Он обернулся. Рядом с ним стояла Изабел; она подкралась к нему бесшумно, как тень. Девушка только что очнулась от обморока. Лицо ее было смертельно бледно, но вместе с тем на нем лежала печать странного спокойствия или, вернее, оцепенения.
   Когда Изабел пришла в себя, она обвела взглядом залу, словно желая удостовериться в том, что все случившееся не сон.
   Все было тихо. Дон Антонио де Марис вышел, чтобы отдать распоряжения. Жена его, стоя на коленях на груде обломков, молилась перед распятием. В глубине комнаты, на кушетке, лежал недвижимый кавальейро; в ногах у него горела восковая свеча, бросая вокруг бледные отблески.
   Возле него стояла одна Сесилия; прижимая к груди его бессильно повисшую голову, она старалась ее отогреть.
   Когда взгляд Изабел упал на бесчувственное тело, она вскочила, словно под действием какой-то сверхчеловеческой силы, перебежала через комнату и стала рядом с сестрой на колени перед смертным ложем.
   Но она и не думала молиться — ей хотелось только глядеть и глядеть на это бледное, застывшее лицо, на эти холодные губы, на потухшие глаза, которые она продолжала любить и теперь, когда в них уже не было жизни.
   Сесилия очень бережно отнеслась к ее горю. Врожденное женское чутье подсказывало ей, что всякая любовь, даже любовь к мертвому, требует целомудрия и тайны. Она вышла из комнаты, чтобы дать сестре выплакаться вволю.
   Несколько минут спустя Изабел встала, в каком-то забытьи прошла через весь дом, разыскала Пери, подкралась к нему и тихо коснулась его плеча.
   Пери и Изабел, как мы уже говорили, с первой же встречи невзлюбили друг друга. В Изабел это была ненависть к расе, принадлежность к которой принижала ее в собственных глазах; в Пери — естественная неприязнь, которую человек всегда испытывает к тому, в ком чувствует врага.
   Вот почему индеец очень удивился, когда Изабел подошла к нему. Удивление его еще больше возросло, когда он увидел ее умоляющий жест, словно просивший его о милости.
   — Пери!
   Индейца тронул ее страдальческий вид, и он, вероятно впервые в жизни, заговорил с ней.
   — Пери тебе нужен? — спросил он.
   — Да, я пришла к тебе с просьбой. Ты не откажешь мне? — прошептала девушка.
   — Говори. Если Пери может, он тебе не откажет.
   — Значит, ты обещаешь? — воскликнула Изабел. В глазах ее заблестела радость.
   — Да, Пери тебе обещает.
   — Тогда пойдем.
   И девушка повела его в залу, которая была по-прежнему погружена в безмолвие. Она остановилась возле кушетки и, указав на безжизненное тело Алваро, сделала Пери знак взять его на руки.
   Индеец повиновался и пошел вслед за Изабел в дальнюю каморку. Там девушка раздвинула полог алькова, и индеец опустил свою ношу на постель.
   В этой каморке она жила — здесь родилась ее любовь, здесь все дышало мечтами о любимом; кавальейро положили на ее девичью кровать; теперь она действительно чувствовала себя невестой — невестой смерти.
   Исполнив волю девушки, Пери ушел и вернулся к делу, над которым трудился упорно и непрестанно.
   Оставшись одна, Изабел улыбнулась. В этой улыбке было упоение скорбью, та радость страдания, которая перед смертью озаряет лица мучеников и отверженных.
   Она вытащила спрятанный на груди стеклянный медальон, в котором хранились волосы ее матери, — посмотрела на него, но потом покачала головой, и лицо ее приняло какое-то странное выражение: она передумала. Тайной, которую скрывал этот медальон, был тонкий порошок, устилавший стекло с внутренней стороны. Но смерть от яда, подаренного матерью, не удовлетворяла девушку: она была бы слишком быстрой, почти мгновенной.
   Крадучись, Изабел подошла к комоду и зажгла свечу перед стоявшим там распятием из слоновой кости. Потом она закрыла дверь, затворила и завесила окна и дверь, сквозь которые в комнату мог проникнуть свет. Стало темно. И в этой тьме сияние свечи озаряло только образ Христа.
   Девушка опустилась на колени и прочла короткую молитву. Она просила у господа последней милости: просила о вечной жизни в небесах для своей любви, которая на земле была так быстротечна.
   Прочтя молитву, она взяла подсвечник, поставила его в головах кровати, отдернула занавеску и стала смотреть на своего возлюбленного.
   Казалось, Алваро спал. Его красивое лицо нисколько не изменилось: обратив его в воск и мрамор, смерть, казалось, только сковала его черты; застывшее тело кавальейро можно было принять за великолепную статую.
   Изабел отвела от него зачарованный взгляд — она снова подошла к комоду; там, рядом с отливавшими перламутром морскими раковинами, стояла плетенка из цветной соломы.
   В этой плетенке были собраны все пахучие смолы, все ароматы, какие источают деревья нашей страны: смола ароэйры, крупицы ладана, застывшие слезинки умбаубы ц капли бальзама — индейского сандала.
   Девушка высыпала в одну из раковин большую часть этих ароматических смол и зажгла несколько кусочков ладана; пропитавшее их масло воспламенилось, от него загорелись и другие смолы.
   Клубы белесого дыма широкими кольцами потянулись из этой импровизированной кадильницы, разливая вокруг пьянящие ароматы, и заполнили всю комнату прозрачными облаками, колыхавшимися при бледном сиянии свечи.
   Усевшись на край постели, сжав в руках холодные руки кавальейро, не сводя глаз с любимого лица, Изабел что-то шептала. То были прерывистые фразы, тайные признания, какие-то непонятные сочетания звуков, которые я есть истинный язык сердца.
   По временам ей чудилось, что Алваро все еще жив, что он шепчет ей на ухо слова любви. И она говорила так, как будто ее возлюбленный мог ее слышать; она рассказывала ему все тайны своей любви, изливала всю душу. Ее нежная рука отводила пряди волос с его лба, гладила похолодевшее лицо, прикасалась к застывшим, безмолвным губам, словно моля их улыбнуться.
   — Почему ты мне ничего не скажешь? — нежно шептала она. — Ты не узнаешь твоей Изабел? Скажи еще раз, что ты меня любишь! Повторяй почаще эти слова, чтобы душа моя не могла усомниться в своем счастье! Ну, пожалуйста…
   Приоткрыв губы, сдерживая дыхание, она настороженно ждала, не зазвучит ли любимый голос, не донесется ли до нее еще раз эхо первого и последнего слова ее печальной любви.
   Но кругом была тишина: грудь ее вдыхала только потоки благовоний, которые горячили кровь.
   Комната имела фантастический вид. Во мраке выделялось светящееся пятно, окруженное густым туманом.
   В этом пространстве, освещенном призрачным сиянием, можно было различить лежавшего на кровати Алваро и склоненную над ним Изабел, которая все говорила и говорила, как будто мертвый мог ее слышать. Девушка уже чувствовала, как что-то сдавило ей грудь. Ей трудно было дышать, и вместе с тем она испытывала невыразимое, пьянящее наслаждение; в одуряющих ароматах, которыми был пропитан воздух комнаты, таилась неизъяснимая сладость.
   Не помня себя, в полузабытьи она поднялась, как сомнамбула, грудь ее вздымалась. Горячими губами она прильнула к охладевшим, недвижным губам любимого; это был ее первый и последний поцелуй, поцелуй невесты.
   Она погружалась в медленную агонию, в какое-то бредовое состояние, в котором скорбь смешивалась с радостью. Она упивалась своими муками. Смерть, истязая тело, проливала в душу блаженство.
   Вдруг Изабел показалось, что губы Алваро оживились, что из груди его, окаменевшей, как мрамор, вырывается едва заметное дыхание.
   Она подумала, что ошиблась. Но нет: Алваро был жив, действительно жив; руки его судорожно сжимали руки девушки; глаза его, горевшие странным огнем, глядели на Изабел; губы шевельнулись, и он едва слышно прошептал:
   — Изабел!
   Девушка вскрикнула; в этом слабом крике были радость, испуг, ужас. Отдавшись потоку бессвязных мыслей, она вдруг задрожала: ей пришло в голову, что это она убила своего возлюбленного, обрекла его на смерть, поддавшись роковому обману. Сделав над собою страшное усилие, она подняла голову; она хотела кинуться к окну, распахнуть, его, впустить в комнату свежий воздух; она знала, для нее смерть неминуема, но, может быть, Алваро удалось бы еще спасти.
   Но, пытаясь встать, она почувствовала, что руки кавальейро все крепче сжимают ее руки, притягивая ее к себе; глаза ее снова встретились с глазами любимого.
   У Изабел не хватило сил принести эту героическую жертву. Совсем ослабев, она опустила голову, и губы их сомкнулись еще раз в долгом поцелуе, соединившем их души в вечном блаженстве.
   Облака дыма от курившихся смол становились все гуще, окутывая, словно саваном, их фигуры.
   Около двух часов дня дверь комнаты распахнулась от сильного толчка; оттуда вырвались густые клубы дыма, в которых едва не задохнулись входившие.
   То были Сесилия и Пери.
   Обеспокоенная долгим отсутствием сестры, Сесилия узнала от индейца, что та у себя в комнате. Однако он не сказал ей всего, и девушка не знала, где находится тело Алваро.
   Сесилия два раза подходила к двери, прислушивалась, но ничего не услышала. В конце концов она стала стучать, звать Изабел. Никакого ответа. Она побежала за Пери и поделилась с ним своим беспокойством. Нехорошее предчувствие охватило индейца. Навалившись на дверь плечом, он распахнул ее.
   Когда потоком свежего воздуха развеяло скопившийся в комнате дым, Сесилия вошла и увидела все, что мы только что описали.
   Она отпрянула назад и, щадя тайну этой глубокой любви, удалилась, позвав с собой Пери.
   Индеец снова запер дверь и ушел вслед за своей сеньорой.
   — Она умерла счастливой! — воскликнул он.
   Сесилия молча посмотрела на него своими большими голубыми глазами.

IX. ВОЗМЕЗДИЕ

   День быстро клонился к вечеру; сумрачные тени ложились на темнеющую листву леса.
   Прислонившись к косяку двери, рядом с женой, стоял дон Антонио де Марис. Одной рукой он обнимал Сесилию, Отблески заходящего солнца освещали эти три фигуры и окружавший их величественный лесной пейзаж.
   Фидалго, Сесилия и ее мать, устремив глаза к горизонту, взирали на этот последний луч, словно навсегда прощаясь со светом дня, с горами и деревьями, с лугами, рекой, со всею природой.
   Для каждого из них это вечернее солнце было олицетворением всей их жизни. Заход его означал ее последние дни, сумрак смерти уже ложился вокруг, подобно сумраку ночи.
   После сражения, в котором авевтурейро дорого продали свою жизнь, айморе вернулись; распаленные жаждой мести, они ждали только темноты, чтобы снова напасть на дом. На этот раз они были убеждены, что неприятель слишком уже изможден, что ему не выдержать их яростной атаки, и приняли меры, чтобы ни один из белых не мог спастись бегством.
   Сделать это было нетрудно; кроме как по каменной лестнице, со скалы невозможно было спуститься — всюду были обрывы, только дерево олео, ветки которого свисали над хижиной Пери, являлось как бы мостом, по которому, обладая силой и ловкостью индейца, можно было переправиться через пропасть.
   Дикари не хотели, чтобы от них ускользнул хоть один враг, а тем более Пери; они срубили дерево, отрезав тем самым единственный путь, которым в момент нападения можно было спастись.
   При первом же ударе каменного топора по толстому стволу олео Пери вздрогнул и, схватив клавин, прицелился было, чтобы размозжить дикарю голову, но вдруг улыбнулся и спокойно прислонил клавин к стене.
   Не обращая ни на что внимания, он делал свое дело и в конце концов свил веревку их волокон пальмы, служившей опорным столбом для его хижины.
   У него был свой план. Чтобы осуществить его, он начал с того, что срубил обе пальмы и приволок их в комнату Сесилии; потом он расщепил один из стволов и в течение целого утра вил длинную веревку; она была ему очень нужна.
   Пери уже заканчивал свою работу, когда послышался треск дерева, упавшего на скалу; индеец снова подошел к окну, и на лице его изобразилось несказанное удовлетворение. Олео, срезанное под самый корень, лежало над пропастью; высоко вздымались его вековые ветви — каждая была и пышнее и крепче иного молодого дерева.
   За эту сторону дома айморе были спокойны и продолжали готовиться к приступу, который собирались начать глубокой ночью.
   Когда солнце скрылось за горизонтом и сумерки сменились кромешной тьмой, Пери устремился в залу.
   Неутомимый Айрес Гомес по-прежнему охранял дверь в кабинет. Дон Антонио де Марис сидел в своем кресле. На коленях у него сидела Сесилия; она ни за что не соглашалась выпить какую-то жидкость, которую ей предлагал отец.
   — Выпей, Сесилия, — сказал фидалго, — это хорошее лекарство, тебе станет легче.
   — К чему это все, отец, если жить нам остается какой-нибудь час! — ответила девушка с грустной улыбкой.
   — Ты ошибаешься. Еще не все потеряно.
   — У вас есть какая-нибудь надежда? — недоверчиво спросила Сесилия.
   — Да, у меня есть надежда, и она меня не обманет, — многозначительно сказал фидалго.
   — Какая? Скажите мне!
   — А ты, оказывается, любопытная! — сказал фидалго, улыбаясь. — Но если ты сделаешь то, о чем я тебя прошу, я открою тебе эту тайну.
   — Вы хотите, чтобы я выпила это лекарство?
   — Да.
   Сесилия взяла чашку из его рук и, выпив ее содержимое, снова вопросительно на него посмотрела.
   — Ни один враг не переступит порога этой комнаты. Можешь положиться на слова твоего отца и спать спокойно. Господь не оставит нас!
   Поцеловав дочь в лоб, фидалго поднялся с места, взял ее на руки и, усадив в свое кресло, вышел из кабинета посмотреть, что творится за пределами дома.
   Пери, слышавший этот разговор между отцом и дочерью, разыскивал в это время в кабинете какие-то вещи, которые ему, по-видимому, были нужны.
   Достав все, что хотел, индеец направился к двери.
   — Куда ты идешь? — спросила Сесилия, следившая за каждым его движением.
   — Пери вернется, сеньора.
   — А зачем ты уходишь?
   — Так надо.
   — Только возвращайся сейчас же. Мы должны умереть все вместе, одною смертью.
   Индеец вздрогнул.
   — Нет. Пери умрет, но ты, сеньора, должна жить.
   — А для чего мне жить, если у меня не останется ни одного близкого человека?
   Сесилия почувствовала, что голова у нее кружится что веки отяжелели и слипаются; она бессильно опустилась в кресло.
   — Нет! Лучше умереть так, как Изабел! — прошептала девушка, уже засыпая.
   Нежная улыбка заиграла на ее полуоткрытых губах; дыхание ее сделалось спокойным и ровным.
   Вначале Пери испугался этого неожиданно наступившего сна, который не мог быть естественным, и внезапной бледности, покрывшей лицо Сесилии.
   Взгляд его упал на стоявшую на столе чашку; он попробовал на язык несколько капель жидкости, которая оставалась на дне. Вкус ее был ему незнаком. Но, во всяком случае, это не был яд.
   Он отогнал пришедшую ему в голову мысль, вспомнив, что дон Антонио улыбался, уговаривая дочь выпить лекарство, а когда он подносил ей чашку, рука его даже не задрожала. Индеец успокоился и, так как времени терять было нельзя, вышел из залы и побежал в свою комнату.
   Наступила ночь. Густой мрак окутал дом и его окрестности. За это время не случилось ничего такого, что могло бы сколько-нибудь улучшить отчаянное положение, в котором находилась семья. Зловещее затишье, какое всегда наступает перед бурей, нависло над обитателями дома. Теперь они считали уже не часы, а минуты жизни.
   Дон Антонио прогуливался по зале так же невозмутимо, как в дни покоя и благополучия.
   Время от времени фидалго останавливался в дверях кабинета, бросал взгляд на молившуюся жену и на спавшую дочь и снова принимался ходить взад и вперед.
   Столпившиеся у двери авентурейро следили за фигурой фидалго, которая то скрывалась в темном углу, то вдруг опять появлялась в кругу света, падавшего от подвешенной к потолку серебряной люстры.
   Ни один из этих людей не жаловался, не вздыхал; они стояли немые, примирившиеся с мыслью о смерти. Пример их сеньора вновь пробудил в них героическую отвагу солдат, готовых умереть за правое дело.
   Прежде чем вернуться под начало дона Антонио де Мариса, они привели в исполнение приговор, который вынесли Лоредано; видно было, как на площадке вокруг столба, к которому был привязан монах, над сложенными в кучу поленьями вздымаются яркие языки пламени.
   Итальянец ощущал уже жар костра и запах дыма, который стелился густой пеленой. Невозможно описать, какое бешенство, гнев и ярость овладели им в минуты, предшествовавшие казни.
   Но вернемся в залу, где собрались теперь главные герои этой драмы и где должны будут произойти ее самые значительные события.
   Ничто не нарушало глубокой тишины, царившей на этом клочке земли, отрезанном от всего мира. Все было погружено в безмолвие, а ночь была такая темная, что на расстоянии нескольких шагов ничего нельзя было различить.
   Вдруг полосы огня разрезали воздух и вонзились в здание. То были огненные стрелы айморе: они возвещали начало штурма. Потоками пламени они низвергались на дом.
   Авентурейро задрожали в испуге. Но дон Антонио встретил все спокойной улыбкой.
   — Скоро конец, друзья мои. Жить нам остается один час. Приготовьтесь умереть, как подобает христианам и португальцам. Откройте двери, чтобы мы могли видеть небо.
   Фидалго сказал, что жить остается один час, ибо каменная лестница была разрушена, и дикари могли подняться наверх, только карабкаясь по скале; даже если принять во внимание, что для них это было делом привычным, им все равно понадобилось бы не меньше часа.
   Когда авентурейро открыли двери, из мрака незаметно вынырнула фигура — кто-то вошел в залу.
   Это был Пери.

X. ХРИСТИАНИН

   Индеец бросился прямо к дону Антонио де Марису.
   — Пери хочет спасти сеньору.
   Фидалго покачал головой. Он не верил в возможность спасения.
   — Выслушай меня! — продолжал индеец.
   Он стал что-то быстро и очень решительно шептать на ухо фидалго.
   — Все готово. Уходи. Спустись к реке. Когда луна натянет свой лук, ты будешь в стане гойтакасов! Мать Пери знает тебя. Сто воинов проводят тебя в большую табу белых.
   Дон Антонио молча выслушал индейца. Когда тот кончил, он в знак благодарности пожал ему руку.
   — Нет, Пери! То, что ты мне предлагаешь, невозможно. Дон Антонио де Марис не может в минуту опасности покинуть дом, семью, друзой, даже для того чтобы спасти ту, кого он любит больше всего на свете. Португальский фидалго никогда не бежит от врага, кем бы этот враг ни был: он умирает и, умирая, мстит за свою смерть.
   Пери схватился за голову.
   — Значит, ты но хочешь спасти сеньору?
   — Я не могу, — ответил дон Антонио, — мой долг велит мне остаться здесь и разделить участь моих товарищей.
   Индеец не понимал, как можно пожертвовать жизнью Сесилии во имя чего бы то ни было; для него ее жизнь была священна.
   — Пери думал, ты любишь сеньору, — сказал он, сам не свой.
   Дон Антонио посмотрел на него спокойным, понимающим взглядом.
   — Я прощаю тебе обиду, которую ты мне нанес, друг мой, потому что она доказывает твою великую преданность. Только верь мне, я согласился бы отдать себя на съедение дикарям, чтобы спасти мою дочь, и сделал бы это с радостью.
   — Почему же ты отказываешь Пери в том, что он просит?
   — Почему? Да потому, что это совсем не жертва: это измена, это позор. Неужели, Пери, сам ты мог бы оставить жену и друзей и бежать от врага?
   Индеец сокрушенно повесил голову.
   — К тому же побег требует сил, а у меня их больше нет; я слишком стар. Только два человека могли бы это сделать.
   — Кто? — спросил Пери, и в глазах его загорелась надежда.
   — Один — это мой сын, который сейчас далеко; другой — покинул нас сегодня утром и ждет нас теперь к себе; это Алваро.
   — Пери сделал для сеньоры все, что было возможно. Ты не хочешь спасти ее. Пери должен умереть у ее ног.
   — Почему умереть? — воскликнул фидалго. — У тебя впереди свобода и жизнь! Как я могу на это согласиться? Ни за что! Полно, Пери! Помни всегда о своих друзьях: души наши будут с тобою на земле. А теперь прощай! Иди, время не ждет!
   Индеец высокомерно поднял голову: он был возмущен.
   — Пери много раз рисковал своей жизнью ради тебя; он заслужил право умереть рядом с тобой. Ты не можешь покинуть своих товарищей — раб не может покинуть свою сеньору.
   — Ты не прав, мой друг. Я только выразил мое желание, но у меня и в мыслях не было тебя обидеть. Если ты хочешь жертвовать жизнью, это твое право. Оставайся.
   Воздух огласился яростным воплем дикарей.
   Сделав знак своим людям, дон Антонио направился к себе в кабинет.
   Спокойно спавшая в кресле Сесилия улыбалась; должно быть, ей приснился какой-нибудь сладкий сон: ее бледное личико, обрамленное прядями белокурых волос, хранило выражение безмятежного счастья и невинности.
   Фидалго поглядел на дочь, и сердце его сжалось от боли: он уже готов был раскаиваться в том, что не принял предложение Пери и не сделал последней попытки спасти эту только начавшую расцветать жизнь.
   Но мог ли он перечеркнуть свое прошлое и забыть о долге, который властно требовал от него смерти на посту? Мог ли он в свою последнюю минуту изменить людям, которые решили разделить его участь?
   Чувство долга у кавальейро этих далеких времен было так велико, что дон Антонио ни на минуту не допускал, что может бежать даже ради того, чтобы спасти дочь. Если бы нашелся какой-либо другой способ, он, вероятно, ухватился бы за него как за милость божью, но согласиться на бегство он не мог.
   Пока в душе фидалго шла жестокая борьба, стоявший возле Сесилии Пери, казалось, хотел защитить ее своим телом от грозившей ей неизбежной смерти. Можно было подумать, что индеец ждет чьей-то помощи, ждет чуда, которое непременно спасет его сеньору.
   Увидев на лице индейца непоколебимую решимость, дон Антонио задумался. Когда он поднял голову, глаза его блестели — в них была надежда.
   Он подошел к креслу, где спала Сесилия, и, взяв Пери за руку, торжественно сказал ему:
   — Если бы ты был христианином, Пери!
   Индеец обернулся к нему, до крайности удивленный.
   — Зачем? — спросил он.
   — Зачем? — задумчиво повторил фидалго. — Затем, что, если бы ты был христианином, я мог бы доверить тебе мою Сесилию; ты бы сумел доставить ее в Рио-де-Жанейро к моей сестре.
   Лицо индейца просияло; он задыхался от радости; его дрожавшие губы с трудом могли произнести вырывавшиеся из самого сердца слова.
   — Пери станет христианином! — сказал он.
   Дон Антонио посмотрел на него признательным взглядом. На глазах его заблестели слезы.
   — Наша вера допускает, — сказал фидалго, — что перед смертью каждый человек может крестить другого. Мы все сейчас на волосок от смерти. Стань на колени, Пери!
   Индеец опустился на колени у ног старого фидалго, который возложил ему руки па голову.
   — Теперь ты христианин! Нарекаю тебя моим именем.
   Пери поцеловал крест на рукояти шпаги, которую ему протянул фидалго, и поднялся, гордый и надменный, готовый преодолеть все опасности для того, чтобы спасти свою сеньору.
   — Я не беру с тебя клятвы, что ты будешь беречь и защищать мою дочь. Я знаю, как благородно твое сердце, знаю твой героизм, знаю, как беззаветно ты предан Сесилии. Но ты дашь мне другую клятву.
   — Какую? Пери согласен на все.
   — Поклянись, что, если тебе не удастся спасти мою дочь, она не попадет в руки врагов!
   — Пери клянется. Он доставит сеньору к твоей сестре. А если бог, тот, что на небе, не позволит Пери исполнить обещание, никакой враг не коснется твоей дочери, пусть ради этого надо будет сжечь целый лес.
   — Хорошо. Я верю тебе. Вручаю тебе мою Сесилию. Теперь я могу умереть спокойно. Ступай.
   — Прикажи запереть все двери.
   Авентурейро поспешили исполнить приказание фидалго — они заперли все двери. Индеец прибег к этому последнему средству, чтобы выиграть время.
   Крики и рев дикарей по временам стихали, а потом возобновлялись снова, становились все громче и громче; не было сомнения в том, что айморе взбираются уже на скалу.
   Несколько минут прошло в большой тревоге. Дон Антонио поцеловал дочь в последний раз. Дона Лауриана прижала спящую девушку к груди и закутала ее в шелковую шаль.
   Прислушиваясь к каждому шороху, не сводя глаз с двери, Пери ждал. Он стоял, слегка опершись рукою на спинку кресла, и по временам в великом нетерпении топал ногой.
   Вдруг ужасающий рев раздался уже под окнами. Языки пламени ворвались сквозь оконные и дверные щели. Весь дом до самого основания задрожал от натиска великого множества дикарей, которые хлынули туда вместе с пожаром.
   Несмотря на то что вся остальная часть дома была погружена во мрак, Пери шел уверенно: он направился прямо в комнату, где прежде жила его сеньора, и влез на окно.
   Срубленная им пальма была перекинута в виде моста через пропасть и на расстоянии тридцати локтей другим своим концом упиралась в одну из ветвей олео, которое айморе свалили еще днем, чтобы лишить обитателей дома последней возможности спастись бегством.
   Держа на руках Сесилию, Пери ступил на этот утлый мостик шириною всего в несколько пальцев.
   Тот, кто бросил бы в эту минуту взгляд на ущелье, увидел бы, как, освещенная бледным отблеском пожара, над пропастью медленно скользит чья-то тень, похожая на одно из тех привидений, которые, как верят в народе, бродят в полночь по зубчатым стенам разрушенных замков.
   Пальма гнулась, и Пери, качаясь над бездной, медленно двигался к противоположному ее краю. Крики дикарей звучали в воздухе, смешиваясь с грохотом такапе, которые сотрясали двери и стены здания.