Истинная же причина его молчания, которое все приписывали досаде, была известна только моему родственнику, в чьи руки попал свиток: приехав в Испанию и обнаружив, что его обокрали, Роберио был уже не прочь получить хотя бы ту сумму, которую ему обещал король.
   Ключ к этим залежам, к несметным богатствам, превосходящим все сокровища багдадского калифа, находился в руках моего родственника. Нуждаясь в верном человеке, который мог бы ему помочь в его предприятии, он решил, что лучше всего подхожу для этого я и что он смело может разделить со мною все трудности этого дела и все надежды.
   И я согласился стать соучастником этого преступления, этой кражи, отец мой… Это был мой первый грех!
   Голос несчастного сделался еще глуше. Склонившийся над ним монах слушал его с открытым ртом, жадно ловя каждое слово, которое вырывалось у умирающего.
   — Бодритесь, сын мой!
   — Да, я должен сказать все!.. Зачарованный описанием этих баснословных сокровищ, я стал все чаще думать о них. Нечестивая мысль превратилась в желание… потом в замысел… в план… и в конце концов толкнула меня на преступление! Я убил моего родственника, а его жену…
   — Дальше… — сдавленным голосом прошептал монах.
   — И выкрал свиток!
   Улыбка радости пробежала по лицу брата Анджело.
   — Теперь мне остается только уповать на милость господню и искупить зло, которое я содеял. Роберио мертв, но его несчастная жена живет в Баие…. Я хочу, чтобы свиток отдали ей… Вы мне обещаете, брат Анджело?..
   — Обещаю. А где свиток?
   — Он… спрятан…
   — Где?
   — В этом… тут вот…
   Началась агония.
   Брат Анджело, наклонившись ниже и прильнув ухом к губам умирающего, на которых клокотала кровавая пена, приложил руку к его груди — проверить, бьется ли сердце; казалось, он хотел отдалить последний вздох, чтобы вытянуть из несчастного еще одно слово.
   — Где, где? — не своим голосом повторял монах.
   Предсмертные конвульсии все еще длились; последний трепет жизни — лампады, которая мерцает, перед тем как потухнуть, — затихал в холодеющем теле.
   Наконец монах увидел, как одеревеневшая рука приподнялась и указала на стену; он услыхал, как застывающие, но все еще дрожащие губы исторгли наконец долгожданное слово:
   — Крест!
   Брат Анджело вскочил и окинул комнату взглядом безумца; в изголовье кровати стоял большой грубо отесанный крест с вделанным в него железным распятием.
   Яростным движением монах схватил крест и переломил его о колено. Распятие упало на пол; из обломков дерева вывалился смятый свиток пергамента.
   Брат Анджело зубами сорвал печать и, подбежав к окну, при свете молний прочел написанные на пергаменте красными буквами слова:
   «Истинные и точные записи о путешествии, совершенном Роберио Диасом-отцом в год благодати 1587 в краю, прилегающем к Жакобине, где господь сподобил его открыть самые богатые залежи серебра, какие только существуют на свете, с обозначением всех примет и линий экватора, на которых упомянутые залежи расположены. Начат 20 января в день святого великомученика Себастьяна и окончен в светлое воскресенье, когда мы, по милости божией, благополучно прибыли в означенный город Сан-Сальвадор».
   В то время когда монах вчитывался в эти строки, умирающий, корчась в предсмертных муках, все еще ждал, что получит отпущение грехов и последнее помазание.
   Но взгляд брата Анджело впился в клочок пергамента, который был у него в руках; он сел на скамью и, низко опустив голову, погрузился в глубокое раздумье.
   О чем он думал?..
   Он не думал, он бредил. Его разгоряченному воображению предстали горы серебра, беспредельный океан расплавленного металла, сверкающий белизной. Волны этого океана то собирались в складки, то ровно катились, одетые хлопьями пены, которые искрились в лучах солнца созвездиями бриллиантов, изумрудов, рубинов.
   По временам на гладкой, точно полированной поверхности, как в зеркале, возникали сказочные дворцы, образы женщин, соблазнительных, как гурии мусульманского рая, или просветленных, как ангелы пресвятой девы, покровительницы ордена кармелитов.
   Так прошло полчаса. Безмолвие нарушалось только хрипами умирающего и раскатами грома. Потом все смолкло, и воцарилась зловещая тишина. Грешник испустил дух, так и не получив отпущения.
   Брат Анджело поднялся. Не задумываясь, он сорвал с себя рясу и швырнул на пол. На спинке кровати висело мирское платье — он тут же надел его. Потом снял с мертвого оружие, схватил фетровую шляпу и, прижав к груди пергаментный свиток, кинулся к двери.
   На веранде раздавались шаги Нунеса, который прогуливался под навесом.
   Монах заколебался; присутствие этого человека натолкнуло его на новую мысль: он схватил рясу, накинул ее поверх только что надетого платья и, спрятав в рукав шляпу авентурейро, прикрыл голову большим капюшоном, после чего открыл дверь и направился к Нунесу.
   — Consummatum est43, брат мой! — сказал он сокрушенно.
   — Упокой, господи, его душу!
   — Да, я уповаю на это, если только мне хватит сил выполнить последнюю волю покойного во искупление его греха.
   — Это тяжкий грех?
   — Это преступление, брат мой. Посвети мне. Я напишу письмо нашему приору Диего де Розарио, ибо, может статься, я уже больше не вернусь и вы ничего обо мне не услышите.
   При свете свечи, вставленной в деревянный подсвечник, монах написал несколько строк настоятелю монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро и, простившись с Нунесом, ушел.
   Не успел он завернуть за угол дома, как тучи снова разверзлись и все вокруг залило светом молнии, вспыхнувшей с необычайной силой. Два огромных огненных снопа метнулось в лес, и оттуда донесся удушливый запах серы.
   У кармелита закружилась голова; ему вспомнился весь этот вечер, страшная смерть, которую он накликал на несчастного своими лицемерными словами и которая не замедлила явиться. Но минуту спустя он пришел в себя. Бледный, еще дрожа от пережитого ужаса, нечестивец поднял руку, словно бросая вызов божьему гневу, и из уст его вырвались кощунственные слова:
   — Можешь убить меня, но, если я останусь в живых, у меня будут и богатство и власть назло всему миру!
   В словах этих была бессильная ярость сатаны, низвергнутого в бездну непреложной волей творца.
   Продолжая путь в темноте, монах обогнул ограду и вышел к расположенной поодаль большой хижине, где в свое время поселил несколько индейских семей. Он вошел туда и, разбудив одного из спавших индейцев, приказал ему приготовиться, чтобы идти с ним, как только начнет светать.
   Ливень становился все сильнее; ветер сотрясал соломенные стены и, свистя, забирался в щели.
   Монах не смыкал глаз всю ночь, он обдумывал во всех подробностях свой адский план, от осуществления которого его теперь ничто не могло удержать. Время от времени он вставал с места, чтобы взглянуть, не занимается ли рассвет.
   Наконец забрезжило утро. За ночь гроза улеглась, было тихо.
   Взяв с собою индейца, кармелит отправился в путь. Он долго бродил по сертану, видимо чего-то ища. Часа через два он заметил ту самую чащу кактусов, в которой происходила описанная нами ранее сцена; оглядев это место со всех сторон, он улыбнулся довольной улыбкой. Взобравшись на дерево и спустившись потом по лиане, монах и индеец очутились в убежище, которое нам уже знакомо; было раннее утро.
   На следующий день часа в два пополудни из зарослей вышел только один человек. То не был ни монах, ни индеец. То был бесстрашный, дерзкий авентурейро, чертами своими напоминавший брата Анджело ди Лука.
   Авентурейро этого звали Лоредано. Там, среди кактусов он похоронил свою тайну: свиток пергамента, монашескую рясу и труп.
   По прошествии пяти месяцев викарий сообщил генералу ордена кармелитов в Риме, что брат Анджело ди Лука умер смертью святого, став великим мучеником за дело апостольской веры.

II. ЯРА!

   Через два дня после описанных выше событий, чудесным летним вечером семья дона Антонио де Мариса сидела на берегу Пакекера.
   Они расположились в небольшой долине между двумя каменистыми холмами, каких немало в этих краях. Трава, устилавшая землю, деревья, выросшие из расщелин в камнях и зеленым сводом нависшие над поляной, придавали этому уголку удивительно живописный вид.
   Трудно было найти место для отдыха в часы летнего зноя лучше, чем этот тенистый навес, где все дышало свежестью и где пение птиц сливалось с журчанием воды.
   Вот почему, хоть это и было довольно далеко от их дома, дон Антонио в ясные дни приходил иногда сюда со всей семьей, чтобы провести несколько часов среди этой живительной прохлады.
   Сидя рядом с женою, фидалго смотрел сквозь просветы листвы на синее бархатное небо нашей страны, которое всегда приводит в такое восхищение европейцев. Изабелл, прислонившись к молодой пальме, следила глазами за течением реки и вполголоса напевала песенку Бернардина Рибейро44.
   Сесилия бегала по долине, гоняясь за колибри, которая порхала, переливаясь в воздухе всеми цветами радуги, сверкая, как преломившийся в призме солнечный луч. Девушка раскраснелась от бега и, кидаясь то в одну, то в другую сторону, чтобы настичь кружившуюся и словно дразнившую ее птичку, заливалась смехом.
   В конце концов почувствовав усталость, она присела отдохнуть на маленький холмик у самого подножья скалы, к которой можно было прислониться, как к спинке дивана. Она откинула назад голову, ее вытянутые ноги тонули в траве, словно в ворсе роскошного ковра; ее нежная грудь высоко вздымалась.
   Так прошло какое-то время; ничто не нарушало этого идиллического покоя.
   Как вдруг, откуда-то из листвы, нависшей над ними зеленым сводом, раздался пронзительный крик; чей-то голос произнес непонятное слово:
   — Яра!
   На языке гуарани это слово означает «госпожа».
   Дон Антонио вскочил и в ту же минуту обернулся: глазам его предстало нечто необычайное.
   Как раз над тем местом, где сидела Сесилия, на обрыве скалы, упершись ногами в узенький выступ, стоял индеец, всю одежду которого составляла легкая туника из бумажной материи; он удерживал плечом камень, отломившийся от скалы и едва не покатившийся вниз.
   Индеец делал нечеловеческие усилия, чтобы справиться с тяжестью обломка, который, казалось, вот-вот его раздавит; одной рукой он ухватился за ветку дерева; до последней степени напрягши все мускулы, он старался не потерять равновесие.
   Дерево дрожало. Казалось, камень сию же минуту скатится вниз вместе с индейцем и раздавит сидящую под скалой девушку.
   Услыхав крик, Сесилия подняла голову и недоуменно взглянула на отца, не подозревая об опасности, которая ей грозила.
   Предупредить беду, побежать, схватить, спасти от смерти — вот что стало единственной мыслью, единственным побуждением дона Антонио де Мариса, до безумия любившего дочь. И он стремительно кинулся к ней.
   Как только фидалго принес едва не потерявшую сознание девушку в объятия матери, индеец одним прыжком очутился внизу на середине лужайки. Несколько раз перевернувшись, камень грохнулся вниз с высоты и глубоко врезался в землю.
   Только теперь оцепеневшие от страха очевидцы этой сцены вскрикнули: они поняли, как велика была опасность, которая миновала.
   Широкая борозда пролегла от выступа скалы до того холмика, где только что сидела Сесилия; пронесшийся камень выдрал траву и взрыхлил землю. Дон Антонио, все еще бледный и потрясенный, отвернулся от этого страшного места, где воображению его уже рисовалась могильная плита, и обратил свой взор на индейца, который явился в нужную минуту, как некий добрый дух бразильских лесов.
   Фидалго не знал, чему больше дивиться: силе и героизму индейца, спасшего его дочь, или той сверхъестественной ловкости, с которой тот сам спасся от неминуемой смерти.
   Что же касается чувства, которое толкнуло его на этот подвиг, то оно нисколько не удивило дона Антонио. Фидалго знал, каков истинный характер наших индейцев, на которых историки возвели столько нелепейшей клеветы; он знал, что индейцы, если с ними не вступают в войну и не провоцируют их на месть, бывают великодушны и могут иметь высокие побуждения и совершать самые благородные поступки.
   Воцарилось глубокое молчание. Но сейчас от недавнего идиллического спокойствия семьи, собравшейся на берегу Пакекера, не осталось и следа.
   Дона Лауриана и Изабелл, встав на колени, творили благодарственную молитву. Сесилия, все еще не опомнившаяся от испуга, прижималась к груди отца и с нежностью целовала его руку. Индеец скромно стоял в стороне не в силах оторвать восхищенного взора от спасенной им девушки.
   Наконец дон Антонио, обняв одной рукой дочь, подошел вместе с нею к индейцу и приветливо протянул ему руку. Тот низко поклонился и эту руку поцеловал.
   — Какого ты племени? — спросил фидалго на языке гуарани.
   — Гойтакас45, — ответил индеец, гордо подняв голову.
   — Как тебя зовут?
   — Пери, сын Араре, первого в своем племени.
   — Я — португальский фидалго, я — белый враг твоего народа и завоеватель твоей земли. Но ты спас жизнь моей дочери, и я предлагаю тебе дружбу.
   — Пери принимает ее. Ты уже давно стал мне другом.
   — Как это могло быть? — удивленно спросил дон Антонио.
   — Слушай.
   И на туземном языке, таком богатом и поэтичном, звучавшем так мягко, словно язык этот родился из шелеста ветра в листве и из щебета лесных птиц, он начал свой простодушный рассказ:
   — Было то время года, когда цветет золотое дерево46. Тело Араре и его оружие укрыла земля. Остался один только лук, с которым он ходил на войну. Пери созвал всех воинов своего племени и сказал:
   «Отец мой умер. Тот из нас, кто окажется сильнее всех, возьмет лук Араре. Все на войну!»
   Так сказал Пери. Воины ответили ему: «Все на войну!»
   Солнце озарило землю — мы двинулись в путь; луна взошла на небо — мы пришли к цели. Мы сражались, как сражаются гойтакасы. Всю ночь была битва. Лилась кровь, пылал огонь.
   Когда Пери опустил лук Араре, в табе белых не осталось ни одной стены47, ни одного живого человека, все стало пеплом.
   Пришел день и принес свет; пришел ветер — разнес пепел.
   Пери всех превзошел. Он стал первым в своем народе, ибо был самым могучим из воинов.
   Мать пришла к Пери и сказала:
   «Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты великий воин, ты могуч, как твой отец; твоя мать любит тебя».
   Воины пришли и сказали:
   «Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты самый храбрый в племени, тебя больше всех боятся враги. Воины послушны тебе».
   Женщины пришли и сказали:
   «Пери, первый из всех, ты прекрасен, как солнце, и гибок, как тростник, что подарил тебе имя, женщины — твои рабыни».
   Пери выслушал и ничего не ответил; ни слова матери, ни речи воинов, ни любовь женщин его не развеселили.
   В доме с крестом, среди огня, Пери увидел сеньору белых. Она была светла, как дочь луны, и прекрасна, как лебедь.
   Глаза ее были цвета неба; волосы цвета солнца; одета она была в облако; пояс у нее был из звезд, а в волосах перья из света.
   Огонь погас; дом с крестом рухнул.
   Ночью Пери приснился сон; к нему явилась сеньора белых. Она была грустна и сказала так:
   «Пери, свободный воин, ты мой раб, ты всюду пойдешь за мной, как утренняя звезда за рассветом».
   Луна повернула свой алый лук, когда мы вернулись с войны. Каждую ночь Пери видел сеньору, вокруг нее было облако — она не касалась земли, а Пери не мог подняться на небо.
   Когда дерево кажуэйро теряет листву, оно как мертвое, у него нет цветов и нет тени; оно плачет тогда слезами, сладкими, как мед его плодов.
   Так горевал и Пери.
   Сеньора больше не появлялась, но сеньора всегда стояла перед глазами Пери.
   Деревья зазеленели. Птички свили новые гнезда, сабиа пела, все смеялись; сын Араре вспомнил об отце.
   Настало время войны.
   Мы вышли, шагали долго, пришли на берег большой реки. Воины разбили лагерь; женщины развели огонь; Пери взглянул на солнце.
   Он увидел ястреба в небе.
   Был бы Пери ястребом, он бы взвился в небеса, чтобы увидеть свою сеньору.
   Подул ветер.
   Был бы Пери ветром, он бы понес свою сеньору по воздуху.
   Он увидел — легла тень.
   Был бы Пери тенью, он шел бы за своей сеньорой во мраке ночи.
   Трижды засыпали птицы.
   Мать его пришла и сказала:
   «Пери, сын Араре, белый воин спас твою старую мать от смерти и белая девушка — тоже».
   Пери взял оружие и ушел. Он пошел посмотреть на белого воина и стать его другом. И на дочь сеньоры — и стать ее рабом.
   Солнце было в зените, когда Пери пришел к реке. Он долго смотрел на твой большой дом.
   Белая девушка явилась.
   То была сеньора, та, что приходила к Пери во сне. Она не грустила как прежде — она была весела. Она сошла с облаков и звезд.
   Пери сказал:
   «Сеньора сошла на землю: ее отпустила луна, ее мать. Пери, сын солнца, будет охранять сеньору здесь, на земле».
   Глаза Пери глядели на сеньору, а уши внимали стуку сердца. Отломился камень и хотел умертвить сеньору.
   Сеньора спасла старую мать Пери. Пери не хотел, чтобы сеньора опять загрустила и воротилась на небо.
   Белый воин! Пери, вождь своего народа, сын Араре из племени гойтакасов, искусный в сражениях, предлагает тебе свой лук — ты стал ему другом.
   На этом индеец окончил свой рассказ.
   Все время, пока он говорил, выражение неукротимой гордости, силы и отваги сверкало в его черных глазах и придавало его лицу какое-то особое благородство. При всем своем простодушии, этот сын лесов казался царем: поистине царственной была его сила.
   Едва он окончил свою речь, как вся надменность воина вдруг исчезла; он стал смиренным, робким; он чувствовал себя всего только варваром перед цивилизованными — людьми; инстинкт говорил ему, что знают они много больше, чем он.
   Дон Антонио с улыбкой выслушал его речь, то замысловатую, то наивную, как первые слова, которые лепечет ребенок у материнской груди. Фидалго переводил Сесплии, как умел, этот поэтический рассказ. Девушка ужо оправилась от испуга. Преодолевая страх, который внушал ей туземец, она старалась вникнуть в смысл его речей.
   Они вспомнили индианку, которую дон Антонио вырвал два дня тому назад из рук авентурейро и которой Сесилия подарила голубые и алые стеклянные бусы. Это и была мать Пери.
   — Пери, — сказал фидалго, — когда двое людей становятся друзьями, тот, кто находится в доме другого, принимает его угощение.
   — Да, таков обычай. Старики племени передают его юношам, отцы — сыновьям.
   — Ты поужинаешь с нами.
   — Пери тебе повинуется.
   Наступил вечер, в небе зажглись первые звезды. Вся семья в сопровождении Пери направилась к дому и поднялась на площадку.
   Дон Антонио вошел на минуту к себе и вынес из комнаты красивый инкрустированный клавин, украшенный его гербом.
   — Этот клавин — мой верный спутник, мое оружие на войне. Он не знает осечки, он бьет без промаху; пуля его надежна, как стрела твоего лука. Пери, ты спас жизнь моей дочери, дочь моя дарит тебе клавин своего отца.
   Индеец с глубочайшей благодарностью принял подарок.
   — Пери никогда не расстанется с клавином — он получил его от сеньоры.
   Прозвонил колокол, созывая всех на ужин.
   Индеец, не привыкший к обычаям белых, охваченный благоговейным почтением ко всему вокруг, не знал, как себя вести.
   Фидалго, казалось, помолодел от радости. Он всячески старался показать своему гостю, как высоко он ценит его поступок, и с большим радушием его угощал. Но индеец не прикоснулся к еде.
   Понимая, что упрашивать его далее бесполезно, дон Антонио де Марис налил два бокала канарского вина и сказал:
   — Пери, у белых есть обычай: пить за здоровье друга. Вино дает нам силу, храбрость, хорошее настроение. Выпить за друга — это значит пожелать ему быть сильным, храбрым, счастливым. Я пью за сына Араре.
   — А Пери пьет за тебя, потому что ты отец сеньоры; Пери пьет за тебя, потому что ты спас его мать; он пьет за тебя, потому что ты воин.
   И, говоря это, индеец каждый раз поднимал бокал и, не поморщившись, отпивал новый глоток вина.
   За здоровье отца Сесилии он готов был выпить даже отраву.

III. ЗЛОЙ ГЕНИЙ

   Пери после этого несколько раз приходил к дону Антонио де Марису.
   Старый фидалго сердечно его встречал и принимал как друга; великая простота индейца пришлась ему по душе.
   Что же касается Сесилии, то, несмотря на благодарность, которую она питала к Пери за его преданность, она не могла преодолеть в себе чувства страха. Это ведь был один из тех краснокожих, которых в таких мрачных красках описывала ей мать, которыми маленькую девочку так часто пугали.
   Для Изабелл Пери был не лучше и не хуже любого другого индейца; она вспоминала свою несчастную мать-индианку, вспоминала свое происхождение и те обиды, какие ей приходилось терпеть от белых.
   А дона Лауриана видела в индейце просто-напросто верного пса, который однажды, правда, сослужил службу семье и за это ему теперь дают кусок хлеба. Думала она так не потому, что от природы была черства, — сказывались предрассудки, привитые ей еще в детстве.
   Через две недели после того, как Пери спас Сесилию, однажды утром Айрес Гомес явился к дону Антонио, сидевшему у себя в кабинете.
   — Сеньор дон Антонио, иностранец, которого вы приютили две недели тому назад, хочет поговорить с вами.
   — Пусть войдет.
   Айрес Гомес ввел иностранца. Это был тот самый Лоредано, в которого преобразился известный нам кармелит, брат Анджело ди Лука.
   — Что вас привело ко мне, друг мой, вам чего-нибудь не хватает?
   — Напротив, сеньор кавальейро, мне так хорошо у вас, что я хотел бы остаться.
   — А кто вам мешает? Принимая людей к себе в дом, мы не спрашиваем их имен и не допытываемся, когда они нас покинут.
   — Ваше гостеприимство, сеньор кавальейро, достойно настоящего фидалго; но сейчас я хочу поговорить с вами не об этом.
   — В таком случае объяснитесь.
   — Один авентурейро из вашего отряда уезжает в Рио-де-Жанейро, к жене и детям, приехавшим из Португалии.
   — Да, вчера он мне уже сказал об этом.
   — Вам теперь недостает одного человека; я мог бы заменить его; вы не возражаете?
   — Нисколько.
   — Значит, я могу считать себя принятым?
   — Не торопитесь. Пусть сначала Айрес Гомес расскажет вам о правилах, которым вам придется подчиняться; если вы согласитесь с ними, вопрос решен.
   — Правила эти я, по-моему, уже знаю, — сказал итальянец, улыбаясь.
   — Все-таки сходите к нему.
   Фидалго позвал своего эскудейро и поручил ему изложить Лоредано устав, которому подчинялись авентурейро, принятые на службу к дону Антонио. Посвящать в эти правила новичков было одной из привилегий Айреса Гомеса, и он пользовался ею, напуская на себя превеликую важность; выглядел он при этом весьма забавно.
   Когда они вышли на площадку, Айрес Гомес выпрямился и многозначительно изрек:
   — Закон, статут, устав, дисциплина — или называйте это как хотите, — которым подчиняется всякий, кто вступает в отряд сеньора кавальейро дона Антонио де Мариса, знатного фидалго, прямого потомка рода Марисов.
   Тут эскудейро откашлялся и продолжал:
   — Пункт первый: повиноваться без возражений. За нарушение смерть.
   Итальянец кивнул головой в знак согласия.
   — Это означает, мессер итальянец, что ежели в один прекрасный день сеньор дон Антонио прикажет вам прыгнуть с этой скалы — сотворите молитву и прыгайте: так или иначе, головой вверх или головой вниз, а вам придется это проделать, и я, Айрес Гомес, тому порукой.
   Лоредано улыбнулся.
   — Пункт второй: довольствоваться тем, что вам дают. Кто нарушит…
   — Сделайте милость, сеньор Айрес Гомес, не трудитесь напрасно: я знаю все, что вы собираетесь мне сказать, и готов вас избавить от этой обязанности.
   — Что это значит?
   — Это значит, что мои товарищи, сначала один, потом другой, успели уже описать мне всю эту церемонию.
   — Позвольте…
   — Это излишне; я все знаю, все принимаю. Готов поклясться во всем, чего вы от меня требуете.
   Сказав это, итальянец повернулся на каблуках и направился к кабинету дона Антонио, в то время как эскудейро, раздосадованный тем, что ему не дали довести до конца ритуал посвящения, так много для него значивший, пробурчал:
   — Неладный это человек!
   Лоредано вошел в комнату дона Антонио.
   — Ну, так как же? — спросил фидалго.
   — Я согласен.
   — Хорошо. Но есть еще одно обстоятельство, о котором Айрес Гомес, разумеется, не упомянул.