Заметив его приближение, Алваро нахмурил брови. После того что произошло за последние сутки, он ненавидел этого человека, вернее, он его презирал.
   — Бьюсь об заклад, что мы с вами думаем об одном и том же, сеньор кавальейро? — воскликнул итальянец, остановившись в нескольких шагах от него.
   — Я не знаю, что вы имеете в виду, — сухо ответил Алваро.
   — А вот что, сеньор кавальейро: двум людям, которые ненавидят друг друга, лучше всего бывает встретиться в месте уединенном, где нет посторонних глаз.
   — У меня к вам не ненависть, а презрение. И даже больше того, не презрение, а гадливость. Змея, которая ползает по земле, не так отвратительна мне, как вы.
   — Не будем спорить о словах, сеньор кавальейро, все они сводятся к одному: я вас ненавижу, вы меня презираете. Я мог бы сказать про вас то же самое, что вы только что сказали про меня.
   — Негодяй! — вскричал кавальейро, хватаясь за шпагу.
   Движение это было таким быстрым, что слово продолжало еще звучать, а стальное лезвие коснулось уже щеки итальянца.
   Лоредано хотел увернуться от оскорбительного удара, но не успел; глаза его налились кровью.
   — Сеньор кавальейро, я требую удовлетворения за обиду, которую вы мне нанесли.
   — Это ваше право, — с достоинством ответил Алваро, — только драться мы будем не на шпагах, ибо это оружие кавальейро. Вытаскивайте ваш кинжал, оружие бандита, и защищайтесь.
   С этими словами молодой человек совершенно спокойно вложил шпагу в ножны, укрепил ее на поясе, чтобы она не стесняла движений, и обнажил кинжал отличной дамасской стали.
   Противники подступили друг к другу и схватились. Итальянец был силен и ловок и защищался с большим искусством. Однако уже два раза кинжал Алваро касался его шеи и успел распороть ворот вельветового камзола.
   Вдруг Лоредано отскочил назад и поднял левую руку, прося передышки.
   — Вы удовлетворены? — спросил Алваро.
   — Нет, сеньор кавальейро. Вот что я думаю: не стоит нам понапрасну выбиваться из сил, надо найти более надежное оружие.
   — Выбирайте любое, только не шпагу, остальное мне безразлично.
   — И вот что еще: если мы будем драться здесь, мы только наделаем друг другу лишних хлопот. А ведь я собираюсь убить вас и думаю, что у вас такие же намерения на мой счет. Надо сделать так, чтобы убитый исчез бесследно и ничто не могло бы выдать победителя.
   — Что вы предлагаете?
   — Тут рядом река. Каждый из нас станет на выступ скалы. И тогда, будь он убит или только ранен, он все равно упадет в реку, а там уж водопад с ним разделается. Оставшийся в живых будет избавлен от канители.
   — Вы правы, так оно лучше. Мне было бы стыдно, если бы дон Антонио де Марис узнал, что я дрался с таким, как вы.
   — Идемте, сеньор кавальейро, сердца наши полны ненависти, так не будем терять попусту время.
   Оба направились к реке, которая шумела неподалеку.
   Человек мужественный и храбрый, Алваро слишком презирал своего противника, чтобы хоть сколько-нибудь его бояться. К тому же его благородная и высокая душа, неспособная даже помыслить о каком-либо низком поступке, не допускала низости и в других. Ему и в голову не могло прийти, что человек, вызвавший его на поединок и готовившийся сразиться открыто, окажется настолько подл, что нанесет ему удар в спину.
   Поэтому он продолжал идти; итальянец же тем временем нарочно уронил портупею и остановился, чтобы поднять ее и надеть снова.
   Мысли, промелькнувшие в эту минуту в его мозгу, были очень далеки от высоких помыслов кавальейро; увидев, что Алваро пошел впереди, он подумал: «Мне нужна жизнь этого человека. Она в моих руках! Было бы безумием упускать сейчас эту возможность и подвергать себя опасности. Поединок в этой глуши, без свидетелей, принесет победу тому, кто окажется хитрее».
   Итальянец осторожно зарядил клавин и пошел на некотором расстоянии от Алваро, для того чтобы скрип железа или намеренно тихие шаги не привлекли к себе внимание кавальейро.
   Алваро был спокоен. Мысли его умчались далеко. Перед глазами у него стоял образ Сесилии, но рядом с нею сияли устремленные на него черные бархатные глаза Изабелл, полные томной грусти. В первый раз ее смуглое лицо, ее жгучая, чувственная красота смешалась в его мечтах с ангельским ликом любимой им белокурой девушки.
   Что же случилось? Молодой человек не мог объяснить, но смутное предчувствие говорило ему, что в разговоре двух девушек у окна была какая-то тайна, — чья-то исповедь, чье-то признание, и все это касалось его.
   И теперь, когда смерть была так близка, когда она шла за ним по пятам и уже тянулась к нему костлявой рукой, он рассеянно и задумчиво перебирал в памяти мысли о любви, воодушевляясь надеждой. Он не думал о поединке: он был уверен в себе и уповал на бога. Но если ему суждено было умереть, он утешал себя тем, что Сесилия простит ему его дерзость, и тогда растает оставшаяся, может быть, у нее на сердце горечь обиды.
   С этими мыслями он вытащил спрятанный на груди цветок жасмина, который ему кинула девушка и который уже увял от прикосновения его горячих губ. Он еще раз поцеловал его и в эту минуту вспомнил, что итальянец все это видит.
   Но шагов авентурейро не было слышно. Первой мыслью Алваро было, что итальянец бежал, а так как в представлении человека высокой души трусость граничит с низостью, он вдруг подумал, что тот в самом деле может предательски на него напасть.
   Он хотел обернуться, но удержался. Показать, что он боится этого негодяя, значило опозорить честь и достоинство кавальейро. Гордо подняв голову, Алваро продолжал свой путь.
   Он не подозревал, что в это мгновение па него устремлен зоркий взгляд итальянца и что уверенная рука спускает затвор клавина.

VI. БЛАГОРОДСТВО

   Алваро услыхал пронзительный свист.
   Пуля задела поля его шляпы и срезала конец алого пера, спадавшего на плечо.
   Молодой человек повернулся — спокойно, невозмутимо; ни один мускул не дрогнул у него на лице, и только прикрытые черными усами губы покривились в презрительной усмешке.
   Он был поражен — он никак не мог ожидать, что глазам его предстанет такая картина. В каких-нибудь десяти шагах от него Пери, левой рукой сдавив Лоредано за шею и напрягая изо всей силы свои стальные мускулы, пригнул его к земле и поставил на колени.
   Итальянец был бледен, лицо его перекосилось, глаза вылезли из орбит, рука продолжала сжимать все еще дымившийся клавин.
   Индеец выхватил у него из рук оружие и, вытащив длинный нож, занес его над головой Лоредано.
   В эту минуту подоспел Алваро и отвел удар. Потом он протянул индейцу руку:
   — Отпусти этого негодяя, Пери!
   — Нет!
   — Жизнью этого человека распоряжаюсь я. Он стрелял в меня, и сейчас мой черед стрелять.
   С этими словами Алваро взвел курок клавина и приставил дуло ко лбу итальянца.
   — Настал твой последний час. Молись.
   Пери опустил нож; отступив на шаг назад, он стал ждать.
   Итальянец ничего не ответил. Вместо слов молитвы в мыслях его проносился поток самых отвратительных богохульных проклятий; сердце его колотилось, и каждый удар напоминал о спрятанном на груди клочке пергамента, который вот-вот станет достоянием Алваро и сделает его обладателем всех тех богатств, которых ему, Лоредано, теперь уже не видать.
   Но вместе с тем в этой порочной душе еще жило некое высокомерие, гордыня, которую порождает преступление. Он не молил о пощаде, не проронил ни слова, ощутив холодное прикосновение стали ко лбу. Он только закрыл глаза и мысленно простился с жизнью.
   Алваро смотрел на него с минуту, потом опустил клавин.
   — Нет, ты недостоин умереть от руки человека и от боевого оружия. Тебя ждет позорный столб и рука палача. Пусть тебя покарает господь.
   Лоредано открыл глаза; лицо его просветлело: он понял, что еще есть надежда.
   — Поклянись, что завтра же ты покинешь дом дона Антонио де Мариса и ноги твоей никогда больше не будет в этих местах: этой ценою ты спасешь себе жизнь.
   — Клянусь! — вскричал итальянец.
   Алваро размотал цепь, троекратно обвивавшую его шею, и поднес к глазам Лоредано красный эмалевый крест, который носил на груди. Авентурейро поднял руку и повторил слова клятвы.
   — Встань, — сказал кавальейро, — и убирайся прочь с моих глаз.
   И с тем же презрением к нему и с тем же благородством он разрядил клавин и повернулся, чтобы продолжать путь, приказав Пери следовать за собой.
   Во время этой сцены, которая так быстро окончилась, Пери был погружен в глубокое раздумье.
   Когда в кактусовых зарослях он услыхал разговор Лоредано и его сообщников, когда понял, что они собираются причинить зло его сеньоре и дону Антонио де Марису, первой его мыслью было броситься на предателей и умертвить их.
   Тогда-то и вырвалось у него слово, в котором он выразил свое негодование. Но он тут же подумал, что они могут его убить, и тогда некому будет оберегать Сесилию. Впервые индеец испугался; он испугался за свою сеньору и пожалел, что у него не тысяча жизней, чтобы посвятить их ей все.
   Он скрылся в лесу, и при этом так быстро, что взобравшийся на дерево итальянец его не увидел. Удалившись от них на достаточное расстояние, он вышел на берег реки и выстирал свою запачканную кровью рубашку. Никто не должен был знать, что он ранен.
   За это время он придумал план действий.
   Он решил ничего не рассказывать никому, даже дону Антонио де Марису, и по двум причинам: во-первых, он боялся, что ему не поверят, — у него не было никаких доказательств, чтобы подтвердить обвинение, а ведь он, индеец, возводил обвинение на белых; во-вторых, он был убежден, что один в силах разрушить преступный план троих авентурейро и справиться с итальянцем.
   Уяснив себе эту мысль, индеец сразу же перешел к выполнению своего плана: он должен был наказать предателей. Эти три человека собирались убивать, значит, они должны умереть — и все сразу. Пери боялся, что если хоть один из них останется в живых, то, увидав, что другие погибли, он может в припадке ярости осуществить свой преступный замысел раньше, чем Пери сумеет ему помешать.
   У этого не тронутого культурой индейца был ум, блеском своим подобный жгучему солнцу нашей земли, а силой — ее буйной растительности; в его рассуждениях были разум и логика человека цивилизованного; он предусматривал все возможности, учитывал все последствия своих поступков и готовился привести свой план в исполнение с такой решимостью и энергией, какие встречаются не часто.
   С этими мыслями он направился к дому, куда его звало другое неотложное дело: он должен был предупредить дона Антонио о том, что племя айморе50 может напасть на «Пакекер». На пути своем он увидел Бенто Симоэнса и Руи Соэйро; увидел, что взгляды их прикованы к Лоредано, который целится в кавальейро.
   Броситься на итальянца, предотвратить этот выстрел, поставить преступника на колени — было делом одного мгновения; оба авентурейро едва успели заметить, как все это случилось и как главарь их очутился в руках Пери.
   План индейца осуществлялся сам собою: итальянец был уже в его руках; да, он расправится с ним, а потом прикончит обоих авентурейро; тут ему достаточно будет и ножа; разделавшись со всеми, он явится к дону Антонио де Марису и скажет:
   — Эти трое тебя предали, я их убил. Если я поступил плохо, накажи меня.
   Вмешательство Алваро, который великодушием своим спас Лоредано, совершенно изменило весь его план. Не зная, что побудило Пери кинуться на итальянца, и решив, что это было сделано в ответ на попытку негодяя убить выстрелом в спину его, своего противника в поединке, кавальейро, которому вовсе не хотелось убивать человека без крайней необходимости, удовлетворился клятвой Лоредано и заверением, что тот покинет дом фидалго.
   В это время Пери обдумывал, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы поправить беду. Однако он увидел, что ему это не удастся.
   Алваро перенял от дона Антонио де Мариса все старинные понятия о рыцарской чести, которые были в ходу в пятнадцатом веке. Фидалго хранил их, как самое драгоценное наследие предков; молодой человек во всем ему подражал; он усвоил себе взгляды, отличавшие португальских баронов, воителей, победивших при Алжубарроте51, где они сражались на стороне короля-рыцаря, великого магистра Ависского ордена.
   Пери знал характер Алваро; он понял, что, даровав Лоредано жизнь, кавальейро никому не даст тронуть итальянца, и если в этом будет нужда, то обнажит даже шпагу, чтобы защитить того, кто пытался его убить.
   Индеец уважал волю Алваро из-за Сесилии, которую тот любил; если бы с кавальейро случилось несчастье, Сесилия опечалилась бы, и этого было достаточно; Пери смотрел на Алваро благоговейно, как и на все, что имело отношение к девушке или требовалось для ее благополучия, покоя и счастья.
   Вот почему Пери спрятал свой нож и, не думая больше об итальянце, последовал за кавальейро.
   Оба пошли вдоль реки, направляясь в сторону дома.
   — Еще раз благодарю тебя, Пери. Не за то, что ты спас мне жизнь, а за то, что ты меня уважаешь.
   С этими словами кавальейро пожал руку индейцу.
   — Не за что. Пери ничего не сделал. Спасла тебя сеньора.
   Простодушие индейца умиляло Алваро; он улыбнулся, но при этом покраснел.
   — Если ты умрешь, сеньора будет плакать, а Пери хочет, чтобы сеньора всегда была довольна.
   — Ты ошибаешься: Сесилия — добрая, она бы одинаково огорчилась, случись несчастье со мной или с тобой, со всеми, кто около нее.
   — Пери знает, почему так говорит: у него есть глаза — они видят; есть уши — они слышат. Ты для сеньоры — солнце, от которого краснеет плод жамбо, и роса, от которой распускаются ночные цветы.
   — Пери! — воскликнул Алваро.
   — Не сердись, — кротко сказал индеец. — Пери любит тебя за то, что сеньора, когда видит тебя, улыбается. Тростник, когда он растет у воды, зеленеет и радуется. Когда подует ветерок, тростинка шепчет «Се-си». Ты — река, Пери — ветерок, что дует совсем тихо, чтобы было слышно, как вода шепчет. Ветерок наклоняет тростинку, чтобы она коснулась воды.
   Алваро в изумлении посмотрел на индейца. Откуда в не искушенном цивилизацией дикаре такая высокая поэзия, простодушная, полная очарования? Откуда в нем эта удивительная чуткость, которую так трудно встретить в сердце, испорченном городской суетой?
   Пейзаж, расстилавшийся перед ним, ответил на его вопрос: роскошная природа со всеми ее щедротами нашла себе выражение в этой чистой душе, отразившей ее, как зеркальная поверхность воды отражает небо.
   Тот, кому знакома растительность нашей страны, начиная от нежных эпифитов и кончая гигантским кедром, кто познал все разнообразие ее животного царства, начиная от ягуара и тапира, воплотивших в себе жестокость и силу, и кончая прелестными колибри и отливающими золотом жуками; кто смотрел на это небо, то ярко-синее, то в каких-то бронзовых отблесках, возвещающих близость бури; кто видел, как по берегам наших рек, на зеленом плюше травы, среди ярких цветов извиваются тысячи смертоносных змей, — тот поймет, каким чувством был охвачен Алваро.
   В самом деле, откуда эта цепь, связующая самые противоположные явления жизни? Чем объяснить, что вершины могущества неразрывно слиты с беззащитною слабостью? Что означает тихая красота, которая сопутствует страшным трагедиям и отвратительнейшим чудовищам? Что означает ужас смерти рядом с цветущей жизнью?
   Разве не в этом поэзия? Тот, кого с самого рождения баюкали в этой очарованной колыбели, кто с детства окружен всей этой сменой причудливых пестрых картин, этим вечным контрастом смеха и слез, кто видит цветы и шипы, мед и яд, — разве он уже не поэт?
   Такой поэт воспевает природу на ее же языке. Не зная, что происходит в его собственной душе, он выражает переполняющие его смутные чувства, пользуясь теми образами, которые видит перед собой.
   Это слова, начертанные творцом в великой книге мироздания: цветы, небо, свет и цвет, ветер и солнце — все прекрасное, все, что природа творила с улыбкою на устах.
   Речь его подобна то ручейку, что змеится по склону, то водопаду, что низвергается со скалы. Порой она взбирается на вершины гор, порой спускается вниз и, как крохотная букашка, шуршит в траве.
   Вот что ответил нашему кавальейро величественный пейзаж, окружающий берега Пакекера. И все это за единый миг явилось ему одним из тех наитий, которые озаряют душу.
   Без малейшей предвзятости выслушал он бесхитростную исповедь индейца; напротив, он оценил его верность Сесилии, его безмерную готовность любить все то, что любит его сеньора.
   — Итак, — улыбаясь, сказал Алваро, — значит, ты любишь меня только оттого, что, по-твоему, меня любит Сесилия?
   — Пери любит только то, что любит его сеньора. На всем этом свете он любит одну сеньору. Ради нее он оставил мать, братьев, родную землю.
   — А если бы Сесилия вовсе меня не любила, что тогда?
   — Пери обошелся бы с тобою так, как день — с ночью: прошел бы мимо и не заметил.
   — А если бы я не любил Сесилию?
   — Этого не может быть!
   — Кто знает? — улыбаясь, сказал Алваро.
   — Если бы сеньора огорчилась из-за тебя! — воскликнул индеец, и его черные глаза сверкнули.
   — Допустим. Что бы ты тогда сделал?
   — Пери убил бы тебя.
   Решимость, с которой были сказаны эти слова, не оставляла ни малейшего сомнения в том, что он действительно так бы и поступил. Алваро в ответ горячо пожал его руку.
   Пери испугался, что обидел кавальейро. Чтобы загладить свою чрезмерную прямоту, он, волнуясь, сказал:
   — Пойми: Пери — сын солнца, но он отрекся бы от солнца, обожги оно белое лицо Сесилии. Пери любит ветер, но он стал бы его ненавидеть, унеси он хоть один золотистый волосок с головы Сеси. Пери нравится глядеть на небо, но он не поднял бы глаз, стань оно синее, чем глаза Сеси.
   — Я хорошо тебя понял, друг мой. Всю свою жизнь ты посвятил счастью этой девушки. Не бойся, что я могу когда-нибудь обидеть ее, а этим — тебя. Ты сам знаешь, как я ее люблю, и не сердись, если я скажу тебе, что предан ей не меньше, чем ты. Тебе даже не придется меня убивать, я, верно, убью себя сам, если, на мое горе, причиню ей страдания.
   — Ты добрый. Пери хочет, чтобы сеньора тебя любила.
   После этого индеец рассказал Алваро все, что произошло накануне вечером; кавальейро весь побелел от гнева и хотел уж было кинуться вдогонку за Лоредано. На этот раз он бы его не простил.
   — Не надо, — сказал индеец. — Сеси испугается. Пери сам все уладит.
   Они уже были возле дома, когда Пери вдруг схватил Алваро за руку.
   — Враг дома готовит злое дело. Защити сеньору. Если Пери умрет, пошли сказать его матери, и, увидишь, все воины племени придут и будут драться на твоей стороне и спасут Сеси.
   — Но кто этот враг дома?
   — Ты хочешь знать?
   — Разумеется, с кем же я буду бороться?
   — Ты узнаешь.
   Алваро попробовал было настаивать, но индеец не стал больше ничего говорить и снова ушел в лес. В то время как Алваро поднимался по лестнице, он обошел вокруг дома и очутился на противоположной стороне его, куда выходила комната Сесилии.
   Индеец стоял и вглядывался в окно, как вдруг из-под веток дерева неожиданно появилась худая, костлявая фигура Айреса Гомеса; весь в колючках и крапиве, старик отдувался и тяжело дышал.
   Почтенный эскудейро, наткнувшись лбом на выросшую не на месте ветку, потерял равновесие и растянулся во весь рост.
   Однако он сейчас же приподнялся на локтях и во весь голос закричал:
   — Эй! Проклятый дикарь! Господин касик! Ловец ягуаров! Послушай-ка, что я тебе скажу!
   Пери даже не обернулся.

VII. НА ДНЕ ПРОПАСТИ

   Пери хотелось пусть издали, но взглянуть на Сесилию. Айрес Гомес поднялся с земли, подбежал к индейцу и схватил его за руку.
   — Наконец-то я поймал этого кабокло!52 Черт бы его побрал! И пришлось же мне из-за него попотеть! — вскричал старый служака, переводя дух.
   — Отстань, — ответил индеец, не пошевелив даже бровью.
   — Отстать! Как бы не так! Да я по твоей милости весь лес обегал! Еще чего выдумал!
   И в самом деле, дона Лауриана, горя желанием поскорее выпроводить индейца из дома, строго-настрого приказала эскудейро найти его и доставить к дону Антонио де Марису.
   Айрес Гомес, ревностный исполнитель воли своих господ, добрых два часа бегал по лесу; все комические происшествия, какие только можно было вообразить, стряслись с ним в пути.
   Сначала он задел краем шляпы осиное гнездо, и потревоженные обитатели заставили его отступить, причем это почетное отступление пришлось совершать бегом; потом он наткнулся на длиннохвостую ящерицу. С перепугу она обвилась вокруг его ног и отчаянно хлестнула его своим хвостом.
   Не будем ужо говорить о том, сколько раз он попадал в крапиву, стукался головой о деревья и падал, расточая проклятия этой несуразной стране. Эх! То ли дело поросшие дроком родные поля!
   Словом, Айрес Гомес имел все основания не отпускать индейца, из-за которого претерпел столько неприятностей. К несчастью, Пери на этот счет был другого мнения.
   — Пусти, говорят тебе! — воскликнул индеец, начиная сердиться.
   — Нет уж, видно, придется малость потерпеть, дружок краснокожий! Вот тебе честное слово Айреса Гомеса, не могу я тебя отпустить. Это все равно как если бы мать наша пресвятая церковь… Да какого черта я ему все это толкую? Ах, что я наделал, — никак, я черта вместе с матерью нашей пресвятой церковью помянул! Грех-то какой! Да можно ли еще при нем святых поминать! Пресвятая «дева Мария! Не могу! Не могу! Язык мой, замолчи! Не вводи меня во искушение!
   И Айрес Гомес пустился в длинные рассуждения, превратившиеся в своего рода монолог, в котором было, по крайней мере, одно достоинство — он был искренен. Но Пери не слушал его — внимание индейца было поглощено окном. Высвободив руку, он пошел своей дорогой.
   Айрес последовал за ним по пятам. Он действовал механически, как автомат.
   — Что тебе надо? — спросил индеец.
   — Как что! Домой тебя препроводить — таков приказ.
   — Пери идет далеко!
   — Да хоть на край света, мне это все едино, милейший.
   Индеец повернулся к нему и решительно сказал:
   — Пери не хочет, чтобы ты за ним шел.
   — Мало ли чего ты хочешь, урод несчастный, только знай, ты время попусту тратишь. Я — сын своего отца, и силой меня еще никто не брал, а отец мой — тебе это не худо бы знать — был что порох.
   — Пери говорит только раз.
   — Айрес Гомес тоже, когда приказ исполняет, назад не смотрит.
   Пери, сам человек беззаветно преданный, понял, что старик привык слепо повиноваться. Он почувствовал, что убедить этого ревностного служаку немыслимо. Поэтому он решил отделаться от него более действенным способом.
   — Кто тебя послал?
   — Дона Лауриана.
   — Зачем?
   — Привести тебя в дом.
   — Пери придет сам.
   — Посмотрим!
   Индеец вытащил нож.
   — Ах, вот ты как! — воскликнул эскудейро. — Вот ты как со мной разговариваешь! Ну уж если б сеньор Антонио не запретил мне рукам волю давать, я б тебе показал! Только… Хоть ты тут убей меня, все равно не отступлюсь.
   — Пери убивает только врага, ты — не враг; будешь упрямиться — Пери тебя привяжет.
   — Как так привяжет! Еще что выдумал!
   Сохраняя полное спокойствие, индеец стал молча срезать длинную лиану, обвивавшую ветви дерева. Эскудейро забеспокоился, потом начал сердиться. Еще немного, и он кинулся бы на Пери с кулаками.
   Но приказ дона Антонио был категоричен: эскудейро не должен был трогать индейца. Самое большее, что мог сделать почтенный Айрес Гомес, — это храбро защищаться.
   Отрезав довольно длинную лиану и обмотав ее вокруг шеи, индеец засунул нож за пояс и с улыбкой повернулся к верному эскудейро.
   Айрес Гомес, не дрогнув, вынул шпагу и встал в защитную позицию, как полагалось по правилам высокого и свободного искусства фехтования, которым он овладел еще в молодые годы.
   Это был своеобразный, может быть, единственный в своем роде поединок, где оружие столкнулось с ловкостью, железо — с тоненьким прутиком.
   — Слушай, касик, — сказал эскудейро, хмуря брови, — брось эти штуки. Только попробуй — и я тебя на эту вот шпагу насажу.
   Пери пренебрежительно выпятил нижнюю губу и начал быстро бегать вокруг эскудейро, все время оставаясь на расстоянии трех шагов, чтобы тот не дотянулся до него шпагой. Индеец собирался напасть на своего противника сзади.
   Прислонившийся к дереву Айрес Гомес вынужден был все время вертеться, чтобы защитить спину, и в конце концов у него закружилась голова и потемнело в глазах. Воспользовавшись этим, индеец подскочил к нему, схватил за обе руки и привязал его лианами к дереву, возле которого тот стоял.
   Когда эскудейро немного пришел в себя, он увидел, что весь опутан лианами и вдобавок еще привязан к стволу. Пери же преспокойно пошел своей дорогой.