Страница:
resromana.Противопоставляя римский Тибр восточному Оронту, он даёт следующий совет:
«Всякий раз, когда наш дух колеблется, обращаться к греко-римской мысли ранее второго столетия»(Va jouer avec cette poussiere, Gallimard, 1966).
[4]Из более современных авторов необходимо упомянуть Маргерит Юрсенар, Жана Маркаля, Яна Брекильена, Дж. Р.Р. Толкиена, Патрика Гренвиля…
Во время идеологического подъёма «Новой Правой» и контрнаступления Б.-А. Леви (Le testament de Dieu, Grasset, 1979) и его друзей споры между сторонниками монотеизма и сторонниками политеизма — «монополия» парижских салонов — вошли в моду. Провозглашая анафему всей греческой части нашего наследия, Леви внезапно вспоминает реакционные, антидемократические аргументы, предложенные аббатом Гомом, одновременно усваивая хорошо известный афоризм: «Проклят тот, кто учит своего сына науке греков»(Талмуд, Баба Камма, фол. 82–83; трактат Сота, фол. 49). Луи Повель, напротив, заявляет: «Существует тайная Европа, которую необходимо вновь открыть. Я верю в возвращение к духовному язычеству»(интервью, данное Жану Биесу, J'ai dialogu avec des chercheurs de vrit, Retz, 1979). Мексиканский писатель Октавио Пас, провозглашающий себя «политеистом и демократом», описывает единобожие как «одну из великих катастроф человечества» (Les Nouvelles littraires, 14 juin 1979). Бернар Уден осуждает единобожие как источник тоталитаризма (La foi qui tue, Laffont, 1980). Реймон Рюер заканчивает одно из своих последних сочинений «Решительный скептик» (Laffont, 1979) обращением к Зевсу. Ален Даниелу видит в «монотеистической иллюзии» «отклонение с точки зрения духовного опыта» (Shiva et Dionysos, Fayard, 1979). Филипп Соллерс говорит о Пьере Паоло Пазолини, что тот был одновременно «язычником» и «иудео-христианином» (Pasolini, Sade, saint Matthieu, in Maria Antonietta Macciocchi, d., Pasolini, Grasset, 1980). Фольклористы и учёные, занимающиеся историей идей, исследуя повседневную жизнь народа, не перестают сталкиваться с проблемой языческих пережитков в том, что Карло Гинцбург именует «крестьянской религией» (Les batailles nocturnes, Verdier, Lagrasse, 1980). Маргинальные проявления язычества обнаруживаются вплоть до общественных явлений, представляющихся на взгляд многих чрезвычайно спорными, таких как мода на определённого рода эзотеризм или экологическая мода (возвращение к природе, которая считается «ликом Бога», спор с христианством с точки зрения духовности и оккультизма и т. д.). Примеры можно было бы умножить.
Наконец, современное тяготение к плюрализму и укоренённостисодержит в себе, хотя бы даже и неявно, отвержение ограничивающего универсализма и христианского эгалитаризма. Можно согласиться с Одо Марквардом (Lob des Polytheismus. Ueber Monomythie und Polymythie, in Hans Poser, Hrsg., Philosophie und Mythos. Ein Kolloquium, Walter de Gruyter, Berlin, 1979, pp. 40–58), что подобная необходимость неизбежно сопровождается поисками полимифологии.Кризис того, что Жильбер Дюран называет «единственным культом одномерного смысла истории, выровненного по старой нити тоталитарной логики», крушение оптимистической уверенности, связанной с идеей «прогресса», отказ от идеологий разрыва и «изнанки», упадок рационализма и позитивизма, подъём идеалтипов и архетипов как модальностей неизбежно множественного (поскольку всегда состоящего из разнородных элементов) коллективного бессознательного, постоянно множащиеся исследования «образного» и «изначальны слов», возрождение мифа одновременно как предмета и как способапознания, отклонение количественно-рыночных ценностей и однозначных теоретических ориентации — все эти черты общества приводят к открытым, разнородным, «политеистическим» в собственном смысле этого слова системам, управляющимся конфликтной логикой и синтетическими парадоксальными «детерминизмами», соответствующими нормальномусостоянию живых систем.
В лице Дэвида Л. Миллера (Le nouveau polythisme, Imago, 1979) и Джеймса Хиллманна (Pan et le cauchernare, Imago, 1979) фактически целая школа современной психологии проповедует возрождение многобожия как единственной духовности, соответствующей состоянию многоголосой, многозначной и многосмысловой вселенной. В соседней области знаний такой исследователь как Жильбер Дюран, для которого любое общество является «аксиологически политеистическим и более или менее четырёхфункциональным», выступает в пользу «этики плюрализма» (также являющейся этикой «глубины»), основанной на желании,«которое его собственное величие определяет как множественное, множественность которого обеспечивается только иерархическим принципом различия» (La cit et les divisions du royaume, in Eranos), [5]в то время как Мишель Маффесоли, также придерживающийся «политеизма ценностей», о котором говорит Макс Вебер (Le savant et la politique, UGE-10/18, 1971), определяет язычество как «то, что, признавая политеизм действительности, учится не гнуть спину перед "силой истории" или её различными воплощениями и заменами»(La violence totalitaire, PUF, 1979, p. 68).
Насущность язычества, таким образом, не подлежит сомнению. Неоязычество, если оно существует, не является делом сект, как представляют себе не только его противники, но и группы и кружки — иногда благонамеренные, иногда неумелые, зачастую невольно комические и совершенно маргинальные. Оно также не является «вывернутым христианством», которое усвоило бы различные формыхристианства — от системы обрядов до системы предметов, чтобы создать нечто равноценное или противоположное им.
Сегодня нам представляется опасным не столько исчезновение язычества, сколько его возрождение в примитивных или ребяческих формах,родственных той «вторичной религиозности», в которой Шпенглср с полным основанием видел одну из характерных черт гибнущих культур, и о которой Юлиус Эвола писал, что она «соответствует в целом явлению уклонения, отчуждения, запутанного возмещения, не оказывающему никакого серьёзного влияния на действительность(…), чему-то гибридному, вырождающемуся и умственно неполноценному»(«Оседлать тигра»). Всё это требует некоторых объяснений.
§ 2
§ 3
§ 4
Во время идеологического подъёма «Новой Правой» и контрнаступления Б.-А. Леви (Le testament de Dieu, Grasset, 1979) и его друзей споры между сторонниками монотеизма и сторонниками политеизма — «монополия» парижских салонов — вошли в моду. Провозглашая анафему всей греческой части нашего наследия, Леви внезапно вспоминает реакционные, антидемократические аргументы, предложенные аббатом Гомом, одновременно усваивая хорошо известный афоризм: «Проклят тот, кто учит своего сына науке греков»(Талмуд, Баба Камма, фол. 82–83; трактат Сота, фол. 49). Луи Повель, напротив, заявляет: «Существует тайная Европа, которую необходимо вновь открыть. Я верю в возвращение к духовному язычеству»(интервью, данное Жану Биесу, J'ai dialogu avec des chercheurs de vrit, Retz, 1979). Мексиканский писатель Октавио Пас, провозглашающий себя «политеистом и демократом», описывает единобожие как «одну из великих катастроф человечества» (Les Nouvelles littraires, 14 juin 1979). Бернар Уден осуждает единобожие как источник тоталитаризма (La foi qui tue, Laffont, 1980). Реймон Рюер заканчивает одно из своих последних сочинений «Решительный скептик» (Laffont, 1979) обращением к Зевсу. Ален Даниелу видит в «монотеистической иллюзии» «отклонение с точки зрения духовного опыта» (Shiva et Dionysos, Fayard, 1979). Филипп Соллерс говорит о Пьере Паоло Пазолини, что тот был одновременно «язычником» и «иудео-христианином» (Pasolini, Sade, saint Matthieu, in Maria Antonietta Macciocchi, d., Pasolini, Grasset, 1980). Фольклористы и учёные, занимающиеся историей идей, исследуя повседневную жизнь народа, не перестают сталкиваться с проблемой языческих пережитков в том, что Карло Гинцбург именует «крестьянской религией» (Les batailles nocturnes, Verdier, Lagrasse, 1980). Маргинальные проявления язычества обнаруживаются вплоть до общественных явлений, представляющихся на взгляд многих чрезвычайно спорными, таких как мода на определённого рода эзотеризм или экологическая мода (возвращение к природе, которая считается «ликом Бога», спор с христианством с точки зрения духовности и оккультизма и т. д.). Примеры можно было бы умножить.
Наконец, современное тяготение к плюрализму и укоренённостисодержит в себе, хотя бы даже и неявно, отвержение ограничивающего универсализма и христианского эгалитаризма. Можно согласиться с Одо Марквардом (Lob des Polytheismus. Ueber Monomythie und Polymythie, in Hans Poser, Hrsg., Philosophie und Mythos. Ein Kolloquium, Walter de Gruyter, Berlin, 1979, pp. 40–58), что подобная необходимость неизбежно сопровождается поисками полимифологии.Кризис того, что Жильбер Дюран называет «единственным культом одномерного смысла истории, выровненного по старой нити тоталитарной логики», крушение оптимистической уверенности, связанной с идеей «прогресса», отказ от идеологий разрыва и «изнанки», упадок рационализма и позитивизма, подъём идеалтипов и архетипов как модальностей неизбежно множественного (поскольку всегда состоящего из разнородных элементов) коллективного бессознательного, постоянно множащиеся исследования «образного» и «изначальны слов», возрождение мифа одновременно как предмета и как способапознания, отклонение количественно-рыночных ценностей и однозначных теоретических ориентации — все эти черты общества приводят к открытым, разнородным, «политеистическим» в собственном смысле этого слова системам, управляющимся конфликтной логикой и синтетическими парадоксальными «детерминизмами», соответствующими нормальномусостоянию живых систем.
В лице Дэвида Л. Миллера (Le nouveau polythisme, Imago, 1979) и Джеймса Хиллманна (Pan et le cauchernare, Imago, 1979) фактически целая школа современной психологии проповедует возрождение многобожия как единственной духовности, соответствующей состоянию многоголосой, многозначной и многосмысловой вселенной. В соседней области знаний такой исследователь как Жильбер Дюран, для которого любое общество является «аксиологически политеистическим и более или менее четырёхфункциональным», выступает в пользу «этики плюрализма» (также являющейся этикой «глубины»), основанной на желании,«которое его собственное величие определяет как множественное, множественность которого обеспечивается только иерархическим принципом различия» (La cit et les divisions du royaume, in Eranos), [5]в то время как Мишель Маффесоли, также придерживающийся «политеизма ценностей», о котором говорит Макс Вебер (Le savant et la politique, UGE-10/18, 1971), определяет язычество как «то, что, признавая политеизм действительности, учится не гнуть спину перед "силой истории" или её различными воплощениями и заменами»(La violence totalitaire, PUF, 1979, p. 68).
Насущность язычества, таким образом, не подлежит сомнению. Неоязычество, если оно существует, не является делом сект, как представляют себе не только его противники, но и группы и кружки — иногда благонамеренные, иногда неумелые, зачастую невольно комические и совершенно маргинальные. Оно также не является «вывернутым христианством», которое усвоило бы различные формыхристианства — от системы обрядов до системы предметов, чтобы создать нечто равноценное или противоположное им.
Сегодня нам представляется опасным не столько исчезновение язычества, сколько его возрождение в примитивных или ребяческих формах,родственных той «вторичной религиозности», в которой Шпенглср с полным основанием видел одну из характерных черт гибнущих культур, и о которой Юлиус Эвола писал, что она «соответствует в целом явлению уклонения, отчуждения, запутанного возмещения, не оказывающему никакого серьёзного влияния на действительность(…), чему-то гибридному, вырождающемуся и умственно неполноценному»(«Оседлать тигра»). Всё это требует некоторых объяснений.
§ 2
Прежде всего,
язычество не является «возвратом в прошлое».Нет оснований называть его «одним прошлым против другого прошлого» в противоположность тому, что с легкостью пишет Ален-Жерар Слама (Lire, avril 1980). Оно не представляет собой желания вернуться в какой-либо «потерянный рай» (это скорее иудео-христианская тема), а тем более, в противоположность тому, что безосновательно утверждает Катрин Шалье (Les nouveaux cahiers, t 1979), к «чистому истоку».
Во времена, когда беспрерывно говорят о «корнях» и «коллективной памяти», упрёк в «пассеизме» отпадает сам собой. Каждый человек рождается прежде всего как наследник; не может быть никакой самобытности отдельных людей или народов без учёта заинтересованными лицами того, что их породило, источника, из которого они происходят. Точно так как гротескно звучали вчера осуждения «языческих идолов христианскими миссионерами, поклоняющимися своему собственному амулету, несколько комично звучат сегодня осуждения «прошлого» (европейского) из уст людей, не перестающих хвастаться иудео-христианской преемственностью и отсылать нас к «вечно современному» примеру Авраама, Иакова, Исаака и прочих доисторических бедуинов.
С другой стороны, необходимо остановиться на значении слова «прошлое». Мы сразу же отвергаем иудео-христианскую проблематику, которая делает из прошлого определённо пройденную точкуна прямой,неизбежно ведущей человечество из райского сада в мессианские времена. Мы не верим в смысл истории. Для нас прошлое является измерением, перспективой,которой наделена современность. События являются «прошлыми» только постольку, поскольку они вписываются в настоящее.Перспектива, открывающаяся в результате нового представления нами самим себе этих событий, «преображает» наше настоящее точно так же, как смысл, который мы им придаём, заново представляяих себе, содействует их собственному преображению. Таким образом, «прошлое» неизбежно обладает такой чертой человеческого сознания, как временность,которая не является ни измеримым «количеством времени», о котором говорит разговорный язык (временность, наоборот, является качественной чертой), ни длительностью, о которой говорит Бергсон и которая принадлежит нечеловеческой природе, в то время как временность принадлежит только человеку. Согласно Хайдеггеру, жизнь как «забота» (Sorge)протяжённа из самой себя; она не заполняет собой никакую заранее установленную временную рамку. Человек — всего лишь набросок.Само его сознание есть набросок. Существовать — значит ex-sisterе,набрасывать самого себя. Именно эту особую подвижность протяжённости Хайдеггер именует «событием» (Geschehen)человеческого существования — событием, которое знаменует «структуру, свойственную только человеческому существованию, которая, будучи реальностью трансценденции и откровения, делает возможной историчностьмира». Историчность человека основывается на том, что для него «прошлое», «настоящее» и «будущее» связаны в современности,представляя собой три измерения, которые взаимно оплодотворяют и преобразуют друг друга. В этой перспективе упрёк — типично иудео-христианский — в «пассеизме» совершенно лишён смысла.
В действительности, речь о «пассеизме» может идти только в случае однолинейнойточки зрения на историю, а именно когда речь идёт об истории, в которой «прошлое» больше никогда не может вернуться.Но у нас иная точка зрения. Мы верим в Вечное возвращение. В 1797 г. Гельдерлин писал Гебелю: «Уничтожения не существует, поэтому из нашего распада должна родиться юность мира». В действительности речь идёт не о том, чтобы «вернуться» в прошлое, а о том, чтобы связатьсяс ним, а также, в силу этого, согласно сферическойконцепции истории, соединиться с вечным, заставить его вновь течь, звучать в жизни, избавиться от тирании логоса,от ужасной тирании Закона, чтобы вернуться в школу мифаи жизни. В античной Греции, отмечает Жан-Пьер Вернан, «стремление всё вспомнить преследует в качестве основной цели не построение личного прошлого вспоминающего-себя-человека,построение его личного времени, а, напротив, возможность для него избежать времени»(интервью в «Nouvel Observateur», 5 мая 1980 г.). Точно так же речь идёт об обращении к «памяти» язычества не в хронологическомсмысле, чтобы вернуться к «предыдущему», а в смысле мифологическом,чтобы найти то, что сквозь время преодолевает время и обращается к нам и сегодня. Речь идёт о соединении с непреодолимым,а не с «прёодолённым».
Итак, слова «начало» и «конец» более не имеют того смысла, который им придаёт иудео-христианская проблематика. C языческой точки зрения прошлое всегда является будущим (тем, что будет). «HerkunftaberbleibtstetsZukunft»— пишет! Хайдеггер: «To, что находится у истоков, всегда остаётся будущим, всегда остаётся во власти того, что будет».
В своём «Введении в метафизику» Хайдеггер как раз рассматривает вопрос «прошлого». Он говорит, что народ может преодолеть «помрачение мира» и упадок только при том условии, что он постоянно будет желать судьбы. Однако он «сможет создать себе судьбу только если сначала создаст в себе самомотклик, возможность отклика на эту судьбу и поймёт свои традицию творческим образом. Это значит, что такой народ, будучи народом определённого происхождения, представляет себя в изначальной области, где правит бытие, и таким образом представляет там происхождение Европы, начиная из центра своего будущего происхождения». Другими словами, необходимо «востребовать начало нашего духовного бытия определённого происхождения, чтобы преобразовать его в новое начало».И Хайдеггер добавляет: «Для того, чтобы начало повторилось, нет необходимости возвращаться к нему как чему-то прошедшему, известному ныне, которому можно лишь подражать, нужно вновь начать начало более изначально, с озадаченностью, неизвестностью и неуверенностью присущими настоящему началу». В действительности «начало перед нами. Оно не осталось позади как нечто давно прошедшее, а находится перед нами. Начало ворвалось в наше будущее. Оно гонит вдаль своё величие, которое нам необходимо нагнать».
Таким образом, речь идёт не о возвращении,а об обращениик язычеству. Или же, если угодно, речь идёт не о возвращении к язычеству,а о возвращении язычествак тому, что Хайдеггер на одной своей важной и ясной странице называет «новым началом». «Невозможно ничего сделать для или против своей генеалогии, и всегда наступает момент, когда каждый должен понять, не возобновляя, прояснить, не отрицая, чтобы впоследствии самостоятельно выбрать то, что сближает его с его корнями или удаляет от них»,— пишет Бландин Барре-Кригель, называющая себя «иудео-христианкой» (Le Matin, 10 septembre 1980).
Она добавляет: «Когда предприятия предыдущих поколений терпят неудачу, естественным движением является новое отправление с этой стороны развилки, растяжение длительности, расширение пространства»(там же). Речь идёт именно об этом: вновь отправиться «с этой стороны развилки», чтобы начать вновь. Но в глазах многих подобный проект, без сомнения, будет выглядеть «богохульством». На еврейском языке слово «начало» имеет также значение «осквернение»: начинать,как мы увидим далее, значит соперничать с Богом. Отрывок из Исхода, в котором говорится, что, когда у Сифа родился сын Енос, «тогда начали призывать имя Господа»(4, 26), в богословии иудаизма истолковывается как означающий не начало единобожия, а начало язычества («Тогда положили начало. Этот глагол означает «осквернять». Начали давать людям и статуям имя Святого-Благословенного и называть идолы богами» —комментарий Раши к Исх., 4, 26). Со времён Шимеона Бар Иохаи до наших дней языческая культура не переставала быть объектом критики и обвинений. [6]Если бы была необходимость, этого единственного факта хватило бы, чтобы показать, насколько «прошлое» определённого рода современно даже для некоторых людей, которые его осуждают. «Совершенно неслучайно то, —пишет Габриэль Мацнефф, — что наше двадцатое столетие, фанатичное, злобное, доктринерское, не упускает случая изобразить в клеветническом и карикатурном виде древних римлян: оно инстинктивно ненавидит то, что выше него»(Le Monde, 26 avril 1980).
Возрождение в XV и XVI вв. было именно возрождением. «Речь шла о том, —говорит Ренан, — чтобы посмотреть глаза в глаза античности».Тем не менее, это было не возвращением назад, простым возрождением «прошлого», а, напротив, точкой отправления нового приключения духа, нового приключения фаустовской души, отныне торжествующей, потому что, наконец-то, пробуждённой к себе самой. Сегодняшнее «неоязычество» также не является регрессом. Напротив, оно является сознательным выбором более подлинного, более гармоничного, более мощного будущего — выбором, который набрасывает на будущее, для нового созидания, то вечное, из которого мы происходим.
Во времена, когда беспрерывно говорят о «корнях» и «коллективной памяти», упрёк в «пассеизме» отпадает сам собой. Каждый человек рождается прежде всего как наследник; не может быть никакой самобытности отдельных людей или народов без учёта заинтересованными лицами того, что их породило, источника, из которого они происходят. Точно так как гротескно звучали вчера осуждения «языческих идолов христианскими миссионерами, поклоняющимися своему собственному амулету, несколько комично звучат сегодня осуждения «прошлого» (европейского) из уст людей, не перестающих хвастаться иудео-христианской преемственностью и отсылать нас к «вечно современному» примеру Авраама, Иакова, Исаака и прочих доисторических бедуинов.
С другой стороны, необходимо остановиться на значении слова «прошлое». Мы сразу же отвергаем иудео-христианскую проблематику, которая делает из прошлого определённо пройденную точкуна прямой,неизбежно ведущей человечество из райского сада в мессианские времена. Мы не верим в смысл истории. Для нас прошлое является измерением, перспективой,которой наделена современность. События являются «прошлыми» только постольку, поскольку они вписываются в настоящее.Перспектива, открывающаяся в результате нового представления нами самим себе этих событий, «преображает» наше настоящее точно так же, как смысл, который мы им придаём, заново представляяих себе, содействует их собственному преображению. Таким образом, «прошлое» неизбежно обладает такой чертой человеческого сознания, как временность,которая не является ни измеримым «количеством времени», о котором говорит разговорный язык (временность, наоборот, является качественной чертой), ни длительностью, о которой говорит Бергсон и которая принадлежит нечеловеческой природе, в то время как временность принадлежит только человеку. Согласно Хайдеггеру, жизнь как «забота» (Sorge)протяжённа из самой себя; она не заполняет собой никакую заранее установленную временную рамку. Человек — всего лишь набросок.Само его сознание есть набросок. Существовать — значит ex-sisterе,набрасывать самого себя. Именно эту особую подвижность протяжённости Хайдеггер именует «событием» (Geschehen)человеческого существования — событием, которое знаменует «структуру, свойственную только человеческому существованию, которая, будучи реальностью трансценденции и откровения, делает возможной историчностьмира». Историчность человека основывается на том, что для него «прошлое», «настоящее» и «будущее» связаны в современности,представляя собой три измерения, которые взаимно оплодотворяют и преобразуют друг друга. В этой перспективе упрёк — типично иудео-христианский — в «пассеизме» совершенно лишён смысла.
В действительности, речь о «пассеизме» может идти только в случае однолинейнойточки зрения на историю, а именно когда речь идёт об истории, в которой «прошлое» больше никогда не может вернуться.Но у нас иная точка зрения. Мы верим в Вечное возвращение. В 1797 г. Гельдерлин писал Гебелю: «Уничтожения не существует, поэтому из нашего распада должна родиться юность мира». В действительности речь идёт не о том, чтобы «вернуться» в прошлое, а о том, чтобы связатьсяс ним, а также, в силу этого, согласно сферическойконцепции истории, соединиться с вечным, заставить его вновь течь, звучать в жизни, избавиться от тирании логоса,от ужасной тирании Закона, чтобы вернуться в школу мифаи жизни. В античной Греции, отмечает Жан-Пьер Вернан, «стремление всё вспомнить преследует в качестве основной цели не построение личного прошлого вспоминающего-себя-человека,построение его личного времени, а, напротив, возможность для него избежать времени»(интервью в «Nouvel Observateur», 5 мая 1980 г.). Точно так же речь идёт об обращении к «памяти» язычества не в хронологическомсмысле, чтобы вернуться к «предыдущему», а в смысле мифологическом,чтобы найти то, что сквозь время преодолевает время и обращается к нам и сегодня. Речь идёт о соединении с непреодолимым,а не с «прёодолённым».
Итак, слова «начало» и «конец» более не имеют того смысла, который им придаёт иудео-христианская проблематика. C языческой точки зрения прошлое всегда является будущим (тем, что будет). «HerkunftaberbleibtstetsZukunft»— пишет! Хайдеггер: «To, что находится у истоков, всегда остаётся будущим, всегда остаётся во власти того, что будет».
В своём «Введении в метафизику» Хайдеггер как раз рассматривает вопрос «прошлого». Он говорит, что народ может преодолеть «помрачение мира» и упадок только при том условии, что он постоянно будет желать судьбы. Однако он «сможет создать себе судьбу только если сначала создаст в себе самомотклик, возможность отклика на эту судьбу и поймёт свои традицию творческим образом. Это значит, что такой народ, будучи народом определённого происхождения, представляет себя в изначальной области, где правит бытие, и таким образом представляет там происхождение Европы, начиная из центра своего будущего происхождения». Другими словами, необходимо «востребовать начало нашего духовного бытия определённого происхождения, чтобы преобразовать его в новое начало».И Хайдеггер добавляет: «Для того, чтобы начало повторилось, нет необходимости возвращаться к нему как чему-то прошедшему, известному ныне, которому можно лишь подражать, нужно вновь начать начало более изначально, с озадаченностью, неизвестностью и неуверенностью присущими настоящему началу». В действительности «начало перед нами. Оно не осталось позади как нечто давно прошедшее, а находится перед нами. Начало ворвалось в наше будущее. Оно гонит вдаль своё величие, которое нам необходимо нагнать».
Таким образом, речь идёт не о возвращении,а об обращениик язычеству. Или же, если угодно, речь идёт не о возвращении к язычеству,а о возвращении язычествак тому, что Хайдеггер на одной своей важной и ясной странице называет «новым началом». «Невозможно ничего сделать для или против своей генеалогии, и всегда наступает момент, когда каждый должен понять, не возобновляя, прояснить, не отрицая, чтобы впоследствии самостоятельно выбрать то, что сближает его с его корнями или удаляет от них»,— пишет Бландин Барре-Кригель, называющая себя «иудео-христианкой» (Le Matin, 10 septembre 1980).
Она добавляет: «Когда предприятия предыдущих поколений терпят неудачу, естественным движением является новое отправление с этой стороны развилки, растяжение длительности, расширение пространства»(там же). Речь идёт именно об этом: вновь отправиться «с этой стороны развилки», чтобы начать вновь. Но в глазах многих подобный проект, без сомнения, будет выглядеть «богохульством». На еврейском языке слово «начало» имеет также значение «осквернение»: начинать,как мы увидим далее, значит соперничать с Богом. Отрывок из Исхода, в котором говорится, что, когда у Сифа родился сын Енос, «тогда начали призывать имя Господа»(4, 26), в богословии иудаизма истолковывается как означающий не начало единобожия, а начало язычества («Тогда положили начало. Этот глагол означает «осквернять». Начали давать людям и статуям имя Святого-Благословенного и называть идолы богами» —комментарий Раши к Исх., 4, 26). Со времён Шимеона Бар Иохаи до наших дней языческая культура не переставала быть объектом критики и обвинений. [6]Если бы была необходимость, этого единственного факта хватило бы, чтобы показать, насколько «прошлое» определённого рода современно даже для некоторых людей, которые его осуждают. «Совершенно неслучайно то, —пишет Габриэль Мацнефф, — что наше двадцатое столетие, фанатичное, злобное, доктринерское, не упускает случая изобразить в клеветническом и карикатурном виде древних римлян: оно инстинктивно ненавидит то, что выше него»(Le Monde, 26 avril 1980).
Возрождение в XV и XVI вв. было именно возрождением. «Речь шла о том, —говорит Ренан, — чтобы посмотреть глаза в глаза античности».Тем не менее, это было не возвращением назад, простым возрождением «прошлого», а, напротив, точкой отправления нового приключения духа, нового приключения фаустовской души, отныне торжествующей, потому что, наконец-то, пробуждённой к себе самой. Сегодняшнее «неоязычество» также не является регрессом. Напротив, оно является сознательным выбором более подлинного, более гармоничного, более мощного будущего — выбором, который набрасывает на будущее, для нового созидания, то вечное, из которого мы происходим.
§ 3
Если мы признаем, что нечто является великим, говорит Хайдеггер, «тогда начало этого величия наиболее велико». Как очевидно, сегодняшнее язычество является прежде всего определённым знакомством с древними индоевропейскими религиями, их историей, их богословием, их космогонией, их символизмом, мифами и мифемами, из которых они состоят. Знакомство знания, но также и
духовноезнакомство; эпистемологическое знакомство, но также и
интуитивноезнакомство. Речь идёт не о том, чтобы лишь накапливать знания о верованиях различных областей дохристианской Европы (или забывать о тех подчас глубоких различиях, которые между ними существовали), а о том, чтобы находить в этих верованиях отображение, перенос определённого количества ценностей, которые принадлежат нам и напрямую касаются нас как наследников нашей культуры. (Как следствие, это приводит к истолкованию истории двух последних тысячелетий как повествования о напряженной духовной борьбе).
Это уже является значительной задачей. Религии древней Европы не только ничем не уступают единобожию в том, что касается их богатства или духовной или богословской сложности, но можно сказать, что они очень часто его в этой области превосходят. Впрочем, вопрос о том, превосходят ли они единобожие или нет, не является самым важным. Важно то, что они говорятнам, — и, что касается меня, символическое противостояние Януса и Весты, мораль Орестиады или рассказ о расчленении Имира говорят мне больше, чем повествование о приключениях Иосифа и его братьев или история о несостоявшемся принесении в жертву Исаака. Помимо самих мифов, необходимо исследовать определённое представление о божественном и священном, определённую систему истолкования мира, определённую философию. Приверженность Б.-А. Леви единобожию не мешает ему заявлять, что он не верит в Бога. Сама наша эпоха является глубоко иудео-христианской, несмотря на то, что церкви и синагоги пустеют; она является иудео-христианской тем образом, каким она воспринимает историю, теми существенными ценностями, на которые она опирается. И, наоборот, чтобы быть язычником, нет необходимости «верить» в Юпитера или Вотана — что, впрочем, ничуть не нелепее, чем верить в Яхве. Сегодняшнее язычество состоит не в возведении алтарей Аполлона или возрождении культа Одина. Напротив, оно подразумевает отныне классический способ поисков «умственного инструментария», порождением которого является религия, того внутреннего мира,к которому она отсылает, той формы восприятия мира, которую она означает.Одним словом, оно подразумевает взгляд на богов как на «центры ценностей» (X. Рихард Нибур), а на верования, предметом которых они являются, как на системы ценностей: боги и верования уходят, но ценностиостаются.
Это означает, что язычество отнюдь не определяется отказом от духовности или священного, а, наоборот, состоит в выборе (и возвращении себе) другойдуховности, другогообраза священного. Отнюдь не пересекаясь с атеизмом или агностицизмом, оно устанавливает между человеком и миром в основе своей религиозноеотношение, отношение духовности, которая представляется нам гораздо более сильной, более серьёзной, более важной, чем духовность иудео-христианского единобожия. Оно не лишает мир священного, а освящаетего в собственном смысле этого слова, оно считает его священным — и именно поэтому, как мы увидим далее, оно является язычеством. Как пишет Жан Маркаль, «язычество — это не отсутствие Бога, отсутствие священного, отсутствие ритуала. Как раз наоборот, поскольку священного больше нет в христианстве, язычество является торжественным утверждением трансценденции. Европа является более чем когда-либо языческой, ища свои корни, которые не являются иудео-христианскими»(Aujourd'hui, l'esprit paien? in Marc de Smedt, d., L'Europe paienne, Seghers, 1980, p. 16).
Чувство священного, духовность, верования, вера в существование Бога, религия как идеология, религия как система и как учреждение являются достаточно разными понятиями, не обязательно совпадающими. Кроме того, они не являются однозначными сами по себе. Существуют религии, в которых нет Бога (например, даосизм); вера в Бога не обязательно подразумевает веру в личного Бога. Напротив, чистой утопией на наш взгляд является представление о том, что можно надолго избавить человека от религиознойозабоченности. Вера не является чем-то «подавленным» или «иллюзорным», и лучшее, что может сделать разум, — признать, что он не может удовлетворить все внутренние потребности человека. «Человек —I единственное существо, удивляющееся своему собственному существованию; животное пребывает в покое и ничему не удивляется(…) — пишет Шопенгауэр. — Это удивление перед лицом смерти и зрелищем уничтожения и исчезновения всех других существ является источником наших метафизических нужд; именно благодаря ему человек является метафизическим животным»(«Мир как воля и представление»). Нужда в священном является одной из основных нужд человеческого существа, наряду с питанием и совокуплением (если кто-то предпочитает обходиться без них, это его дело). Мирча Элиаде отмечает, что «переживание священного заложено в самом построении сознания» и обойтись без него невозможно (интервью в «Le Monde-Dimanche», 14 сентября 1980 г.). Человек нуждается в вере или религии — мы отличаем здесь религию от морали — как ритуале, как единообразном умиротворяющем акте, как участии в привычных действиях, которые его создают. С этой точки зрения недавнее появление подлинногоневерия представляет собой одно из тех упадочных явлений, которые разрушают в человеке то, что есть в нём собственно человеческого. (Является ли человеком человек, утративший способность или желание верить? По крайней мере, подобный вопрос имеет право быть поставленным). «Может существовать общество без Бога, —пишет Режи Дебре, — но не может существовать общества без религии»(Le scribe, Grasset, 1980). Он добавляет: «Государства, идущие по пути неверия, идут по пути отречения» (ibid.). Здесь также можно процитировать слова Жоржа Батая о том, что «религия, суть которой заключается в поисках утраченной близости, сводится к стремлению ясного сознания стать полным сознанием себя»(«Теория религии»). Этого достаточно, чтобы осудить западный либерализм. Определённо, что, отвергая понятия, на монополизацию которых претендует иудео-христианство, по причине одних только этих претензий, мы проявляли бы к нему неоправданное доверие. Есть не больше оснований для разрыва с идеей Бога или понятием священного из-за того, что христианство придало им болезненныйсмысл, чем для отказа от аристократических принципов под предлогом того, что их извратила буржуазия.
Необходимо отметить, что во времена дохристианской античности слово «атеизм»было почти что лишено смысла. Процессы в отношении «неверия» или «безбожия» имели в целом совсем другой смысл. Когда Аммиан Марцеллин говорит о том, что «есть люди, для которых на небесах нет богов»(XXVIII, 4, 6), он уточняет, что эти люди верят при этом в звёзды и магию. В Риме в «атеизме» обвинялись как раз христиане по причине неуважения к образам богов и местам культа. В Греции рационалистическая мысль всего лишь переориентировала мифологическую теогонию и космологию. Именно поэтому Клод Тремонтан, необоснованно объединяя пантеизм с «атеизмом», вынужден заявить, что последний «в высшей степени религиозен», что «он слишком религиозен, потому что он недолжным образом обожествляет вселенную» (Problemes du christianisme, Seuil, 1980, p. 55). Причина в том, что в древней Европе священное воспринималось не как противоположность мирскому, а как нечто, обволакивающее мирское, придающее ему смысл.Нет необходимости в Церкви, чтобы посредничать между человеком и Богом: это посредничество осуществляет весь город, и религиозные учреждения представляют лишь одну из сторон этого посредничества. [7]Понятие, противоположное латинскому понятию «religio», необходимо искать в глаголе «negligere». Быть религиозным — значит быть ответственным, не пренебрегать. Быть ответственным — значит быть свободным, значит обеспечивать себя конкретными средствами осуществлять свободу-ради-действия.Быть свободным также значит быть связанным с другими посредством общей духовности.
Когда Б.-А. Леви утверждает, что «единобожие является не формой священного, формой духовного», а, «напротив, ненавистью к священному как таковому» (L'Express, 21 avril 1979), его слова являются парадоксальными только на первый взгляд. Священное есть безусловноеуважение к чему-то, в то время как единобожие выводит подобное уважение в собственном смысле за рамки Закона. Для Хайдеггера священное (dasHeilige)определённо отлично от классической метафизики и даже самой идеи Бога. Принимая антиномию, дорогую сердцу Эммануэля Левинаса, скажем, что священноепогружено в этот мир как таинство, что оно основывается на близостимежду человеком и миром, в противоположность святости,которая связана с трансценденцией Совершенно Другого. Язычество возвышает этот мир священностью,в то время как иудео-христианское единобожие со своей святостьюбежит из этого мира. Язычество основывается на идее священного.
Это уже является значительной задачей. Религии древней Европы не только ничем не уступают единобожию в том, что касается их богатства или духовной или богословской сложности, но можно сказать, что они очень часто его в этой области превосходят. Впрочем, вопрос о том, превосходят ли они единобожие или нет, не является самым важным. Важно то, что они говорятнам, — и, что касается меня, символическое противостояние Януса и Весты, мораль Орестиады или рассказ о расчленении Имира говорят мне больше, чем повествование о приключениях Иосифа и его братьев или история о несостоявшемся принесении в жертву Исаака. Помимо самих мифов, необходимо исследовать определённое представление о божественном и священном, определённую систему истолкования мира, определённую философию. Приверженность Б.-А. Леви единобожию не мешает ему заявлять, что он не верит в Бога. Сама наша эпоха является глубоко иудео-христианской, несмотря на то, что церкви и синагоги пустеют; она является иудео-христианской тем образом, каким она воспринимает историю, теми существенными ценностями, на которые она опирается. И, наоборот, чтобы быть язычником, нет необходимости «верить» в Юпитера или Вотана — что, впрочем, ничуть не нелепее, чем верить в Яхве. Сегодняшнее язычество состоит не в возведении алтарей Аполлона или возрождении культа Одина. Напротив, оно подразумевает отныне классический способ поисков «умственного инструментария», порождением которого является религия, того внутреннего мира,к которому она отсылает, той формы восприятия мира, которую она означает.Одним словом, оно подразумевает взгляд на богов как на «центры ценностей» (X. Рихард Нибур), а на верования, предметом которых они являются, как на системы ценностей: боги и верования уходят, но ценностиостаются.
Это означает, что язычество отнюдь не определяется отказом от духовности или священного, а, наоборот, состоит в выборе (и возвращении себе) другойдуховности, другогообраза священного. Отнюдь не пересекаясь с атеизмом или агностицизмом, оно устанавливает между человеком и миром в основе своей религиозноеотношение, отношение духовности, которая представляется нам гораздо более сильной, более серьёзной, более важной, чем духовность иудео-христианского единобожия. Оно не лишает мир священного, а освящаетего в собственном смысле этого слова, оно считает его священным — и именно поэтому, как мы увидим далее, оно является язычеством. Как пишет Жан Маркаль, «язычество — это не отсутствие Бога, отсутствие священного, отсутствие ритуала. Как раз наоборот, поскольку священного больше нет в христианстве, язычество является торжественным утверждением трансценденции. Европа является более чем когда-либо языческой, ища свои корни, которые не являются иудео-христианскими»(Aujourd'hui, l'esprit paien? in Marc de Smedt, d., L'Europe paienne, Seghers, 1980, p. 16).
Чувство священного, духовность, верования, вера в существование Бога, религия как идеология, религия как система и как учреждение являются достаточно разными понятиями, не обязательно совпадающими. Кроме того, они не являются однозначными сами по себе. Существуют религии, в которых нет Бога (например, даосизм); вера в Бога не обязательно подразумевает веру в личного Бога. Напротив, чистой утопией на наш взгляд является представление о том, что можно надолго избавить человека от религиознойозабоченности. Вера не является чем-то «подавленным» или «иллюзорным», и лучшее, что может сделать разум, — признать, что он не может удовлетворить все внутренние потребности человека. «Человек —I единственное существо, удивляющееся своему собственному существованию; животное пребывает в покое и ничему не удивляется(…) — пишет Шопенгауэр. — Это удивление перед лицом смерти и зрелищем уничтожения и исчезновения всех других существ является источником наших метафизических нужд; именно благодаря ему человек является метафизическим животным»(«Мир как воля и представление»). Нужда в священном является одной из основных нужд человеческого существа, наряду с питанием и совокуплением (если кто-то предпочитает обходиться без них, это его дело). Мирча Элиаде отмечает, что «переживание священного заложено в самом построении сознания» и обойтись без него невозможно (интервью в «Le Monde-Dimanche», 14 сентября 1980 г.). Человек нуждается в вере или религии — мы отличаем здесь религию от морали — как ритуале, как единообразном умиротворяющем акте, как участии в привычных действиях, которые его создают. С этой точки зрения недавнее появление подлинногоневерия представляет собой одно из тех упадочных явлений, которые разрушают в человеке то, что есть в нём собственно человеческого. (Является ли человеком человек, утративший способность или желание верить? По крайней мере, подобный вопрос имеет право быть поставленным). «Может существовать общество без Бога, —пишет Режи Дебре, — но не может существовать общества без религии»(Le scribe, Grasset, 1980). Он добавляет: «Государства, идущие по пути неверия, идут по пути отречения» (ibid.). Здесь также можно процитировать слова Жоржа Батая о том, что «религия, суть которой заключается в поисках утраченной близости, сводится к стремлению ясного сознания стать полным сознанием себя»(«Теория религии»). Этого достаточно, чтобы осудить западный либерализм. Определённо, что, отвергая понятия, на монополизацию которых претендует иудео-христианство, по причине одних только этих претензий, мы проявляли бы к нему неоправданное доверие. Есть не больше оснований для разрыва с идеей Бога или понятием священного из-за того, что христианство придало им болезненныйсмысл, чем для отказа от аристократических принципов под предлогом того, что их извратила буржуазия.
Необходимо отметить, что во времена дохристианской античности слово «атеизм»было почти что лишено смысла. Процессы в отношении «неверия» или «безбожия» имели в целом совсем другой смысл. Когда Аммиан Марцеллин говорит о том, что «есть люди, для которых на небесах нет богов»(XXVIII, 4, 6), он уточняет, что эти люди верят при этом в звёзды и магию. В Риме в «атеизме» обвинялись как раз христиане по причине неуважения к образам богов и местам культа. В Греции рационалистическая мысль всего лишь переориентировала мифологическую теогонию и космологию. Именно поэтому Клод Тремонтан, необоснованно объединяя пантеизм с «атеизмом», вынужден заявить, что последний «в высшей степени религиозен», что «он слишком религиозен, потому что он недолжным образом обожествляет вселенную» (Problemes du christianisme, Seuil, 1980, p. 55). Причина в том, что в древней Европе священное воспринималось не как противоположность мирскому, а как нечто, обволакивающее мирское, придающее ему смысл.Нет необходимости в Церкви, чтобы посредничать между человеком и Богом: это посредничество осуществляет весь город, и религиозные учреждения представляют лишь одну из сторон этого посредничества. [7]Понятие, противоположное латинскому понятию «religio», необходимо искать в глаголе «negligere». Быть религиозным — значит быть ответственным, не пренебрегать. Быть ответственным — значит быть свободным, значит обеспечивать себя конкретными средствами осуществлять свободу-ради-действия.Быть свободным также значит быть связанным с другими посредством общей духовности.
Когда Б.-А. Леви утверждает, что «единобожие является не формой священного, формой духовного», а, «напротив, ненавистью к священному как таковому» (L'Express, 21 avril 1979), его слова являются парадоксальными только на первый взгляд. Священное есть безусловноеуважение к чему-то, в то время как единобожие выводит подобное уважение в собственном смысле за рамки Закона. Для Хайдеггера священное (dasHeilige)определённо отлично от классической метафизики и даже самой идеи Бога. Принимая антиномию, дорогую сердцу Эммануэля Левинаса, скажем, что священноепогружено в этот мир как таинство, что оно основывается на близостимежду человеком и миром, в противоположность святости,которая связана с трансценденцией Совершенно Другого. Язычество возвышает этот мир священностью,в то время как иудео-христианское единобожие со своей святостьюбежит из этого мира. Язычество основывается на идее священного.
§ 4
В чём же заключаются основные различия между европейским язычеством и иудео-христианством? При ответе на этот вопрос необходима определённая осторожность. Помимо того, что в действительности противостояние никогда не бывает таким чётким, каким оно бывает с неизбежной точки зрения аналитических условностей, нам представляется важным прежде всего избежать необдуманного использования понятия
«иудео-христианство»,которое, будучи спорным как у христиан, так и у евреев, не лишено двусмысленности. Строго говоря, подобное использование представляется нам допустимым в двух совершенно определённых случаях. Прежде всего, с исторической точки зрения: в строгом смысле слова иудео-христиане — это первые христиане еврейского происхождения, члены назаретских палестинских общин, бывшие предметом таких раздоров между иудаизмом и паулинистским христианством. (Известно, что успех Павла положил конец этому историческому иудеохристианству).
[8]Во-вторых, с «идеологической» точки зрения понятие «иудео-христианство» означает то, что может быть общего между иудаизмом и христианством в сфере философии и богословия.