Старуха кинула на него быстрый взгляд, не выказав ни малейшего удивления.
   — Скажите, — продолжал Жюль, — может ли он нас слышать? Подумайте о том, что дело идёт о вашем благосостоянии.
   — Сударь, — ответила она, — не бойтесь ничего, здесь никого нет. Если и был бы кто наверху, так все равно вас не услышал бы.
   «А старуха с хитрецой, себе на уме! — подумал Жюль. — С ней можно столковаться».
   — Не трудитесь меня обманывать, сударыня, — отвечал он ей. — И прежде всего запомните, что я не желаю зла ни вам, ни вашему больному жильцу, страдающему от прижиганий, ни вашей дочери Иде, корсетнице, подруге Феррагуса. Вы видите, я в курсе всех ваших дел. Успокойтесь, в полиции я не работаю и не потребую от вас ничего, что было бы противно вашей совести. Завтра между девятью и десятью часами утра сюда придёт молодая дама, чтобы поговорить с другом вашей дочери. Мне надо все видеть, все слышать, но так, чтобы меня не видели и не слышали. Предоставьте мне эту возможность, а я отблагодарю вас за услугу двумя тысячами франков единовременно и пожизненной пенсией в шестьсот франков. Сегодня вечером мой нотариус в вашем присутствии составит соответствующий акт; я передам ему для вас деньги, а завтра, после того разговора, при котором я желаю присутствовать, он вручит их вам, если я увижу, что вы добросовестно выполнили свои обязательства.
   — Но вдруг это повредит моей дочке, дорогой барин? — сказала она, бросая на него недоверчивый, кошачий взгляд.
   — Нисколько, сударыня К тому же ваша дочь как будто и не очень заботится о вас. Ведь её любит такой богатый, такой могущественный человек, как Феррагус, она, мне кажется, могла бы устроить получше вашу жизнь.
   — Ах, дорогой барин, хоть бы раз дала мне какой-нибудь завалящий билетик в театр Амбигю или в Гетэ, куда сама ходит, когда только ей вздумается. Нехорошо это, право, нехорошо. Ради дочери я продала все своё серебро, так что теперь ем — это в мои-то годы! — на немецком металле, и все для того, чтобы уплатить за её учение и дать ей в руки такое ремесло, что захоти она только, и она станет загребать золотые горы. Вот по этой части она вся в меня, уж такая искусница, просто волшебница, по совести вам говорю. Ну, хоть бы отдавала мне старые шёлковые платья, ведь знает, что привыкла я ходить в шелках Но куда там, сударь! Повадилась обедать в «Голубом циферблате», где платят пятьдесят франков с персоны, разъезжает в каретах, как принцесса! На мать ей теперь просто наплевать, ни во что меня не ставит. Господи Боже' Что за непутёвое поколение мы вырастили, нечем и похвалиться. А была я, сударь, прекрасной матерью, редкой матерью, я прикрывала все её грешки, всегда держала её около своей юбки, последний кусок хлеба у себя урывала, чем только я её не ублажала. И что же! придёт, приласкается, скажет: «Здравствуйте, матушка». Вот и готово, вот и выполнены все ихние обязанности к родительнице. Живи как можешь! Ну, будут когда-нибудь и у неё дети, сама поймёт, что это за дрянной товар, — а все равно ведь любишь их!
   — Неужели она ничего для вас не делает?
   — Ах, сударь, не то чтобы ничего, — я этого не скажу, но, право, немного. Она платит за квартиру, за дрова и даёт мне тридцать шесть франков в месяц… Но куда это годится, сударь, — в мои-то лета, в пятьдесят два года, когда глаза уже слезятся по вечерам, все ещё работать? Да и пошто она меня знать не желает? Гнушается она мною, что ли? Пусть уж так прямо и говорит. Ей-ей, из-за этих собачьих отродий хоть в гроб ложись, только выскочат за двери, глядь, уже и забыли вас.
   Она вытащила носовой платок, обронив при этом из кармана на пол лотерейный билет, который быстро подхватила.
   — А! Никак моя налоговая квитанция, — сказала она.
   Жюль сразу догадался о причине мудрой дочерней скаредности, на которую жаловалась мать, и не сомневался уже, что вдова Грюже пойдёт на сделку с ним.
   — Ну, сударыня, — сказал он, — согласитесь в таком случае на моё предложение.
   — Значит, говорите вы, две тысячи франков наличными и шестьсот франков ренты?
   — Сударыня, я передумал, я дам вам только триста франков ренты. Такая сделка больше согласуется с моими интересами. Зато вы получите от меня пять тысяч наличными. Может быть, так удобнее и для вас?
   — Ещё бы, сударь!
   — Вы будете лучше обеспечены и станете ездить в Амбигю-Комик и к Франкони, куда пожелаете, и притом в карете.
   — Ах! не люблю Франкони, по причине того, что там нечего послушать. Ну, сударь, соглашаюсь я только потому, что так оно выгоднее моей доченьке. Вот и перестану сидеть у неё на шее. Бедная детка, могу ли я сердиться на неё, если ей хочется поразвлечься! Сударь, ну как не повеселиться молодёжи? Так, стало быть, коли вы ручаетесь, что я никому вреда не принесу…
   — Никому, — подтвердил Жюль. — Но как же вы возьмётесь за дело?
   — Да что тут, сударь. Дам я сегодня вечером господину Ферра-гусу испить настоечки из маковых головок, и он, сердечный, крепко уснёт! А ему это только на пользу, ведь как он мучается, прямо жалость берет. Вот тоже, скажите на милость, выдумает же здоровый человек жечь себе спину, чтобы только избавиться от тика, мучающего его не чаще чем раз в два года. Ну вот, скажу я вам опять о нашем деле, есть у меня ключ от соседской квартиры, что вверху надо мной, а там есть общая стена с той комнатой, где лежит господин Феррагус. Соседка уехала в деревню на десять дней. Так можно проделать ночью дыру в стене, что промежду комнат, и вы тогда вдоволь и наглядитесь на них и наслушаетесь. Есть у меня приятель слесарь, обходительный такой человек, а рассказывает, точно ангел. Он-то для меня сделает все шито-крыто.
   — Вот вам для него сто франков, будьте сегодня вечером у господина Демаре-нотариуса по этому адресу. В девять часов вечера акт будет готов, но… ни гу-гу…
   — Ладно, сударь, так и будет, ни ку-ку! До свиданьица! Жюль вернулся домой почти успокоенный уверенностью в том, что завтра все выяснится. Вернувшись, он нашёл у привратника письмо, опять безупречно запечатанное.
   — Как ты себя чувствуешь? — спросил он жену, хотя их и разделяла некоторая отчуждённость.
   Так трудно расставаться с привычками сердца!
   — Неплохо, Жюль, — ответила она кокетливым тоном, — не хочешь ли пообедать здесь, подле меня?
   — Хорошо, — ответил он и тут же отдал ей письмо. — Вот возьми, это Фукеро передал для тебя.
   Клеманс, прежде совершенно бледная, вся покраснела при виде письма, чем причинила Жюлю сильнейшую боль.
   — Что это, от радости? — спросил он со смехом. — Долгожданные вести?
   — Ах! тут много всего! — ответила она, разглядывая печать.
   — Я пойду к себе, сударыня.
   Он прошёл в кабинет, где написал брату о своём намерении обеспечить пожизненной рентой г-жу Грюже. Когда он вернулся, то на маленьком столике около кровати Клеманс был уже приготовлен для него обед, и Жозефина ожидала тут же, чтобы ему прислуживать.
   — Если бы я была на ногах, с какой радостью я прислуживала бы тебе сама, — сказала г-жа Демаре, когда Жозефина оставила их одних. — Ах, даже на коленях! — продолжала она, гладя своими бледными руками волосы Жюля. — Благородная душа, ты был сейчас, дорогой мой, очень добр. Ты облегчил мои страдания своим доверием больше, чем все доктора мира сделали бы своими предписаниями. Твоя женская деликатность — ведь ты умеешь любить, как женщина! — пролила в моё сердце такой бальзам, что почти исцелила меня. Это передышка, Жюль, наклонись ко мне, я хочу поцеловать тебя в голову.
   Жюль не в силах был отказать себе в удовольствии поцеловать Клеманс. Но он сделал это не без угрызений совести, он чувствовал себя ничтожным перед этой женщиной, в невинность которой ему хотелось верить, несмотря ни на что! Она испытывала какую-то грустную радость. Чистая надежда светилась на её лице сквозь печаль. Оба они, по-видимому, одинаково страдали оттого, что вынуждены были обманывать друг друга; ещё одно ласковое слово, и, обессилев от страданий, они признались бы друг другу во всем.
   — До завтра, до вечера, Клеманс.
   — Нет, сударь, до полудня, вы узнаете тогда все, и вы преклоните колена перед вашей женой Ах, нет, тебе не придётся унижаться, нет, я все простила тебе; нет, ты ни в чем не повинен. Послушай, вчера ты жестоко со мной поступил; но, быть может, моя жизнь не была бы такой полной без этой скорби.
   — Ты околдовала меня, — воскликнул Жюль, — ты заставляешь меня раскаиваться.
   — Бедный друг, судьба сильнее нас, и я не властна в своей судьбе. Завтра мне нужно будет выйти из дому.
   — В котором часу? — спросил Жюль.
   — В половине десятого.
   — Клеманс, — ответил г-н Демаре, — побереги себя, посоветуйся с доктором Депленом и со стариком Одри.
   — Лучшие советчики — сердце и мужество.
   — Я предоставляю тебе свободу и навещу тебя завтра в полдень.
   — Ты не посидел бы со мной немного сегодня вечером? Я чувствую себя совсем здоровой.
   Окончив дела, Жюль вернулся к жене, движимый непреодолимым влечением. Любовь его была сильнее всех мук.
   На другой день, около девяти часов утра, Жюль вырвался из дому, помчался на улицу Анфан-Руж, взбежал по лестнице и позвонил ко вдове Грюже.
   — Ага! вы держите слово! Точны, как заря небесная! — сказала, узнав его, старая позументщица. — Входите же, сударь. Я вам приготовила чашку кофе со сливками, на случай если… — И, закрывая дверь, прибавила: — Ах! с самыми настоящими сливками, надоили эту крыночку у меня на глазах в молочном заведении, что у нас на рынке Анфан-Руж.
   — Спасибо, сударыня, мне ничего не нужно. Проводите меня…
   — Ладно, ладно, дорогой барин. Пройдите сюда.
   Вдова проводила Жюля в комнату, расположенную над её квартирой, и с торжеством показала отверстие величиною с монету в сорок су, просверлённое ночью, с таким расчётом, чтобы оно выходило в комнату Феррагуса в самом высоком и тёмном месте, между узорами обоев. В обеих комнатах отверстие приходилось над шкапами. Незначительные повреждения, сделанные слесарем, не оставили поэтому заметных следов ни с той, ни с другой стороны стены, и в темноте было очень трудно обнаружить эту своеобразную бойницу. Чтобы, дотянувшись до неё, хорошо все рассмотреть, Жюлю пришлось сохранять все время напряжённую позу, стоя на скамейке, которую позаботилась принести г-жа Грюже.
   — У него там какой-то господин, — сказала, уходя, старуха.
   Жюль действительно рассмотрел человека, занятого перевязыванием ран, вызванных ожогами, на плечах Феррагуса, лицо которого он узнал по описанию барона де Моленкура.
   — Как ты думаешь, скоро я поправлюсь? — спросил Феррагус.
   — Не знаю, — ответил незнакомец, — но если верить врачам, придётся сделать по меньшей мере перевязок семь-восемь.
   — Ну, что же, до вечера, — сказал Феррагус, протягивая руку человеку, когда тот наложил последнюю повязку.
   — До вечера, — ответил незнакомец, сердечно пожимая руку Феррагуса. — Мне хотелось бы, чтобы поскорей окончились твои страдания.
   — Завтра наконец нам передадут бумаги господина де Функа-ла, и Анри Буриньяр будет похоронен навсегда. Два роковых письма, которые дорого нам обошлись, больше не существуют. Итак, я снова стану существом, приемлемым в обществе, человеком среди людей, и, право, я ничем не хуже того моряка, доставшегося на съедение рыбам. Видит Бог, не для себя превращаюсь я в графа!
   — Бедный Грасьен! Ты самый светлый ум среди нас, наш возлюбленный брат, любимец нашей банды; ты сам это знаешь.
   — Прощай! Послеживайте хорошенько за моим Моленкуром.
   — На этот счёт будь спокоен.
   — Послушай, маркиз! — окликнул уходящего незнакомца старый каторжник.
   — Что такое?
   — Ида способна на все после вчерашней сцены. Если она бросится в воду, я, разумеется, не стану её оттуда вылавливать, там она гораздо лучше сохранит тайну моего имени, единственную известную ей тайну; но ты все-таки присмотри за ней: право же, она славная девка.
   — Ладно.
   Незнакомец удалился. Не прошло и десяти минут, как Жюль, охваченный лихорадочной дрожью, услышал характерный шорох шёлкового платья и, казалось ему, узнал шаги жены.
   — Ну, вот и я, отец, — сказала Клеманс. — Бедный отец, как вы себя чувствуете? Какое мужество!
   — Подойди ко мне, дитя моё, — ответил Феррагус, протягивая ей руку.
   Клеманс склонилась к нему, и он поцеловал её в лоб.
   — Но что с тобой, девчурка? Что за новые горести?..
   — Горести? Нет, отец, это гибель вашей дочери, которую вы так любите. Я ведь уже писала вам вчера, как необходимо, чтобы вы своим изобретательным умом изыскали способ повидаться с моим бедным Жюлем сегодня же. Если бы вы знали, как он ласков со мной, несмотря на подозрения, казалось бы, такие обоснованные! Отец, для меня любовь — вся жизнь моя. Неужели вы хотите моей смерти? Ах! я исстрадалась! Я чувствую, что моя жизнь в опасности.
   — Потерять тебя, моя дочь, — сказал Феррагус, — потерять тебя из-за любопытства какого-то ничтожного парижанина! Я сожгу Париж. Ах! ты знаешь, что такое возлюбленный, но не знаешь, что такое отец.
   — Отец, мне страшно, когда вы глядите на меня так. Не кладите на одни весы столь различные чувства. Я любила мужа ещё до того, как узнала, что отец мой жив…
   — Пусть муж был первым, кто поцеловал твой лоб, — ответил Феррагус, — но я первый оросил твой лоб слезами… Успокойся, Клеманс, открой мне свою душу. Я люблю тебя настолько, что буду счастлив одним лишь сознанием твоего счастья, хотя в сердце твоём почти нет места для отца, а моё сердце ты заполняешь все целиком.
   — Боже мой, ваши слова, отец, приносят мне слишком много радости. Вы заставляете меня любить вас ещё больше, и мне кажется, я как-то обкрадываю Жюля. Но, дорогой отец, подумайте только, ведь он в отчаянии. Что я скажу ему через два часа?
   — Дитя! разве я и без твоего письма не спас бы тебя от несчастья, которое тебе угрожает? А какая участь постигает тех, кто решается омрачить твоё счастье или стать между нами? Неужели ты никогда не чувствовала некое второе провидение, которое оберегает тебя? Разве ты не знаешь, что двенадцать человек, исполненных силы и разума, стоят на страже твоей любви и твоей жизни, готовы на все, чтобы вас охранять? Разве не твой отец, рискуя жизнью, приходил любоваться тобой на прогулках или в восхищении смотреть на тебя по ночам у твоей матери, когда ты спала в своей кроватке? Разве не твоему отцу одно только воспоминание о твоих ласках давало силы жить в те дни, когда человек чести должен убить себя во избежание позора? Ведь я твой отец, я дышу только твоими устами, смотрю только твоими очами, чувствую только твоим сердцем, так неужели же я не защищу львиными когтями, всей силой отцовской души единственное моё благо на земле, мою жизнь, мою дочь?.. Да, после смерти моего ангела, твоей матери, я мечтал только об одном — о счастье признать тебя дочерью, сжать тебя в объятиях перед лицом неба и земли, похоронить навеки каторжника… — Он на минуту замолк, а затем продолжал: — Я мечтал вернуть тебе отца, быть вправе без стыда пожать руку твоему мужу, чтобы спокойно жить в ваших сердцах и говорить всему свету, указывая на тебя: «Вот моё дитя!» Я мечтал насладиться наконец своим отцовством.
   — Ах, отец, отец!
   — После великих трудов, обыскав весь земной шар, — продолжал Феррагус, — мои друзья нашли мне человечью шкуру, которую я могу на себя напялить. Через несколько дней я предстану перед всеми как господин де Функал, португальский граф. Право, доченька моя, не у многих людей в мои годы хватило бы терпения изучить португальский и английский языки, которые этот чёртов моряк знал в совершенстве.
   — Дорогой отец!
   — Все предусмотрено, пройдёт ещё несколько дней, и его величество Иоанн Шестой, король португальский, станет моим сообщником. Тебе надо только немного терпения, у твоего отца его оказалось очень, очень много. Но для меня это было совсем просто. На что не пошёл бы я, чтобы вознаградить твою преданность в течение последних трех лет! Ты приходила ко мне, ты считала своим святым долгом утешать старого отца, рисковала ради него своим счастьем.
   — Отец!
   Клеманс схватила руки Феррагуса и покрыла их поцелуями.
   — Ну, ещё немного мужества, Клеманс! Сохраним до конца страшную тайну. Жюль — незаурядный человек, но все же нельзя поручиться, что именно его благородный характер и огромная любовь к тебе не станут причиной некоторого презрения к дочери…
   — Ах! этого-то я и боюсь! Вы читаете в моем сердце, — сказала Клеманс душераздирающим голосом. — Мысль о Жюле леденит меня. Но, отец, подумайте, ведь я обещала ему через два часа открыть всю правду.
   — Что же, дитя моё, скажи ему, пусть отправится в португальское посольство поговорить с твоим отцом, графом де Функалом, я буду там.
   — Да ведь господин де Моленкур рассказывал ему о Феррагу-се! Ах, отец, этот обман, обман без конца — что за пытка!
   — Кому ты это говоришь? Но ещё несколько дней, и во всем свете не сыщется ни одного человека, который мог бы меня разоблачить. К тому же господин де Моленкур и теперь уже, наверное, не в состоянии что-либо вспомнить… Ну, глупышка, утри слезы и сама рассуди…
   В эту минуту страшный крик раздался в комнате, где притаился Жюль Демаре.
   — Моя дочь! Моя несчастная дочь!
   Этот вопль проник через отверстие, просверлённое над шкапом, и поразил ужасом Феррагуса и г-жу Демаре.
   — Поди узнай, что случилось, Клеманс.
   Клеманс поспешно сошла по лестнице, увидела открытую настежь дверь г-жи Грюже, но, услыхав крики, доносившиеся сверху, поднялась на третий этаж, привлечённая звуком рыданий в роковой комнате, и уже с порога услышала, как г-жа Грюже говорила:
   — Это все вы, сударь, вы сгубили её своими причудами.
   — Да замолчите же! — сказал Жюль, пытаясь заткнуть ей рот платком, но вдова кричала:
   — Спасите! Спасите! Убивают!
   В эту минуту в комнату вошла Клеманс, увидела мужа, вскрикнула и убежала.
   — Кто вернёт мне дочь? — воскликнула вдова после длительного молчания. — Вы убили её!
   — Но что случилось? — рассеянно спросил г-н Жюль, подавленный тем, что жена узнала его.
   — Читайте, сударь, — крикнула старуха, заливаясь слезами. — Найдётся ли на свете такая рента, чтобы утешить в подобном горе!
 
   «Прощай, матушка! Завещаю тебе все, что имею. Прости меня завсе пригрешения и запоследнее горе, что причиняю тебе, накладывая насебя руки. Анри, которого я люблю больше себя самой, сказал, что я виновата в его несчастье, он оттолкнул меня, и я потеряла всякую надежду на примирение, ивот поэтому я утоплюсь. Я брошусь в Сену выше Нейи, чтобы меня недоставили в морг. Если после того, как я покараю себя смертью, Анри смилуется надо мной, попроси его похоронить бедную девушку, чьё сердце билось для него одного, и пусть простит он меня — я была неправа, вмешиваясь в чужие дела. Осторожно перевязывай его ожоги. Бедный котик, как он страдает! Но и мне, чтоб покончить ссобой, надо не меньше мужества, чем ему для его прижиганий. Отдашь готовые корсеты моим заказчикам. И помолитесь Богу завашу дочь.
   Ида ».
 
   — Передайте это письмо господину де Функалу, тому господину, что в соседней комнате. Только он может спасти вашу дочь, если ещё не поздно, — сказал Жюль и поспешил скрыться, словно был виновен в преступлении.
   Ноги его дрожали. Никогда ещё кровь таким горячим, обильным потоком не приливала к его сердцу, никогда ещё она с такой необычайной стремительностью не разливалась по всему его телу. Самые противоречивые мысли сталкивались в его мозгу, но над всеми преобладала одна: он подло поступил с той, кого любил больше всего на свете. Он был не в силах заглушить укоры своей совести, которая, после всего совершённого им, с такой ясностью твердила ему то же самое, что ещё раньше, даже в часы самых мучительных сомнений, нашёптывала ему любовь. Он проблуждал по Парижу большую часть дня, не смея вернуться домой. Этот честный человек дрожал при мысли о том, как посмотрит он в безупречно чистые глаза не понятой им женщины. Нет единой мерки, которой люди измеряют свою вину, и то, что одному может показаться незначительным житейским проступком, другому, человеку с чистою душой, представляется подлинным преступлением. Само слово «чистота» не полно ли небесной музыки? И малейшее пятнышко на белом одеянии девственницы не так ли оскорбляет взоры, как и грязные лохмотья нищего? Различие здесь столь же неопределённо, как и различие между несчастьем и ошибкой. Бог устанавливает меру для раскаяния, не разделяя его по степеням, — он требует полного покаяния, и потому искупить одно прегрешение все равно что искупить целую грешную жизнь. Размышления эти подавляли Жюля всей своей тяжестью, ибо страсть так же сурова в своих обвинениях, как и человеческие законы, но судит правильнее: разве не опирается она на свою особую совесть, непогрешимую, как инстинкт? Жюль возвратился домой в отчаянии, бледный, угнетённый сознанием своей вины; но радость, которую он ощущал при мысли о невинности жены, вырывалась наружу против его воли. Дрожа от волнения, вошёл он в спальню. Клеманс лежала в постели, её лихорадило; он сел около неё, взял её руку и поцеловал, обливая слезами.
   — Ангел мой милый, — сказал он ей, когда они остались вдвоём, — ты видишь, как я раскаиваюсь!
   — В чем? — отозвалась она.
   Проговорив эти слова, она склонила голову на подушку, закрыла глаза и замерла в неподвижности, с материнской, ангельской чуткостью скрывая свои страдания, чтобы не напугать мужа. В этом сказалась она вся. Молчание длилось и длилось. Жюль, думая, что Клеманс заснула, пошёл расспросить Жозефину о здоровье её хозяйки.
   — На барыне лица не было, когда она вернулась, сударь. Мы ходили за доктором Одри.
   — Был он? Что сказал?
   — Ничего, сударь. Он словно был озабочен, не позволил никого пускать к барыне, кроме сиделки, и обещал, что зайдёт ещё вечером.
   Жюль тихонько вернулся к жене, сел в кресло у постели и сидел не шевелясь, жадно ловя взор Клеманс; стоило ей приоткрыть глаза, как тотчас же они встречались с глазами Жюля, и сквозь её отяжелевшие веки навстречу его взгляду устремлялся нежный взгляд, полный страсти, без тени упрёка или горечи, взгляд, который, словно огненная стрела, поражал сердце мужа, великодушно прощённого и неизменно любимого этим существом, которое он убивал. Смерть стояла между ними — оба с одинаковой ясностью предчувствовали её. Из глаз их струилась от одного к другому одна, общая тоска, как прежде сердца их нераздельно, неразличимо сливались в общей любви. Никаких расспросов, все было ясно и неотвратимо. Беззаветное великодушие — у жены, ужасные угрызения — у мужа; и у каждого в душе один и тот же призрак близкой развязки, одно и то же чувство обречённости.
   Была минута, когда, думая, что жена заснула, Жюль нежно поцеловал её в лоб, долго-долго смотрел на неё и произнёс:
   — Господи, сохрани мне этого ангела, дай искупить мне мой грех перед ней долгим поклонением… Как дочь, она полна святого величия, как жена… но разве определишь это словом?
   Клеманс открыла глаза, они были полны слез.
   — Не мучай меня, — сказал она ему слабым голосом.
   Наступил вечер, пришёл доктор Одри и попросил мужа удалиться на время осмотра. Когда доктор вышел к Жюлю, тот не задал ему ни единого вопроса, он понял все с первого взгляда.
   — Созовите консилиум из врачей, которым вы доверяете, я могу ошибаться.
   — Но, доктор, скажите все. Я — мужчина и найду в себе силы выслушать правду, к тому же мне чрезвычайно важно её знать, так как придётся кое с кем свести счёты…
   — Госпожа Демаре перенесла смертельное потрясение, — ответил врач. — Усилившиеся душевные страдания осложняют её тяжёлую болезнь; вдобавок состояние больной ухудшилось из-за её неосторожности: ночью она вставала с постели и ходила по комнате босиком; я запретил ей выходить из дому, она же отправилась вчера куда-то пешком, а сегодня в экипаже. Она сама себя погубила. Впрочем, моё суждение нельзя считать непреложным — молодость, поразительный нервный подъем… Возможно, следует рискнуть всем, раз ничего другого не остаётся, — прибегнуть к некоторым сильно действующим средствам; но я не решусь их прописать, я даже не посоветую обратиться к ним, а на консилиуме буду возражать против них.
   Жюль вернулся к жене. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей не отходил он от постели жены, только днём разрешал он себе немного подремать, прислонясь головою к кровати. Никогда никто ещё не проявлял такой ревнивой заботливости и такой властной преданности, как Жюль. Он не допускал, чтобы кто-либо оказывал даже самые незначительные услуги его жене; он, не отпуская, держал её за руку и, казалось, таким путём хотел влить в неё жизнь. Он пережил часы тревоги, мимолётные радости, счастливые дни, улучшения, кризисы — словом, все ужасные отсрочки, даваемые смертью, которая медлит, колеблется, но в конце концов поражает. Г-жа Демаре все время находила в себе силы улыбаться мужу; она скорбела о нем, чувствуя, что скоро он осиротеет. То была двойная агония, агония жизни и любви; но жизнь, уходя, слабела, а любовь все возрастала. Наступила страшная ночь, когда Клеманс металась в бреду, как это бывает перед смертью у всех молодых существ. Она говорила о своей счастливой любви, об отце, она рассказывала о признаниях своей матери на смертном одре и об обязанностях, которые та на неё возложила. Она боролась не во имя жизни, а во имя страсти, с которой не хотела расставаться.
   — Боже, — молила она, — не допусти, чтобы он узнал, как я жажду умереть с ним вместе!
   Жюль в это время, не в силах выдержать тяжёлое зрелище, вышел в соседнюю гостиную и не слышал о её желании, а то бы он его исполнил.