— Вы же знаете, что ко мне подсылает убийц некий человек с улицы Соли?
   — Сударь!
   — Сударыня, теперь не один я буду требовать у вас ответа, и не только за моё счастье, но и за мою кровь.
   В эту минуту к ним подошёл Жюль Демаре:
   — В чем дело? Что вы сказали моей жене, сударь?
   — Если это вас так интересует, сударь, придётся вам заехать ко мне домой.
   И Моленкур вышел, оставив г-жу Демаре смертельно бледной и близкой к обмороку.
   Мало найдётся женщин, которым хотя бы раз в жизни не случалось из-за какого-нибудь неоспоримого факта подвергаться со стороны мужа беспощадному, решительному, исчерпывающему допросу, такому, что при одной мысли о нем охватывает душу холодом, а первые слова его входят в сердце острой сталью кинжала. Отсюда и аксиома: «Каждая женщина лжёт!» Льстивая ли ложь, простительная ложь, святая ложь, страшная ложь — но ложь ей необходима. А раз она необходима, то необходимо овладеть искусством лжи. Женщины во Франции восхитительно лгут. Наши нравы превосходно приучают их к обману. Притом женщины так наивно дерзки, очаровательны, изящны, откровенны во лжи, так хорошо понимают её пользу в общении с людьми — при защите от потрясений, гибельных для счастья, — что ложь становится нужна им, как вата, в которую они кладут свои драгоценности. Так ложь становится для них основой речи, а правда — только исключением из правила; они говорят правду так же, как проявляют добродетель, — из прихоти или по особому расчёту. Затем, когда женщины лгут, то, смотря по характеру, некоторые из них смеются, иные плачут, одни становятся серьёзными, а другие — злыми. Сперва приучившись притворяться равнодушными к поклонению, которое им особенно льстит, они нередко кончают тем, что привыкают лгать самим себе. Кто не восхищался их обманчивым величием в ту самую минуту, когда они дрожат за тайные сокровища своей любви? Кто не наблюдал их непринуждённость, развязность, присутствие духа в житейских испытаниях? Все в них естественно; ложь исходит от них, как снег падает с неба. А с каким искусством добираются они до правды в другом человеке! С какой проницательностью прибегают они к самой последовательной логике в ответ на пылкие вопросы мужчины, чтобы самой выпытать какую-нибудь сердечную тайну у того, кто наивно вздумал дознаться о чем-нибудь у женщины! Расспрашивать женщину — не значит ли это выдавать ей себя с головой? Разве не догадается она обо всем том, что захотят от неё скрыть, и не проявит удивительного умения — говоря, умолчать о самом главном. И есть же ещё мужчины, пытающиеся бороться с парижанкой, с женщиной, которой стоит изловчиться — и она ускользнёт от удара кинжала, сказав: «Вы, право, слишком любопытны! Вам что за дело? К чему вам это? Ах! вы ревнуете? Ну, а если я не пожелаю вам отвечать?» — словом, с женщиной, которая владеет искусством сказать «нет» на сто тридцать семь тысяч ладов и обладает неисчислимыми интонациями для произнесения «да». Исследование, посвящённое этим «нет» и «да», не станет ли замечательнейшим из дипломатических, философических, логографических и этических трудов, которые нам ещё предстоит создать? Но для того, чтобы написать столь дьявольское произведение, не надо ли быть двуполым гением? Вот почему никто никогда и не возьмётся за это. Кроме того, из всех неопубликованных теорий эта теория, пожалуй, самая популярная, наиболее часто применяемая на практике женщинами. Наблюдали ли вы при этом их повадки, позы, непринуждённость? Присмотритесь.
   Госпожа Демаре сидела в правом углу кареты, а её муж в левом. Овладев собой при выходе с бала, жена Жюля сохраняла внешнее спокойствие. Муж не задал ей ни единого вопроса на балу, продолжал молчать и теперь. Он смотрел в окно кареты на чёрные стены молчаливых домов, мимо которых они проезжали; но внезапно, словно побуждённый какой-то мыслью, при повороте на углу улицы он взглянул на жену, которая, казалось, озябла, несмотря на подбитую мехом шубку; ему почудилось, что она вся ушла в свои думы, — вероятно, так оно и было. Самые заразительные настроения, легче всего передаваемые другим, это — задумчивость и серьёзность.
   — Чем так встревожил тебя господин де Моленкур? Что он такое сказал? — спросил Жюль. — Что намерен он сообщить мне у себя дома?
   — Да ничего он тебе не скажет, кроме того, что я сама могу сейчас сказать, — ответила она.
   И с чисто женской хитростью, которою даже добродетель всегда бывает слегка запятнана, г-жа Демаре замолчала, ожидая нового вопроса. Муж отвернулся и снова принялся разглядывать подъезды домов. Ещё один только вопрос — и не будет ли это уже равносильно подозрению? Не верить женщине — преступление против любви. Жюль уже раз убил человека, но не позволил себе усомниться в жене. Клеманс не подозревала, сколько истинной страсти, сколько глубоких размышлений таило молчание мужа, и Жюль не догадывался, какая необычайная драма раздирала сердце Клеманс. А карета все катила и катила по безмолвному Парижу, унося двух супругов, двух любовников, которые боготворили друг друга, но, сидя рядом на шёлковых подушках экипажа и слегка касаясь один другого, все же были разделены целой пропастью.
   Сколько удивительных сцен разыгрывается после бала, между полуночью и двумя часами ночи, в нарядных колясках — даже если фонари их зажжены, освещая улицу и сам экипаж, а стекла не задёрнуты занавесками, — словом, в тех колясках, где находит себе пристанище узаконенная любовь, где муж и жена ссорятся, не боясь глаза прохожих, ибо законный брак даёт право мужчине сердиться на женщину, бить её и целовать в карете и вне её, повсюду!
   И вот, сколько тайн раскрывается перед ночной «пехотой» — молодыми людьми, приезжающими на бал в карете, но, по каким-то причинам, уходящими с бала пешком. Впервые Жюль и Клеманс забились каждый в свой угол. Обычно муж и жена сидели, прижавшись друг к другу.
   — Как холодно! — пожаловалась г-жа Демаре.
   Но муж ничего не слыхал, все внимание его поглотили чернеющие вывески лавок.
   — Клеманс, — сказал он наконец, — прости меня, я должен спросить тебя кое о чем…
   Он придвинулся к ней, обнял её за талию и привлёк к себе. «Господи, вот оно!» — подумала несчастная женщина.
   — Хорошо! — перебила она мужа, чтобы предупредить его вопрос. — Тебя интересует, что мне говорил господин де Моленкур. Я ничего не скрою от тебя, Жюль, но мне страшно. Боже мой, разве у нас могут быть тайны друг от друга! С некоторого времени я чувствую, что в тебе происходит борьба между верой в нашу любовь и какими-то смутными опасениями; но разве вера в нашу любовь не чиста, а твои подозрения не слишком мрачны? Отчего ты не хочешь сберечь эту чистую веру, в которой для тебя столько радости? Когда я все расскажу, ты захочешь знать больше; а между тем мне самой непонятен смысл странных слов этого человека. Я боюсь, не станут ли они поводом к роковому столкновению между вами. Я хотела бы, чтобы мы оба вычеркнули этот тягостный случай из нашей жизни. Но так или иначе поклянись мне, что будешь ждать, пока это странное происшествие не объяснится само собой. Господин де Моленкур заявил мне, будто происшедшие с ним три несчастных случая, о которых ты знаешь: падение камня, попавшего в лакея, поломка кабриолета и дуэль из-за госпожи де Серизи — все это осуществление какого-то заговора против него, заговора, вдохновляемого мною. Он грозил мне ещё, что откроет тебе причину, почему я добиваюсь его гибели. Ты хоть что-нибудь во всем этом понял? Меня испугало его лицо, носившее печать безумия, его блуждающий взгляд, его срывающийся от волнения голос. Я подумала, что он сошёл с ума. Вот и все. Признаюсь, ещё я заметила — да и какая женщина не заметила бы на моем месте! — что вот уже год, как я стала, что называется, предметом страсти господина де Моленкура. Он встречал меня лишь на балах, и разговоры его ничем не отличались от обычных, пустых бальных разговоров. Может быть, он хочет разлучить нас, чтобы затем воспользоваться моим одиночеством и беззащитностью. Вот видишь, ты уже хмуришься! Ах, я всем сердцем ненавижу свет! Какое счастье жить вдали от света! И зачем добиваться нам его милостей? Жюль, умоляю тебя, обещай, что все это выкинешь из головы. Завтра, наверное, станет известно, что господин де Моленкур сошёл с ума.
   «Что за странность!» — подумал Жюль, выходя из кареты у подъезда своего дома.
   Он подал руку жене, и они вместе поднялись к себе.
   Для продолжения этой истории во всей правдивости её деталей, для исследования её течения во всех излучинах необходимо затронуть некоторые любовные тайны; необходимо, прячась за портьерами, проникнуть в одну спальню и скрыться за занавесами — не дерзостно, а на манер Трильби, чтоб не потревожить ни Дугала, ни Дженни, да вообще никого не потревожить. Необходимо сохранить в своём рассказе и целомудренность, к какой стремится благородный французский язык, и смелость, какая присуща Жерару в его картине «Дафнис и Хлоя».
   Спальня г-жи Демаре была святилищем. Входить туда могли только она сама, муж и горничная. Богатство обладает прекрасными преимуществами, и самые завидные из них те, что позволяют развиваться чувству во всей его глубине, оплодотворяют его тысячей осуществлённых причуд, наделяют блеском, который его усиливает, изысканностью, которая очищает, утончённостью, которая придаёт ему ещё большую привлекательность. Если вам ненавистны обеды на траве лужайки и плохо сервированный стол, если вы испытываете удовольствие при виде камчатной скатерти ослепительной белизны, золочёных приборов, нежнейшего фарфора, стола, блещущего золотом и богатой чеканкой, освещённого прозрачными свечами; если вы испытываете удовольствие при виде чудес самой тонкой кухни, которые таятся под серебряными крышками, украшенными гербом, — вы должны, чтобы не впадать в противоречие, забыть мансарды, забыть гризеток, предоставив мансарды, гризеток, зонтики, деревянные калоши людям, которые оплачивают свои обеды талонами; затем, вы должны понять, что любовь раскрывается во всей своей прелести только на савоннрийских коврах, под опаловым светом мраморной лампы, среди обитых шёлком стен, ревниво охраняющих вашу тайну, в золотых отблесках камина, в комнате, защищённой от шума соседей и улицы, от всего постороннего своими жалюзи, ставнями, волнующимися занавесами. Вам нужны зеркала, игра их отражений, до бесконечности воспроизводящих женщину, которую вы желали бы видеть во всем её роскошном разнообразии, нередко придаваемом любовью; вам нужны, кроме того, низкие диваны; скрытая, но манящая, словно тайна, кровать; меха для обнажённых ног; под кисейным пологом кровати — свеча с абажуром, чтобы можно было читать в любой час ночи; цветы с нежным, не раздражающим ароматом и тончайшее полотно, способное удовлетворить даже Анну Австрийскую. Подобные восхитительные требования осуществила г-жа Демаре. Но это ещё не все. Они могли быть осуществлены любою женщиной со вкусом, хотя, впрочем, уже расположение всего убранства придавало комнате какой-то особенный отпечаток, неповторимый личный характер. В наши дни как никогда распространено фанатическое преклонение перед индивидуальностью. Чем больше наши законы стремятся к недостижимому равенству, тем больше удаляются от него наши нравы. Так, богатые люди во Франции проявляют больше исключительности во вкусах и в обстановке, чем когда-либо за последние тридцать лет. Г-жа Демаре понимала, к чему обязывает её это, и привела у себя все в полную гармонию с требованиями роскоши, украшающей любовь. «Полторы тысячи франков, и Софи моя» или «С милым рай и в шалаше» — это изречения голодных, тех, кто с радостью принимают сначала и кроху простого хлеба, но, войдя во вкус, становятся лакомками и, если действительно любят, начинают тосковать по гастрономическим усладам. Любовь не терпит труда и нужды. Она предпочитает погибнуть, лишь бы не прозябать.
   Большинство женщин, возвратившись с бала и торопясь поскорее улечься в постель, раскидывают повсюду платье, увядшие цветы, букеты, утерявшие свой аромат. Они забывают свои башмаки под креслом, расхаживают в домашних туфлях, которые падают у них с ног, вынимают из причёски гребни, небрежно распускают косы. Их мало смущает, что мужья видят застёжки, двойные булавки, крючки — то, что искусно поддерживало изящные сооружения причёски или наряда. Не остаётся никаких тайн, все рушится на глазах мужа, все прикрасы исчезают. Корсет — большей частью со всякими ухищрениями — так и валяется тут же, если сонная горничная забудет его унести. Наконец, фижмы из китового уса, подшитые к проймам подмышники, всякие лживые приспособления наряда, волосы, купленные у парикмахера, — все здесь на виду; вся искусственная женщина, разъятая на части, — Disjcta membra poetae — поддельная поэзия, столь восхищавшая тех, для кого она создавалась и отделывалась, женская краса — валяется по всем углам. Позёвывающему мужу предоставляется тогда любить женщину без прикрас, которая тоже позевывает; у неё неряшливый и неизящный вид; на голове у неё смятый чепчик, тот самый, который был на ней вчера и будет на ней завтра.
   — Если же вам, сударь, угодно каждый вечер мять мне новый хорошенький чепчик, то раскошеливайтесь! — говорит она мужу.
   Вот она, жизнь, в её настоящем обличье! Перед своим мужем жена всегда предстаёт старой и некрасивой; зато она неизменно нарядна, изящна, украшена драгоценностями для другого, для соперника всех мужей — для света, который клевещет на женщин и всячески злословит на их счёт.
   Вдохновляемая истинной любовью — ибо любовь, как и все живое, обладает инстинктом самосохранения, — г-жа Демаре вела себя совсем по-иному и обретала в постоянных радостях своей семейной жизни необходимые силы для выполнения тех мелких обязанностей, которыми никогда нельзя пренебрегать, ибо они сохраняют любовь. Не проистекают ли эти заботы, эти старания из чувства собственного достоинства, которым следует восхищаться? Разве они не льстят самолюбию мужа? Не означают ли они, что жена уважает в себе самой любимое существо? Так, г-жа Демаре запретила мужу заглядывать в комнату при спальне, когда она снимала бальный туалет, чтобы выйти оттуда в волшебном одеянии, предназначенном для волшебных празднеств её сердца. Входя в спальню, всегда красиво и со вкусом убранную, Жюль видел женщину, кокетливо закутанную в нарядный пеньюар, с просто уложенными вокруг головы толстыми косами, ибо она смело показывала свои волосы в их естественном виде, чтобы можно было наслаждаться, любуясь ими и прикасаясь к ним; он видел её ещё более простой и потому ещё более привлекательной, чем в свете; он видел женщину, освежившую себя водой, женщину, у которой весь секрет её привлекательности сводился к тому, чтобы быть белее своих кисейных одежд, свежее самых свежих благовоний, обольстительнее самой искусной куртизанки — словом, быть всегда приятной, а следовательно, всегда любимой. Это восхитительное понимание женского искусства нравиться было тайной силой Жозефины, пленившей Наполеона, как некогда Цезония пленила Гая Калигулу, а Диана де Пуатье — Генриха П. Но если это искусство приносило столь благие плоды женщинам, насчитывающим семь или восемь пятилетий своей жизни, то каким же оружием становится оно в руках молодости! В таких условиях муж только наслаждается под игом супружеского счастья.
   Итак, г-жа Демаре, вернувшись домой после разговора, который заставил её леденеть от ужаса, и вся ещё во власти сильнейшей тревоги, особенно тщательно занялась своим ночным туалетом. Она хотела быть, и в самом деле была, восхитительной. Она закуталась в батистовый пеньюар, приоткрыв его на груди, распустила чёрные волосы по округлым плечам; после душистой ванны от неё исходил пьянящий аромат, ножки её были в бархатных туфлях без чулок. Сильная своим очарованием, она потихоньку вошла в спальню и подкралась к Жюлю, который стоял в халате, задумчиво облокотившись на камин и опершись ногою на его решётку; она закрыла ему рукой глаза. Приблизив свои губы к его уху, пытаясь шутливо укусить его и согревая своим дыханием, она сказала:
   — О чем это вы задумались, сударь?
   Затем, мягко прильнув к нему, она обвила его руками, стараясь отвлечь от грустных мыслей. Любящая женщина понимает свою силу, и чем добродетельнее она, тем действеннее её кокетство.
   — Я думал о тебе, — ответил он.
   — Только обо мне? — Да.
   — Ах, это очень ненадёжный ответ.
   Они легли. Засыпая, г-жа Демаре подумала: «Этот Моленкур, наверное, принесёт нам какую-нибудь беду. Жюль озабочен, рассеян, скрывает от меня свои мысли».
   Около трех часов ночи г-жа Демаре проснулась, разбуженная каким-то предчувствием, охватившим её душу во сне. Сердцем и телом ощутила она, что нет около неё мужа. Она не чувствовала больше у себя под головой руки Жюля, той руки, на которой она обычно отдыхала счастливая и спокойная, никогда её не утомляя, вот уже пять лет. Вдруг какой-то голос подсказал ей: «Жюль страдает, Жюль плачет…» Она подняла голову, села на кровати, увидела, что рядом с ней нет мужа, ощутила холод постели на его стороне и заметила Жюля у камина — он сидел, поставив ноги на решётку и откинув голову на спинку кресла. По лицу Жюля текли слезы. Несчастная женщина соскочила с постели и в один миг очутилась у него на коленях.
   — Жюль, что с тобою? Ты страдаешь? Говори же, перестань молчать! Все, все мне скажи! Не скрывай ничего, если любишь меня!
   В минуту она закидала его сотней слов, выражавших самую глубокую нежность.
   Жюль упал к ногам своей жены, покрыл поцелуями её колени и руки и сказал, проливая все новые слезы:
   — Дорогая моя Клеманс, я так несчастен! Разве это любовь, когда сомневаешься в своей возлюбленной? А ты для меня — возлюбленная. Я поклоняюсь тебе и вместе с тем подозреваю… Слова, которые произнёс сегодня этот человек, поразили меня в самое сердце, они запечатлелись в нем вопреки моей воле и терзают меня. Тут кроется какая-то тайна. Прости, я краснею, признаваясь тебе в этом, но твои объяснения меня не успокоили. Разум подсказывает мне догадки, которые отвергает моя любовь. Что за мучительная борьба! Мог ли я оставаться возле тебя, положив руку тебе под голову и подозревая, что в этой голове таятся неведомые мне мысли? Ах! я тебе верю, верю, — вскрикнул он с живостью, заметив, что она грустно улыбнулась и хотела что-то возразить ему. — Не говори ничего, не упрекай меня. Одно твоё слово может меня убить. И разве скажешь ты мне что-нибудь, чего я не твержу себе сам в течение уже трех часов? Да, целых три часа я просидел здесь, глядя, как ты спишь. Ты так прекрасна, я восхищаюсь твоим челом, таким чистым, таким безмятежным. Да, да! ты никогда ничего от меня не скрывала, не так ли? Я один в твоей душе? Созерцая тебя, погружая свои глаза в твои, я все вижу в них. Жизнь твоя всегда так же чиста, как твой взор. Нет, никакой тайны не скрывают эти чистые очи.
   Он вскочил с колен, чтобы поцеловать её в глаза.
   — Позволь открыться тебе, моя радость. Вот уже пять лет, как моё счастье росло день за днём от сознания, что ты не знаешь ни одной из тех естественных привязанностей, которые всегда что-нибудь отнимают у любви. У тебя не было ни сестры, ни отца, ни матери, ни подруги, я никого не вытеснял из твоего сердца, никому не уступал его: я царил в нем один. Клеманс, одари меня теми ласковыми словами, которые я так часто от тебя слышал, не брани меня, дорогая, успокой меня, я несчастен. Да, конечно, я виновен в низких подозрениях, тогда как твоё сердце совершенно спокойно. О бесконечно любимая, скажи, разве я мог оставаться возле тебя? Да разве могли наши головы лежать, как бывало, на одной подушке, когда одну мучают сомнения, а другая безмятежна… О чем ты думаешь? — порывисто воскликнул он, заметив, что Клеманс пришла в смятение и, терзаясь какой-то мыслью, залилась слезами.
   — Я думаю о матери, — с печалью ответила она. — Тебе не понять, Жюль, как мучительно для твоей Клеманс вспоминать последнее прощание с матерью, слушая твой голос, эту сладчайшую музыку, вспоминать предсмертное пожатие её холодеющих рук, чувствуя, как твои руки расточают мне ласки упоительной любви.
   Она подняла своего мужа, обняла его и с нервической силой, превышающей силу мужчины, прижала к своей груди, целуя его волосы и обливаясь слезами.
   — Ах, пусть четвертуют меня, был бы только ты счастлив! Скажи мне, что ты счастлив со мною, что я для тебя прекраснейшая из женщин, что все женщины заключены для тебя во мне. Да ведь ничья любовь не сравнится с моей любовью. Что для меня слова долг и добродетель ? Я люблю тебя, Жюль, ради тебя самого, я счастлива, что люблю, — и буду любить тебя все сильней и сильней до последнего моего вздоха. Я горжусь моей любовью, я верю — мне суждено испытать в жизни только одно чувство. Ужасно, быть может, то, что я тебе скажу: я рада, что у меня нет детей, и я их не хочу. Я больше жена, чем мать. Тебя мучают страхи? Послушай, возлюбленный мой, обещай мне все забыть — нет, не этот час нежности и сомнений, но слова того безумца. Обещай мне не видеться с ним, не ходить к нему. Я убеждена, что сделай ты ещё только шаг в этом лабиринте — и мы свергнемся в пропасть, и я там погибну, с твоим именем на устах, с твоим сердцем в моем сердце. Почему ты так возносишь меня в своей душе и так низко ставишь в жизни? Ты так доверчиво открываешь кредит стольким людям, а ради меня не можешь хотя бы из милости пожертвовать какими-то случайными подозрениями; и когда ты, первый раз в жизни, мог бы доказать свою безграничную веру в меня, ты низвергаешь меня с престола твоего сердца? Ты веришь не мне, а какому-то безумцу. Ах, Жюль, Жюль! — Она остановилась, отбросила волосы, ниспадавшие ей на лоб и грудь, и раздирающим душу голосом прибавила: — Незачем было мне так много говорить, достаточно и одного слова. Помни, Жюль, если хоть лёгкое облачко будет омрачать твою душу, твоё чело, я умру!
   Она не в силах была преодолеть дрожь и побледнела. «Да, я убью этого человека», — мысленно решил Жюль, поднял на руки жену и отнёс её на кровать.
   — Спи спокойно, мой ангел, — сказал он ей, — я все забыл, клянусь тебе!
   Клеманс заснула, успокоенная этими нежными словами, которые муж повторил ей ещё ласковей. И Жюль подумал, любуясь спящей женой: «Она права! Когда любовь так чиста, подозрение её губит. Да, если хоть слегка ранить эту непорочную душу, этот лилейный цветок — то все кончено, Клеманс умрёт».
   Стоит хотя бы на краткий миг между двумя любящими существами, живущими одной общей жизнью, возникнуть малейшему облачку — и в них останется от него неизгладимый след. Либо их любовь становится ещё более страстной, как природа становится прекраснее после дождя, либо в сердце у них все не смолкает тревога, подобно отдалённому грому, продолжающему звучать и тогда, когда небо над головой прояснилось; вернуться к прежней жизни невозможно, любовь должна или возрасти, или зачахнуть. За завтраком г-н и г-жа Демаре проявляли друг к другу обычную заботливость, но она была как бы несколько принуждённой. Они обменивались взглядами, полными почти вымученной весёлости, взглядами людей, старающихся обмануть самих себя. Жюля мучили невольные сомнения, жену его — страхи перед несомненной опасностью. А ведь ночью они уснули спокойно, доверяя друг другу. Происходила ли их стеснённость от недостатка взаимного доверия или от воспоминания о ночной сцене? Они и сами того не знали. Но они любили друг друга прежде, любили и теперь столь чистой любовью, что жестокое и в то же время благотворное впечатление этой ночи не могло пройти для них бесследно; оба ревностно стремились загладить его, и каждый хотел сделать первый шаг навстречу другому. Однако они не в силах были не думать о первой причине их первой размолвки. Для любящих душ это ещё не горе, страдания ещё далеки; но это уже своеобразный траур души, не поддающийся описанию. Если существует соотношение между красками и душевными движениями, если, как поясняет слепец у Локка, алый цвет должен действовать на зрение, как фанфары — на слух, то эту отражённую меланхолию позволительно сравнить с гаммой серых красок. Но любовь огорчённая, однако не утерявшая истинного ощущения счастья, лишь мимолётно потревоженного, дарит неизведанные наслаждения, полные муки и радости. Жюль вслушивался в голос жены, ловил её взгляд с тем же молодым чувством, которое одушевляло его в первые дни их любви. И вот воспоминания о пяти годах безоблачного счастья, красота Кле-манс, чистота её любви быстро стёрли последние следы нестерпимой муки. Наступивший день был воскресеньем, когда закрыта биржа и нет деловых встреч; муж и жена провели его вместе, ещё более душевно сблизившись, словно двое испуганных детей, которые тесно прижимаются друг к другу и инстинктивно ищут друг у друга защиты. При жизни вдвоём иногда выпадают дни полного счастья, дарованные случаем, не связанные ни с прошлым, ни с будущим, цветы-однодневки!.. Жюль и Клеманс упоительно насладились этим днём, словно предчувствуя, что то последний день их любви. Как назвать неведомую силу, которая понуждает путников ускорить шаг перед грозой, хотя никаких явных признаков грозы ещё нет; озаряет последние дни умирающего сиянием жизни и красоты и побуждает его строить самые радостные планы; заставляет учёного усилить свет своей лампы, хотя она ещё достаточно ярко ему светит; внушает матери страх перед слишком пристальным взглядом, брошенным на её ребёнка проницательным человеком? Все мы испытывали такое чувство перед большими потрясениями в нашей жизни, но мы не нашли ещё ему имени и не изучили его; это — больше чем предчувствие, хотя ещё и не ясновидение.