, — заложена мысль о том, что пролетариат существует вне пролетариев и в целом независимо от них, подобно сущности»(Souvenir de la maison Marx, Christian Bourgeois, 1980, p. 343). В традиционной европейской мысли дело обстоит по-другому. В этом одна из причин того, почему внутри христианства пользовался такой популярностью культ святых с его внешне политеистическим характером. Говоря об относительно поздней эпохе редакции скандинавских саг, Режи Буайе пишет: «Представление об абстрактном и внеличностном боге не могло не быть чуждым для людей, столь сильно озабоченных межличностными отношениями»(Les sagas islandaises, Payot, 1978, p. 216).
§ 16
Библейское единобожие является следствием разрыва: оно порождено отделением и отказом от окружающей цивилизации, произошедшими около восемнадцатого столетия до нашей эры в Уре, в шумерской земле, в среде кочевых племен, во главе которых устная традиция ставит Авраама. Именно с момента этого отделения, этого несогласия начинает развиваться новое утверждение, имеющее природу решительного
разрыва: монотеистическое дуалистическое утверждение.Это утверждение начинает отличать Израиль от всех других народов мира. Как показывает война, которую евреи беспрестанно вели против ханаанейских и моавитских культов, дуалистическое единобожие является их законной собственностью. В противоположность утверждению Ренана («Аравия всегда была монотеистической землёй»), Ближний Восток второго тысячелетия до нашей эры отнюдь не проявлял общей склонности к единобожию: её невозможно найти ни у шумеров, ни у ассирийцев, ни у ханаанеев, ни у доисламских арабов, ни у сирийцев. Даже Религия Атона, египетского солнечного диска, мнения о которой (особенно Фрейда) хорошо известны, является не дуалистическим единобожием, а скорее завершением процесса, начавшегося в правление Тутмоса IV, который позволил фараону избавиться от опеки фиванского жречества.
Иудейская традиция заявляет об изначальном единобожии от которого люди постепенно отступали по причине своих грехов. (Именно это представление о первобытном единобожии лежит в основе библейского запрета на «идолопоклонство», касающегося всего человеческого рода). В восемнадцатом и девятнадцатом столетии специалисты долгое время спорили по поводу того, насколько это представление обосновано: являются различные боги следствием определённого упадка, религиозного иссякания, или же наоборот человечество постепенно переходило от многобожия к единобожию. Этот спор, в настоящее время в определённой степени преодоленный, представлял два кризиса, одинаково ложных в той степени, в какой они оба предполагали постепенное однолинейное развитие всего человечества. [44]В действительности отношение единобожие-многобоя является не диахроническим, хронологическим отношением, отношением между двумя различными складами ума.Яхве является не падшим отцом, не завершением развития и не пережитком «мифических богов». Впрочем, и само определение «Бог», вышедшее из европейского язычества, подходит лишь отчасти: это Семьдесят толковников, чтобы быть понятыми греками и эллинизированными евреями, дали синайскому божеству YHWH(Яхве) Elohimимя (…) / deus, которое до того момента применялось только к языческим богам.
При всей своей полной оригинальности библейское единобожие возникло не в один день. Луази пишет: «Яхве становится богом Израиля только после и, если угодно, вследствие Исхода»(La religion d'Isral, chez 1'auteur, Ceffonds, 1908, 49). В действительности библейское единобожие представляет собой законченную систему только лишь в пророчествах пленной эпохи: в эпоху патриархов или Моисея оно от этого весьма далеко. Первые литературные памятники Библии относятся только лишь к десятому веку до нашей эры, то есть ко времен установления царской власти у евреев. «Яхвистский» документ иудейского происхождения был написан примерно в конце десятого столетия при Соломоне, «элохистский» (или «священнический») документ — около 800–750 гг. Слияние двух повествований осуществилось в эпоху реформ Ездры и Неемии.
В противоположность тому, что полагал Ренан, у евреев была мифология, от которой, как представляется, они избавлялись даже с крайним трудом. Повсюду в яхвистском повествовании заметны следы многобожия. Даже Книга Бытия начинается со множественного числа, Элохим,и многие из её элементов кажутся заимствованными из мифологий или космогонии Ближнего Востока («Поэма о Гильгамеше», месопотамские, вавилонские, шумерские, аккадские и др. повествования). Возможно, мы находим следы древних божеств или верований окружающих народов в «херувимах» (k'ruvim-слово, происходящее от аккадского karibu,«заступник») и «серафимах», о которых Библия говорит, что они охраняют Эдемский сад, поддерживают престол Яхве в видении Иезекииля и т. д. Предоставленные сами себе, евреи изображают божество в виде тельца (Исх. 32, 4; 3 Цар. 12, 28) — несомненно под влиянием определённых культов плодородия.
Основополагающее монотеистическое утверждение содержится в Книге Исхода, в которой Яхве говорит Моисею: «Ибо ты не должен поклоняться богу иному, кроме Господа; потому что имя Его — «ревнитель»; Он — Бог ревнитель. Не вступай в союз с жителями той земли, чтобы, когда они будут блудодействоватъ, вслед богов своих и приносить жертвы богам своим, не пригласили и тебя, и ты не вкусил бы жертвы их. И не бери из дочерей их жён сынам своим, дабы дочери их, блудодействуя вслед богов своих, не ввели и сынов твоих в блужение вслед богов своих»(34, 14–16). (По поводу «ревности» Яхве Ницше замечал: «Они считают себя бескорыстными в любви, потому что хотят выгод для другого существа, часто наперекор собственным выгодам. Но взамен они хотят владеть этим другим существом… Даже Бог не является тут исключением(…) Он становится ужасен, если ему не платят взаимностью»(«Казус Вагнер»). Тем не менее, если в этих словах и утверждается несравнимостьЯхве, в них не утверждается несуществованиедругих богов. Именно по этой причине в случае с Моисеем многие авторы предпочитают говорить об «эмоциональном монотеизме» или «монолатрии». Как пишет Рафаэль Пате, яхвизм до завоевания Ханаана является «своего рода монолатрией, тяготеющей к этническому монотеизму» (op. cit., p. 39). Знаменитый стих Второзакония «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть» (6, 4), который и сегодня остается началом схемы, истолковывается некоторыми как «Слушай, Израиль: Господь на есть Бог, один Господь». Другими словами эта формула «не отрицает решительным образом существования других богов. Она ограничивается запретом их культа. Она не выходит за рамки Первой заповеди. Как и эта заповедь, она ратует не за монотеизм, а за монолатрию» (Valentin Nikiprowetzky, Le monothisme thique et le specifit d’Isral, in V. Nikiprowetzky, d., De l’antijudaisme antique a l’antisemitisme contemporain, Presses universitaires de Lille, Villeneuve-Ascq, 1979, p. 31). Луази также поддерживает эту точку зрения и даже видит в «монолатрии» шаг назад по отношению к политеизму, связанный с гипертрофией «чувства национального тщеславия и религиозного фанатизма» (op. cit.). Синайское законодательство не представляется всем народам, оно является пока только лишь договором Завета, заключенным между Яхве и его людьми. Даже сам Яхве не отрицает существование других богов: он довольствуется проклятиями в их адрес. Да и вообще, каким образом он мог бы «ревновать» к тому, чего не существует? Не является ли сама его «ревность» доказательством существования других богов? Автор Второзакония провозглашает: «Господь, Бог ваш, есть Бог богов и Владыка владык»(10, 17). Подобные утверждения встречаются и в более поздних частях Библии: «Велик Бог наш, выше всех богов»(Пс 94, 3), Яхве «страшен паче всех богов»(Пс. 95, 4), он «превознесен над всеми богами»(Пс. 96, 9), он «истребит всех богов земли»(Соф. 2, 11) и т. д. Таким образом, в эпоху Моисея следует говорить не о подлинном монотеизме, а о монолатрии и генотеизме, то есть системе, при которой человек считает всемогущим только лишь того Бога, к которому обращает свои молитвы.
Только у Второ- и Девторо-Исайи (40–55) иудео-христианское единобожие обретает свою законченную форму. Один лишь Яхве является Богом: «Прежде Меня не было Бога, и после меня не будет. Я, Я Господь, и нет Спасителя кроме меня»(43, 10–11), «Нет кроме Меня; Я Господь, и нет иного»(45, 6). Прочие божества суть чистое небытие: «Вы — ничто, и дело ваше ничтожно; мерзость тот, кто избирает вас»(41, 24), «Вот, все они — ничто, ничтожны и дела их; ветер и пустота — истуканы их»(41, 29). Яхве — единственный бог (скорее чем одинбог: «один» подразумевает конечность, а Яхве бесконечен). В этот момент движение достигает своего конца, и возможно, что это полноеутверждение побудило редакторов Библии ретроспективным образом пересмотреть свою историю в смысле
Иудейская традиция заявляет об изначальном единобожии от которого люди постепенно отступали по причине своих грехов. (Именно это представление о первобытном единобожии лежит в основе библейского запрета на «идолопоклонство», касающегося всего человеческого рода). В восемнадцатом и девятнадцатом столетии специалисты долгое время спорили по поводу того, насколько это представление обосновано: являются различные боги следствием определённого упадка, религиозного иссякания, или же наоборот человечество постепенно переходило от многобожия к единобожию. Этот спор, в настоящее время в определённой степени преодоленный, представлял два кризиса, одинаково ложных в той степени, в какой они оба предполагали постепенное однолинейное развитие всего человечества. [44]В действительности отношение единобожие-многобоя является не диахроническим, хронологическим отношением, отношением между двумя различными складами ума.Яхве является не падшим отцом, не завершением развития и не пережитком «мифических богов». Впрочем, и само определение «Бог», вышедшее из европейского язычества, подходит лишь отчасти: это Семьдесят толковников, чтобы быть понятыми греками и эллинизированными евреями, дали синайскому божеству YHWH(Яхве) Elohimимя (…) / deus, которое до того момента применялось только к языческим богам.
При всей своей полной оригинальности библейское единобожие возникло не в один день. Луази пишет: «Яхве становится богом Израиля только после и, если угодно, вследствие Исхода»(La religion d'Isral, chez 1'auteur, Ceffonds, 1908, 49). В действительности библейское единобожие представляет собой законченную систему только лишь в пророчествах пленной эпохи: в эпоху патриархов или Моисея оно от этого весьма далеко. Первые литературные памятники Библии относятся только лишь к десятому веку до нашей эры, то есть ко времен установления царской власти у евреев. «Яхвистский» документ иудейского происхождения был написан примерно в конце десятого столетия при Соломоне, «элохистский» (или «священнический») документ — около 800–750 гг. Слияние двух повествований осуществилось в эпоху реформ Ездры и Неемии.
В противоположность тому, что полагал Ренан, у евреев была мифология, от которой, как представляется, они избавлялись даже с крайним трудом. Повсюду в яхвистском повествовании заметны следы многобожия. Даже Книга Бытия начинается со множественного числа, Элохим,и многие из её элементов кажутся заимствованными из мифологий или космогонии Ближнего Востока («Поэма о Гильгамеше», месопотамские, вавилонские, шумерские, аккадские и др. повествования). Возможно, мы находим следы древних божеств или верований окружающих народов в «херувимах» (k'ruvim-слово, происходящее от аккадского karibu,«заступник») и «серафимах», о которых Библия говорит, что они охраняют Эдемский сад, поддерживают престол Яхве в видении Иезекииля и т. д. Предоставленные сами себе, евреи изображают божество в виде тельца (Исх. 32, 4; 3 Цар. 12, 28) — несомненно под влиянием определённых культов плодородия.
Основополагающее монотеистическое утверждение содержится в Книге Исхода, в которой Яхве говорит Моисею: «Ибо ты не должен поклоняться богу иному, кроме Господа; потому что имя Его — «ревнитель»; Он — Бог ревнитель. Не вступай в союз с жителями той земли, чтобы, когда они будут блудодействоватъ, вслед богов своих и приносить жертвы богам своим, не пригласили и тебя, и ты не вкусил бы жертвы их. И не бери из дочерей их жён сынам своим, дабы дочери их, блудодействуя вслед богов своих, не ввели и сынов твоих в блужение вслед богов своих»(34, 14–16). (По поводу «ревности» Яхве Ницше замечал: «Они считают себя бескорыстными в любви, потому что хотят выгод для другого существа, часто наперекор собственным выгодам. Но взамен они хотят владеть этим другим существом… Даже Бог не является тут исключением(…) Он становится ужасен, если ему не платят взаимностью»(«Казус Вагнер»). Тем не менее, если в этих словах и утверждается несравнимостьЯхве, в них не утверждается несуществованиедругих богов. Именно по этой причине в случае с Моисеем многие авторы предпочитают говорить об «эмоциональном монотеизме» или «монолатрии». Как пишет Рафаэль Пате, яхвизм до завоевания Ханаана является «своего рода монолатрией, тяготеющей к этническому монотеизму» (op. cit., p. 39). Знаменитый стих Второзакония «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть» (6, 4), который и сегодня остается началом схемы, истолковывается некоторыми как «Слушай, Израиль: Господь на есть Бог, один Господь». Другими словами эта формула «не отрицает решительным образом существования других богов. Она ограничивается запретом их культа. Она не выходит за рамки Первой заповеди. Как и эта заповедь, она ратует не за монотеизм, а за монолатрию» (Valentin Nikiprowetzky, Le monothisme thique et le specifit d’Isral, in V. Nikiprowetzky, d., De l’antijudaisme antique a l’antisemitisme contemporain, Presses universitaires de Lille, Villeneuve-Ascq, 1979, p. 31). Луази также поддерживает эту точку зрения и даже видит в «монолатрии» шаг назад по отношению к политеизму, связанный с гипертрофией «чувства национального тщеславия и религиозного фанатизма» (op. cit.). Синайское законодательство не представляется всем народам, оно является пока только лишь договором Завета, заключенным между Яхве и его людьми. Даже сам Яхве не отрицает существование других богов: он довольствуется проклятиями в их адрес. Да и вообще, каким образом он мог бы «ревновать» к тому, чего не существует? Не является ли сама его «ревность» доказательством существования других богов? Автор Второзакония провозглашает: «Господь, Бог ваш, есть Бог богов и Владыка владык»(10, 17). Подобные утверждения встречаются и в более поздних частях Библии: «Велик Бог наш, выше всех богов»(Пс 94, 3), Яхве «страшен паче всех богов»(Пс. 95, 4), он «превознесен над всеми богами»(Пс. 96, 9), он «истребит всех богов земли»(Соф. 2, 11) и т. д. Таким образом, в эпоху Моисея следует говорить не о подлинном монотеизме, а о монолатрии и генотеизме, то есть системе, при которой человек считает всемогущим только лишь того Бога, к которому обращает свои молитвы.
Только у Второ- и Девторо-Исайи (40–55) иудео-христианское единобожие обретает свою законченную форму. Один лишь Яхве является Богом: «Прежде Меня не было Бога, и после меня не будет. Я, Я Господь, и нет Спасителя кроме меня»(43, 10–11), «Нет кроме Меня; Я Господь, и нет иного»(45, 6). Прочие божества суть чистое небытие: «Вы — ничто, и дело ваше ничтожно; мерзость тот, кто избирает вас»(41, 24), «Вот, все они — ничто, ничтожны и дела их; ветер и пустота — истуканы их»(41, 29). Яхве — единственный бог (скорее чем одинбог: «один» подразумевает конечность, а Яхве бесконечен). В этот момент движение достигает своего конца, и возможно, что это полноеутверждение побудило редакторов Библии ретроспективным образом пересмотреть свою историю в смысле