— Чего зазевались? — раздался грубый голос.
   Голос принадлежал мастеровому, нёсшему на плече длинную доску. Мастеровой прошёл дальше. Этот человек был, казалось, послан самим провидением, чтобы сказать любопытному: «А тебе что тут надо? Знай свою службу и не вмешивайся в делишки парижан».
   Молодой человек скрестил на груди руки; чувствуя себя скрытым от посторонних взоров, он дал волю гневным слезам, они катились по щекам его, и он даже не утирал их. Наконец ему стало так больно при виде движущихся теней в двух освещённых окнах, что он отвёл глаза и, случайно взглянув вдоль улицы Старых августинцев, заметил фиакр, стоявший у стены, где не было видно ни подъезда, ни света от лавки.
   «Она это или не она?» Вопрос жизни и смерти для влюблённого. И этот влюблённый ждал. Он простоял там целую вечность, длившуюся двадцать минут. Но вот женщина вышла, и он узнал ту, которую тайно любил. И все ещё он не хотел верить себе. Незнакомка направилась к фиакру и села в него.
   «Дом останется на месте, я и потом успею там все высмотреть», — решил молодой человек и бегом пустился за экипажем, чтобы рассеять последние сомнения, — от них скоро не осталось и следа.
   Фиакр остановился на улице Ришелье, у модного магазина около улицы Менар. Дама вошла в магазин, выслала деньги кучеру, а сама стала выбирать перья марабу. Перья к её чёрным волосам! Вот она приложила несколько штук к голове, чтобы судить о впечатлении. Офицеру казалось, что он улавливает её разговор с продавщицей.
   — Сударыня, ничто так не красит брюнеток, как перья марабу, они смягчают их несколько резкие черты лица. Герцогиня де Ланже говорит, что они придают женщине нечто таинственное, оссиановское, безусловно хорошего тона.
   — Я беру их. Пришлите мне поскорее.
   Затем дама вышла из магазина и поспешно свернула на улицу Менар, где был её особняк. Когда за ней закрылись двери, молодой влюблённый, потеряв все надежды и — горше всего! — веру в самое дорогое, что у него было, словно пьяный, побрёл по Парижу и сам не заметил, как оказался дома. Он бросился в кресло, сжал руками виски и вытянул ноги на решётку камина, подсушивая и даже подпаливая при этом свои промокшие сапоги. То была страшная минута, одна из тех в жизни, когда меняется характер и дальнейшее поведение даже самого лучшего человека зависит от первого предпринятого им шага. Провидение это или судьба — называйте как хотите.
   Молодой человек принадлежал к хорошей дворянской семье, впрочем, не особенно древнего происхождения; но нынче так мало осталось поистине древних родов, что все молодые люди снисходительно причисляются к старинной знати. Прадед его купил должность советника парижского парламента, где и получил потом звание президента. Сыновья его, все до одного наделенные хорошим состоянием, заняли служебные должности и благодаря связям были приняты при дворе. Революция разметала всю семью; осталась только упрямая старая вдова, не пожелавшая эмигрировать, она побывала в тюрьме, едва избежала казни, была спасена 9 термидора и вернула себе все богатства. Около 1804 года, дождавшись благоприятного времени, она вызвала к себе внука — Огюста де Моленкура, единственного отпрыска, оставшегося от рода Шарбо-нон де Моленкуров, и воспитала его, окружив тройной заботой — матери, дворянки и упрямой старухи. А в годы Реставрации молодой человек, восемнадцати лет от роду, вступил в Мезон-Руж, сопровождал королевское семейство в Гент, получил назначение офицером в лейб-гвардию, перешел в армию, снова был назначен в гвардию, где в двадцать три года командовал эскадроном кавалерийского полка, — блестящее положение, которым он был обязан бабке, прекрасно умевшей устраивать дела, несмотря на свой преклонный возраст. Эта двойная биография, не считая некоторых отступлений, является как бы кратким изложением общей и частной истории всех эмигрантских семейств, у которых были долги и земли, бездетные вдовы и житейская сметка. У баронессы де Моленкур был друг — старый видам де Памье, в прошлом — командор Мальтийского ордена. Ее дружбу с видамом — один из образцов вечной дружбы, — скрепленную шестидесятилетней давностью, ничто уже не в силах было поколебать, ибо в основе такой близости всегда скрыта тайна человеческого сердца, увлекательная, когда располагаешь временем, чтобы ее исследовать, но опошляемая, если разъяснять ее в двадцати строках, ибо ее хватило бы и на четырехтомный роман, столь же занимательный, как и «Киллеринский настоятель», одно из тех произведений, о которых молодые люди рассуждают, никогда их не читая. Огюст де Моленкур был принят в Сен-Жерменском предместье благодаря своей бабке и видаму; а двухвековой древности его рода ему было достаточно, чтобы усвоить чванство и взгляды тех, кто считает себя потомками Хлодвига. Этот бледный, хрупкий, стройный молодой человек с мягкими манерами был человеком чести и неподдельной отваги; не задумываясь, по малейшему поводу дрался он на дуэли и хотя не участвовал еще ни в каком сражении, однако носил в петлице крест Почетного легиона. Он, как видите, был живым воплощением одной из ошибок Реставрации, — впрочем, пожалуй, самой простительной. Молодежь этого времени не была молодежью, вскормленной какой-нибудь одной эпохой: она оказалась между воспоминаниями об Империи и воспоминаниями об эмиграции, между старинными традициями двора и добропорядочными буржуазными занятиями, между религией и балом-маскарадом, между двумя политическими системами, между Людовиком XVIII, который жил только настоящим, и Карлом X, который был озабочен только будущим; наконец, она вынуждена была почитать волю короля, даже если король и ошибался. Эту молодежь, во всем неуверенную, слепую и ясновидящую, ни во что не ставили старики, жадно цеплявшиеся своими дряхлыми руками за бразды государственного правления, тогда как спасти монархию могла только их отставка да порыв юной Франции, над которой до сих пор потешаются старые доктринеры, эти эмигранты Реставрации. Огюст де Моленкур был жертвой идей, тяготевших тогда над молодежью, — и вот почему. Видам в шестьдесят семь лет еще был остроумным собеседником, он много повидал на своем веку, многое испытал, был прекрасным рассказчиком, человеком порядочным, светским человеком, но отвратительно относился к женщинам: он их любил — и вместе с тем презирал. Их честь, их чувства? Вздор, глупости, кривляние! Этот былой сердцеед верил женщинам, когда находился в их обществе, никогда не противоречил им, почитал их. Но когда среди друзей заходил разговор о женщинах, видам обычно изрекал, что обманывать женщин, вести несколько интриг сразу — вот занятие, которому должны посвящать себя молодые люди, а пытаясь вмешиваться в государственные дела, они сбиваются с пути истинного. Прискорбно, что приходится воссоздавать столь устарелый образ. Кто только его не изображал! Право же, он почти так же затаскан, как образ императорского гренадера. Но видам оказал влияние на судьбу господина де Моленкура, и о видаме нельзя умолчать; он поучал его на свой манер и хотел превратить его в последователя великого века галантности. Почтённая вдова, женщина нежная и набожная, преклонявшаяся и перед видамом и перед Богом, образец милосердия и кротости, но наделённая выдержкой хорошего тона, которая в конечном итоге все побеждает, захотела, чтобы внук сохранил прекрасные иллюзии юности, и воспитала его в лучших правилах; она передала ему все свои утончённые чувства и сделала из него человека застенчивого, производившего впечатление настоящего простачка. Чувства этого юноши, сохранённые в чистоте, не пострадали от прикосновения грубой жизни, он оставался таким целомудренным и щепетильным, что его оскорбляли действия и суждения, почитаемые в свете за самые обыкновенные. Стыдясь своей чувствительности, молодой человек скрывал её под напускной самоуверенностью и в глубине души страдал; но на людях он издевался над тем, чем втайне был восхищён. И жизнь обманула его: по довольно обычному капризу судьбы, он, тихий меланхолик, спиритуалист в любви, встретил в предмете своей первой страсти женщину, питавшую отвращение к немецкой сентиментальности. Молодой человек потерял веру в себя, стал мечтателем, весь ушёл в свои печали, сокрушаясь, что остался непонятым. Но, так как мы с особенной страстью жаждем именно того, чего нам всего труднее добиться, он продолжал обожать женщин, сам обнаруживая при этом присущую женщинам вкрадчивую нежность и кошачью ласковость, тайной которых, быть может, они не желают ни с кем делиться, считая себя монополистками в этой области. В самом деле, хотя женщины и сетуют на то, что мужчины недостаточно любят их, они тем не менее мало благосклонны к мужчинам с женственной душой. Все превосходство женщин состоит в том, чтобы уверить мужчину, будто ему недоступна возвышенная женская любовь, вот почему они так охотно бросают любовника, если тот столь неопытен, что лишает их усладительных страхов, изысканных страданий надуманной ревности, волнений обманутых надежд, тщетных ожиданий, словом — всей совокупности восхитительных женских горестей; они не терпят Грандисонов. Что может быть противнее их природе, чем любовь спокойная и совершённая? Они жажду г великих страстей, а счастье, лишённое бурь, — уже для них не счастье. Женские души, достаточно сильные, чтобы воплотить в любви бесконечность, — это исключительные, ангельские души, и такие натуры среди женщин подобны тому, чем являются гении среди мужчин. Великие страсти столь же редки, как и высокие творения искусства. Кроме этой великой любви, существует любовь-сделка и скоропреходящее возбуждение, презренные, как все мелкое.
   В дни тайных сердечных мучений, когда Огюст искал женщину, способную его понять, — такая мечта, кстати сказать, является великим любовным безумием нашего века, — он встретил в обществе, наиболее далёком от его круга, во второй сфере денежного мира, где первенствуют крупные банкиры, — совершённое существо, одну из женщин, излучающих как бы нечто святое, неземное и внушающих такое благоговейное чувство, что только после долгого дружеского общения решаешься заговорить с ними о своей любви. Огюст весь отдался радостям самой трогательной и самой глубокой страсти: он восхищался — и только. То были бесчисленные сдерживаемые желания, нежные и глубокие порывы, столь неуловимые и поразительные в своих оттенках, что не подыскать им даже сравнения, как цветочным ароматам, перистым облакам, солнечным лучам, скользящим теням — всему, что в природе может мгновенно блеснуть и померкнуть, ожить и сейчас же умереть, оставив, однако, в сердце глубоко запавшее чувство. Когда душа ещё достаточно юна, чтобы предаваться меланхолии и неясным надеждам, когда она способна видеть в женщине больше чем женщину, тогда не величайшее ли счастье, какое может испытать мужчина, — любить так, чтобы ощущать радость лишь оттого, что дотронулся до белой перчатки, слегка коснулся волос, услышал несколько слов, бросил мимолётный взгляд? Не великая ли это радость, которую не даёт самая страстная любовь при самом полном удовлетворении? Вот почему отвергнутые, безобразные, несчастные, тайно влюблённые, робкие женщины и мужчины знают, какие сокровища таит в себе голос любимого существа. Зарождаясь и беря начало в самой душе, эти вибрации голоса, насыщенного огнём, с такой силой соединяют сердца, с такой ясностью передают мысль, так неспособны лгать, что нередко в одной только интонации заключено все значение слов. Сколько очарования дарит сердцу поэта гармонический звук нежного голоса! Сколько дум он пробуждает! Как ободряет его! Любовь слышится в голосе раньше, чем угадывается во взгляде. Огюст — поэт, как всякий влюблённый (бывают поэты чувствующие и поэты пишущие, первые счастливее вторых), — Огюст наслаждался всеми этими первыми радостями, столь огромными, столь животворными. Она обладала самым привлекательным голосом, какой только может пожелать себе самая хитрая обманщица; у неё был серебристый голос, сладостный для слуха, но потрясающий сердце, которое он волнует и тревожит и, лаская, заставляет трепетать. И такая-то женщина шла вечером по улице Соли, по улице Пажвен; и своим тайным посещением отвратительного дома она разбила прекраснейшую из страстей! Логика видама восторжествовала.
   «Если она изменяет мужу, мы отомстим», — подумал Огюст.
   В этом «если» ещё звучала любовь… Философское сомнение Декарта — вежливая оговорка, которой мы обязаны почтить добродетель. Пробило десять. И тут барон де Моленкур вспомнил, что эта женщина должна быть вечером на балу в доме, куда был вхож и он. Не теряя ни минуты, он оделся, вышел, явился туда и с угрюмым видом принялся искать её по гостиным. Г-жа де Нусинген, заметив, что он чем-то озабочен, спросила его:
   — Вы ищете госпожу Демаре? Но её ещё нет.
   — Добрый вечер, дорогая, — раздался чей-то голос.
   Огюст и г-жа Нусинген обернулись. Г-жа Демаре была в белом платье простого и благородного покроя, волосы её украшали те самые перья марабу, которые она выбрала в модном магазине на глазах у молодого барона. Этот пленительный голос пронзил сердце Огюста. Если бы он завоевал хоть какое-нибудь право ревновать эту женщину, он заставил бы её окаменеть, произнеся лишь два слова: «Улица Соли!» Но ведь он, совершенно чужой ей человек, тысячу раз мог прошептать на ухо г-же Демаре эти слова, а она лишь спросила бы его с удивлением, в чем дело; и Огюст только тупо посмотрел на неё.
   Злым людям, тем, кто рад все осмеять, доставило бы, пожалуй, большое удовольствие владеть тайной женщины, знать, что целомудрие её лживо, что под безмятежностью её прячутся тайные мысли и за чистым челом скрывается какая-то отвратительная драма. Но некоторые натуры бывают глубоко удручены подобным зрелищем, и многие из тех, кто смеётся на людях, придя домой, наедине со своей совестью проклинают свет и клеймят презрением таких женщин. Нечто подобное испытывал Огюст де Моленкур по отношению к г-же Демаре. Странное положение! Между ними не было никакой близости, их чисто светское знакомство ограничивалось тем, что за зимний сезон они семь-восемь раз обменялись несколькими словами, — а он судил её; она разбила его счастье, даже не зная об этом, — а он, не сказав ей, в чем она обвиняется, уже выносил ей приговор. Многие из молодых людей попадали в подобное положение и, вернувшись домой, предавались отчаянию после такого же разрыва с женщиной, которую они любили лишь душой, которую молча осудили и предали презрению. Бывают безвестные монологи, обращённые к стенам уединённого жилища, бури, возникшие и укрощённые в глубине сердца, — восхитительные сцены духовной жизни, достойные кисти живописца.
   Госпожа Демаре села, оставив мужа прохаживаться по гостиной. Казалось, у неё был несколько смущённый вид, когда она уселась и, разговаривая с соседкой, украдкою бросила взгляд на Жюля Демаре, своего мужа, работавшего маклером у барона де Нусингена.
   Вот история этой четы. Г-н Демаре за пять лет до женитьбы служил в конторе биржевого маклера, и все его состояние заключалось тогда в скудном жалованье конторщика. Но он был из тех, кого испытания быстро учат житейской мудрости, кто следует по избранному пути с упорством букашки, пробирающейся к своему жилью; он был одним из тех настойчивых молодых людей, которые сохраняют невозмутимое спокойствие в борьбе с препятствиями и преодолевают любую волю своим муравьиным терпением. Так, еще совсем молодым человеком он обладал всеми республиканскими добродетелями бедняков: он был скромен, не тратил попусту свое время и был врагом развлечений. Он ждал. К тому же природа наделила его огромным преимуществом — приятной наружностью. Его спокойный и чистый лоб, черты его кроткого, но выразительного лица, его простые манеры — все свидетельствовало о трудолюбивом и безропотном существовании, о внутреннем достоинстве, которое нельзя не уважать, и о глубоком душевном благородстве, которое человек сохраняет, какое бы положение он ни занимал. Его скромность внушала всем, кто его знал, своеобразное почтение. Впрочем, совсем одинокий в Париже, он только ненадолго показывался в обществе, изредка, по праздникам, появляясь в гостиной своего патрона. Этому молодому человеку, как и большинству людей, живущих подобно ему, были свойственны страсти поразительной глубины, страсти, слишком огромные, чтобы проявляться в повседневной жизни. Ограниченный в средствах, он вынужден был отказывать себе во всем и укрощать свои желания усиленной работой. Проведя долгие часы за вычислениями, бледный от усталости, он находил отдых в том, что упорно пополнял запас знаний, необходимых в наши дни для всякого, кто желает выдвинуться в свете, в области торговли, адвокатуры, политики или литературы. Единственным подводным камнем на пути этих прекрасных душ бывает их собственная честность. Встретятся с бедной девушкой, влюбятся в нее, женятся, — и вся жизнь их пройдет затем в борьбе между нищетой и любовью. Книга домашних расходов способна угасить самые пламенные честолюбивые мечты. Жюль Демаре со всего размаха наскочил на этот подводный камень. Как-то вечером он встретил у своего патрона молодую девушку редкой красоты. Несчастливцы, лишенные привязанностей, расточающие лучшие часы своей юности в упорном труде, одни только знают, как стремительно овладевает страсть одинокими, никому не ведомыми сердцами. Они столь уверены, что это и есть настоящая любовь, столь безраздельно отдают все свои силы женщине, которой увлеклись, что испытывают наслаждение от одного ее присутствия, даже не стремясь как-либо выразить свое чувство. Нет ничего более лестного, чем такой мужской эгоизм, для женщины, которая умеет разгадать эту скованную силу страсти, эти порывы ее, возникающие в таких глубинах, что долго они остаются недоступными для взора. Подобным несчастным людям — отшельникам в недрах самого Парижа — знакомы все радости христианских отшельников, а порою — их грехопадения; но чаще они оказываются обманутыми, преданными, непонятыми, им редко удается пожинать сладостные плоды любви, которая бывает для них всегда цветком, упавшим с небес. Одной улыбки девушки, ставшей впоследствии его женой, одного звука ее голоса было достаточно для Жюля Демаре, чтобы зажечь в нем безграничную страсть. К счастью, жаркий огонь этой тайной любви наивно открылся той, кто его зажгла. И тогда эти два существа свято полюбили друг друга. Словом, они, не стыдясь света, взялись за руки, как дети, как брат и сестра, когда тем надо пройти сквозь толпу, где каждый, в восхищении при виде их, уступает им дорогу. Положение молодой девушки было тогда ужасным, как и многих детей — жертв человеческого эгоизма. Она была незаконнорожденной — ее имя, Клеманс, и ее возраст были засвидетельствованы только нотариальным актом. Состояние же у нее было самое незначительное. Узнав об этих печальных обстоятельствах, Жюль Демаре почувствовал себя счастливейшим из людей. Происходи Клеманс из богатой семьи, он не надеялся бы добиться ее руки; но она была бедное дитя любви, плод какой-то ужасной незаконной страсти; они поженились. И тут для Жюля Демаре началась полоса удач. Все завидовали его счастью, злые люди твердили, что ему просто повезло, умалчивая при этом о его достоинствах и его мужестве. Вскоре после того как Клеманс вышла замуж, ее мать, которая в свете слыла за ее крестную, посоветовала Жюлю Демаре купить должность маклера, обещая достать необходимые для этого деньги. В то время такая должность стоила ещё недорого. Вечером, в гостиной его патрона, один богатый капиталист, по рекомендации этой дамы, предложил Жюлю Демаре наивыгоднейшую сделку, предоставив ему такой кредит, какой был нужен, чтобы пустить дело в ход, и на другой день счастливый конторщик купил контору маклера, у которого служил. За четыре года Жюль Демаре стал одним из самых богатых людей своего круга, новые солидные лица пополнили собой число клиентов, переданных ему вместе с конторой. Он внушал всем безграничное доверие, и дела его устраивались так блестяще, что невольно напрашивалась мысль или о тайном влиянии тёщи, или о каком-то таинственном покровительстве, которое сам он приписывал небесному провидению. В конце третьего года замужества Клеманс потеряла свою крёстную мать. К этому времени г-н Жюль, — его звали так в отличие от его старшего брата, устроенного им нотариусом в Париже, — имел уже около двухсот тысяч ливров годового дохода. Нельзя было встретить в Париже более счастливую чету. В течение пяти лет их исключительная любовь один-единственный раз была омрачена клеветой, за которую г-н Жюль жестоко отомстил. Один из его прежних приятелей приписал г-же Демаре обогащение её мужа, уверяя, что тут не обошлось без какого-нибудь её покровителя, и притом, разумеется, не бескорыстного. Клеветник был убит на дуэли. Глубокая взаимная страсть Жюля и его жены, выдержавшая испытания брака, возбуждала величайшие восторги в свете, хотя и раздражала некоторых женщин. Все уважали, все ласкали очаровательную чету. Все искренне любили г-на и г-жу Демаре, быть может потому, что нет ничего сладостнее вида счастливых людей; но супруги никогда не задерживались долго в гостиных, им не терпелось вернуться домой — так заблудившиеся голубки, торопливо взмахивая крыльями, спешат к своему гнезду. Гнёздышко Жюля и его жены находилось на улице Менар и представляло собою большой и прекрасный особняк, где художественный вкус умерял показную пышность, вошедшую в традицию у финансистов, и где муж и жена устраивали великолепные приёмы. Хотя шумная жизнь мало их привлекала, однако Жюль терпел светское общество, зная, что рано или поздно семье не обойтись без него; но жена его и он сам всегда чувствовали себя в свете как тепличные растения посреди разыгравшейся бури. Из деликатности, вполне естественной, Жюль скрыл от жены и пущенную про неё клевету и смерть клеветника, чуть было не омрачившего их семейное счастье. Г-жа Демаре, в силу своей артистической, утончённой натуры, любила роскошь. Даже после того страшного урока, каким послужила дуэль, находились неосторожные женщины, судачившие о том, что, вероятно, супруга г-на Жюля частенько нуждается в средствах. По их расчётам, двадцати тысяч франков, отпускаемых ей мужем на туалеты и всякие прихоти, не могло ей хватить. И правда, в домашней обстановке она бывала нередко ещё наряднее, чем в обществе. Она любила одеваться только для мужа, как бы желая показать, что его она ставит выше общества. Это была любовь истинная, любовь чистая и счастливая, как только может быть счастливо чувство, таящееся от людского глаза. Так г-н Жюль всегда оставался любовником собственной жены, с каждым днём был влюблён в неё все больше и больше, любил в ней все, даже её капризы, и, мало того, начинал беспокоиться, если их не было, словно это был признак какой-нибудь болезни.
   На свою беду, Огюст де Моленкур столкнулся с этой страстью и увлёкся этой женщиной до потери рассудка. Однако хотя для него не существовало ничего, кроме его возвышенной любви, он не был смешон. Он подчинялся всем требованиям военных нравов; но даже за бокалом шампанского неизменно сохранял он тот мечтательный вид, то презрительное отношение к жизни и то хмурое выражение лица, которые по тем или иным причинам наблюдаются у людей пресыщенных, неудовлетворённых житейской суетой, и у всех, кто считает себя слабогрудым или подозревает у себя сердечное заболевание. Быть безнадёжно влюблённым и пресыщенным жизнью — нередко в наши дни составляет основное занятие человека. А ведь попытка завладеть сердцем какой-нибудь королевы была бы менее безнадёжна, чем эта безрассудная любовь к женщине, счастливой в супружестве. Итак, Моленкур имел достаточно оснований пребывать в угрюмой печали. Королеву можно покорить, играя на её тщеславной жажде власти, её высокое положение — её слабость; но богобоязненная мещаночка защищена надёжной оболочкой, словно ёж или устрица.
   В настоящую минуту молодой офицер находился подле той, которая неведомо для себя была его возлюбленной и, бесспорно, не подозревала, что повинна в двойной измене. Г-жа Демаре держалась просто, как самая бесхитростная из женщин, и была преисполнена кротости и величавого покоя. Ну не омут ли человеческая натура! Прежде чем заговорить, барон поочерёдно оглядел жену и мужа. Какие только мысли не приходили ему в голову! В одно мгновение он пережил «Ночи» Юнга от начала и до конца. А в залах гремела музыка, тысячи свечей изливали свой свет, — это был бал у банкира, одно из тех наглых празднеств, которыми мир полновесного золота бросал вызов старому позлащённому миру салонов, где смеялось избранное общество Сен-Жерменского предместья, не подозревавшее, что близок день, когда банк захватит Люксембургский дворец и водворится на троне. Будущие заговорщики плясали тогда, не задумываясь ни о грядущем крахе власти, ни о грядущих крахах банка Роскошные гостиные барона де Нусингена блистали тем особенным оживлением, какое придаёт своим праздникам парижский свет, всегда весёлый — хотя бы с виду. Здесь талантливые люди дарят глупцам блёстки своего ума, а глупцы заражают их своей счастливой беспечностью. Такой обмен все оживляет. Но любой праздник в Париже всегда слегка напоминает фейерверк: остроумие, кокетство, наслаждение — все вспыхивает и гаснет, словно ракеты. На следующий день никто уже не помнит ни острых слов, ни кокетливых взглядов, ни минувших удовольствий.