Кроме этих тем, постоянными темами наших ежедневных разговоров были Франция, императрица и Римский король. Император без устали твердил, как он будет рад снова их увидеть; он говорил о них с чувством самой нежной привязанности. Императрицу он превозносил по всякому поводу. Он говорил о ее привычках в повседневной жизни с таким чувством и таким добродушием, что становилось хорошо на душе, а о Франции и французах он говорил с большим энтузиазмом, который так отрадно было наблюдать после всех перенесенных испытаний.
   - Я притворяюсь более злым, чем это есть на самом деле, - как-то сказал он мне шутя, - потому что я заметил, что французы всегда готовы фамильярничать. Им недостает серьезности, и именно поэтому серьезность импонирует им больше всего. Меня считают строгим и даже жестоким. Тем лучше: это избавляет меня от необходимости быть таким на самом деле. Мою твердость принимают за безжалостность; я не обижаюсь на это, так как такому мнению мы отчасти обязаны господствующим у нас порядкам, и нам нет необходимости прибегать к репрессиям, хотя мы еще не забыли революцию и жили в одно время с поколениями, выросшими среди смут, без всяких моральных и религиозных идей. Да, да, Коленкур, я - человек. Что бы ни говорили иные, у меня тоже есть кое-что внутри, есть сердце, но это - сердце монарха. Меня не могут разжалобить слезы какой-нибудь герцогини, но меня трогают горести народов. Я хочу, чтобы они были счастливы, и французы будут счастливыми. Если я проживу еще десять лет, благосостояние будет у нас всеобщим. Неужели вы думаете, что я не люблю доставлять людям радость? Мне приятно видеть довольные лица, но я вынужден подавлять в себе эту естественную склонность, так как иначе ею стали бы злоупотреблять. Я не раз испытал это с Жозефиной, которая постоянно обращалась ко мне с разными просьбами и даже ловила меня врасплох своими слезами, при виде которых я Соглашался на многое, в чем должен был бы отказать.
   Император часто спрашивал меня, буду ли я в такой же мере счастлив вновь увидать дорогих мне людей. Проявление таких естественных, таких добрых подлинных чувств императора было мне невыразимо приятно. Я хотел бы, чтобы вся Европа могла слышать его слова и чтобы их эхо разнеслось повсюду. Я уверен, что в своих записях не упустил ни одного слова из этого разговора, который мне хотелось тогда продолжать до бесконечности.
   Императору не терпелось поскорее получить эстафеты, чтобы прочесть письма из Франции, по которым он так скучал; это были бы первые письма, полученные после Сморгони. Он всячески торопил поэтому нашу поездку. В Познани мы пересекли дорогу, по которой армия шла через Кенигсберг.
   В ожидании писем император по очереди перебирал всех своих министров. Он очень расхваливал великого канцлера Камбасереса, говоря, что это - человек, всегда дающий дельные советы, и выдающийся юрист. Его светлый и справедливый ум внес большую ясность в различные статьи наших кодексов, в частности в наиболее трудные статьи. Намекая на казнь короля, император сказал:
   - Только из страха он не высказался за полное оправдание. Он далеко не был революционером. Это - человек, заслуживающий доверия и неспособный злоупотребить им; он всегда оправдывал оказываемое ему мною доверие. Это один из людей, наиболее заслуживающих уважения, которым они пользуются.
   Что касается герцога Ровиго, то император говорил о нем, как о преданном ему человеке, с характером и самостоятельными взглядами. У него доброе сердце, говорил император; в сущности, он человек мягкий и всегда готовый оказать услугу. Его часто надували бы, если бы император его не останавливал; но он слишком корыстолюбив, что не понравилось императору и побудило его отнять у него откупную монополию на игорные дома; он постоянно просил у императора денег, хотя имел их более чем достаточно и его состояние оценивалось в 5 - б миллионов; общественное мнение относится к нему несправедливо, но по другой причине. Его забрасывали камнями потому, что он присутствовал при казни герцога Энгиенского.
   - Но, - сказал император, - он ведь получил приказ присутствовать там и должен был это сделать в качестве командира отборной жандармерии. Всякий другой на его месте повиновался бы точно так же. Он гораздо лучший человек и не такой инквизитор, как Фуше. Сейчас над Савари издеваются. Правда, довольно глупо выглядит, когда сумасшедший, выбравшийся из больницы для умалишенных, захватывает врасплох дивизионного генерала, министра полиции и препровождает его в тюрьму в самом центре столицы. Это происшествие с полным основанием смешит весь Париж, а смешное убивает людей наповал гораздо вернее, чем их глупости.
   Потом император заговорил о герцоге Отрантском[291]:
   - Этот - просто-напросто интриган. Он замечательно остроумен и легко владеет пером. Это - вор, который загребает обеими руками. У него должно быть многомиллионное состояние. Он был видным революционером, "мужем крови". Он думает, что искупит свои ошибки и заставит забыть их, если будет ухаживать за родственниками своих жертв и разыгрывать для видимости роль покровителя Сен-Жерменского предместья. Этим человеком, пожалуй, выгодно пользоваться, потому что он до сих пор еще продолжает быть живым знаменем для многих революционеров и, кроме того, обладает большими способностями, но я никогда не смогу доверять ему.
   О герцоге Гаэтском, когда до него дошла очередь в этом обозрении министров, император сказал, что он - хороший финансист, аккуратный и честный человек, принесший большую пользу в своей области. О следующем, г-не де Барбэ-Марбуа , император заявил, что это - интриган с наружностью квакера и обманчивыми манерами честного человека.
   - Он долго дурачил меня, - сказал император, - потому что проявлял твердость принципов и строгость суждения, когда речь шла о других людях и о разных событиях; я решил, что и к самому себе он не более снисходителен. Это - человек, недовольный всем, который льстит власти и в то же время ненавидит ее и клевещет на нее. По существу это человек беспринципный, завистливый критикан и бездарность. В результате неправильного представления об его способностях я в течение некоторого времени питал к нему большое доверие; я слишком поздно заметил, что ошибался, и эта ошибка едва не обошлась мне слишком дорого. В счетной палате он на месте; там он не сможет прозевать что-нибудь, а так как он подчеркивает перед общественным мнением свою честность, то ему поневоле придется проявлять ее на своей новой должности.
   Когда я заметил, что его считают порядочным и, главное, честным человеком, император ответил:
   - О! Что касается честности, то он честен. Но что касается порядочности, то он только играет роль по существу это - интриган.
   О Фонтане [293] император говорил:
   - Он слишком угодлив. Но он очень талантлив. Он служит мне с большим рвением и в настоящее время хорошо руководит народным образованием. Революция сделала нас в слишком большой степени греками или римлянами; надо внушить нашим детям монархические идеи, это вполне соответствует взглядам Фонтана: по крайней мере он выставляет такие взгляды напоказ. Если бы я ему позволил, он зашел бы даже слишком далеко. Он человек умный, но ум у него маленький. Если бы я его не придержал, то он ввел бы у нас воспитание в стиле Людовика XV. Он думал, что это мне понравится. Я остановил его. Знаете, я ему как-то сказал: "Г-н Фонтан, оставьте нам по крайней мере республику литературы". Эти слова вновь направили его на путь истины. Я не боюсь энергичных людей. Я умею пользоваться ими и руководить ими; кроме того, я ничем не нарушаю равенства, а молодежь, как и вся нация, дорожит только равенством. Пусть у вас будет талант, я вас выдвину; будут заслуги я буду вам покровительствовать. Все знают это, и общая уверенность в этом идет мне на пользу. А Фонтан хотел сделать мне маркизов. Но маркизы теперь хороши только в комедии, да и там наши теперешние нравы развенчали их после того, как Моле покинул сцену, а Флери [294] был уволен. Мне нужны члены государственного совета, префекты, офицеры, инженеры, профессора. Нужно, следовательно, способствовать широкому развитию народного просвещения и немного закалить эти юные греко-римские головы. Суть в том, чтобы придать монархический дух этим греко-римским образам. Только такой и должна быть история. Я еще займусь народным просвещением, и это будет моей первой заботой после заключения мира, так как в этом - гарантия будущего. Я хочу, чтобы народное образование и даже часть того образования, которое получит мой сын, было доступно для всех. У меня есть большой проект на этот счет.
   К моему великому сожалению, этот разговор был прерван нашим прибытием в Познань. Мы приехали туда до рассвета и остановились в Саксонской гостинице. Первыми словами императора были:
   - Дайте мне эстафеты.
   Согласно отданному мною заранее распоряжению директор почты задержал две эстафеты, проходившие через Познань. Император был в таком нетерпении, что если бы у пего под рукой был нож, он вспорол бы почтовые сумки. Так как пальцы мои онемели от мороза, то я не мог достаточно быстро составить условную комбинацию из цифр секретного замка, и император нервничал от нетерпения. Наконец, я мог передать ему письмо императрицы и письмо мадам Монтескью [295] с бюллетенем о Римском короле. Это были первые сообщения из Франции, полученные после Вильно, так как нам не везло и мы не встретили эстафеты между Вильно и Мариамполем. В пути император все время рассуждал о том впечатлении, которое, вероятно, произвело во Франции отсутствие всяких сообщений из армии. Легко поэтому представить себе, с каким интересом он принялся за депеши великого канцлера и других министров. Ему казалось, что я вскрываю конверты недостаточно быстро, - так велико было его нетерпение. Он больше пробегал страницы, чем читал их, чтобы поскорее составить себе представление обо всем. Закончив этот просмотр, он снова взялся за те депеши, которые показались ему наиболее важными. Он оказал мне честь и прочитал мне письма императрицы и мадам Монтескью, а потом сказал:
   - Хорошая у меня жена, не правда ли? Подробности, которые императрица сообщала ему о сыне и которые подтверждались воспитательницей Римского короля, привели его в восторг. В тот момент этот человек, которому дела причиняли такие заботы, был только добрым, образцовым мужем, самым нежным отцом семейства. Не могу выразить, как приятно мне было смотреть на него в этим моменты. Во всех его чертах светились радость и счастье, и это трогало меня до глубины души. Он дал мне прочесть письма великого канцлера, военного министра и министра полиции.
   Пока император продолжал просматривать свою корреспонденцию, я воспользовался свободной минутой, чтобы отдать распоряжения по поводу нашего дальнейшего путешествия. Так как наш дормез не мог нас догнать, а император, когда мы пересаживались в сани, не дал мне времени взять оттуда шкатулку с деньгами, то мои средства были исчерпаны [296] . Я взял денег у директора почты. Я предупредил также о своем приезде генерала, состоявшего комендантом Глогау, зная, что тогда будут открыты городские ворота и приготовлен ужин; перед отъездом у меня осталось два часа свободного времени, и я потратил их на то, чтобы привести в порядок свои записи и пополнить те из них, которые относились к последним разговорам, происходившим после нашего отъезда из Варшавы. Император отдыхал около часа. Он позавтракал, и мы снова двинулись в путь; теперь мы ехали навстречу почте, и время казалось нам короче, тем паче, что эстафеты приходили одна за другой по мере того, как мы продвигались вперед. Таким образом, за один день мы проводили много дней вместе с нашими друзьями, читая их письма. Каждое письмо приносило императору новую радость. Он давал мне читать большинство получаемых им депеш за исключением лишь присланных почтой перлюстрированных писем. Только один раз он дал мне прочесть несколько выдержек и сказал:
   - Какое безрассудство! Ну, не глупы ли люди! Я не настолько уважаю их, чтобы быть злым, как говорят обо мне, и мстить за себя!
   Слова императора были вполне справедливыми. Безрассудство и беззастенчивость авторов писем лучше всего доказывали, что император не был ни злым, ни мстительным, так как в данном случае он мог бы проявить строгость, не совершая никакой несправедливости; я видел в Париже двух лиц, к которым непосредственно относилось его замечание; они не имели ни малейшей неприятности, а между тем один из них был придворным!
   Получаемые императором сведения о положении в Париже и во всей Франции доставляли ему большое удовольствие. Все так привыкли видеть, как он торжествует над препятствиями и извлекает выгоды даже из событий, кажущихся самыми неблагоприятными для него, что доверие мало пострадало от долгого молчания, на которое все жаловались. Перерыв корреспонденции не произвел в полной мере того впечатления, которого император опасался.
   - При нынешнем положении, - сказал мне император, - эта уверенность досадное явление, так как бюллетень произведет ошеломляющее впечатление. Беспокойство было бы лучше. Оно подготовило бы людей к сообщению о несчастьях.
   Император говорил затем о военном министре[297], которого назвал настоящим придворным льстецом и самым тщеславным человеком, какого он когда-либо видел.
   - Ему посчастливилось убедить всех, что его дед вышел из Ноева ковчега. Он - человек честный, с посредственными способностями, бесхарактерный и до такой степени льстивый, что никогда не знаешь, в какой мере можно доверять высказываемым им мнениям. Он все еще не знает меня. Он думает, что я подобен Людовику XV, что надо меня обхаживать и угождать мне. Если бы у меня были любовницы, он был бы, наверное, самым ревностным их прислужником. Он по-прежнему видит в деле Мале большой заговор с многочисленными разветвлениями. Он хотел бы арестовать многих якобинцев, в том числе и видных людей. Мне кажется, однако, что правы Паскье и Савари и что мысль об этом дерзком предприятии зародилась лишь в нескольких безумных головах. Хорошо, что не арестовали никого из видных лиц, так как строгости раздражают. Если есть виновные, то они не укроются от полиции, и не надо, чтобы правительство ошибочно предавалось неуместным подозрениям. Европа, как и Франция, тоже пусть лучше видит в этом заговоре только замысел сумасшедшего. В этом вопросе Савари правильно предугадал мои намерения.
   Когда мы приехали в Глогау вечером, генерал был немало удивлен, увидев, что обер-шталмейстер - это сам император. Император много расспрашивал о положении в городе и в стране, отдал ряд распоряжений и едва успел поужинать, - до такой степени он спешил вновь двинуться в путь. Мы отправились в экипаже, который генерал предложил императору; император принял его предложение, так как невозможность устроиться в санях лежа очень утомляла его.
   Будучи уверен, что снег помешает нам продвигаться на колесах, я из предосторожности приказал, чтобы наши верные сани следовали за нами, и хорошо сделал, так как в экипаже мы могли ехать только шагом, и поэтому вскоре же после Глогау вновь заняли свои места в санях, хотя там было менее удобно. Мы уселись в наши скромные сани полузамерзшими, и лучше бы мы совсем не покидали их; император не мог заснуть и говорил об армии, в частности о том, что при нашей быстрой езде мы не сможем получать сообщения от нее. Ему не терпелось доехать до Саксонии. Предстоящий переезд через Пруссию был ему не по душе, и между нами состоялся следующий разговор:
   - Если нас арестуют, Коленкур, то что с нами сделают? Как вы думаете, узнают меня? И знают ли, что я здесь? К вам, Коленкур, в Германии относятся довольно хорошо; вы говорите по-немецки; вы оказывали покровительство смотрителям почтовых станций и забрали всех моих жандармов, чтобы дать им охрану. Они не допустят, чтобы вас арестовали и плохо обошлись с вами.
   - Да, конечно, они немного помнят это покровительство, которое не помешало тому, чтобы их ограбили.
   - Ба! Они страдали в течение 24 часов, но вы ведь заставили вернуть им лошадей. Бертье только и говорил со мной, что о ваших требованиях в их пользу. Бывали ли вы в Силезии?
   - С вашим величеством.
   - Значит, вас здесь не знают?
   - Нет, государь.
   - Я приехал в Глогау только после закрытия городских ворот. Если люди генерала или курьер не проболтались почтальону, то никто не может знать, что я нахожусь в Пруссии.
   - Конечно. Да и никто не заподозрит, что в этих скверных санях так скромно путешествует император. Что же касается обер-шталмейстера, то он не настолько важная особа, чтобы пруссаки скомпрометировали себя, захватив его. Поездка вашего величества совершается так быстро, что на нашем пути о ней пока еще никто не знает. Чтобы попробовать выкинуть какой-нибудь фортель против нас, нужен был .бы какой-то сговор. Любой человек, решительный и полный ненависти, уже успел бы собрать трех или четырех таких же людей себе на подмогу.
   - Если бы пруссаки нас арестовали, что бы они с нами сделали?
   - Если бы это не было подготовлено заранее, то, не зная, что с нами делать, они бы нас убили. Надо, следовательно, защищаться до последней крайности. У нас могут быть хорошие шансы: нас четверо.
   - Ну, хорошо, но если вас возьмут живым, то что с вами сделают, г-н герцог Виченцский? - шутливым тоном спросил император.
   - Если меня захватят, то это будет из-за моего секретаря; мне придется тогда плохо.
   - Если нас арестуют, - с живостью сказал император, - то нас сделают военнопленными, как Франциска I. Пруссия заставит вернуть ей ее миллионы и потребует вдобавок еще новые миллионы.
   - Если бы они отважились на эту попытку, то мы не отделались бы так дешево, государь!
   - Думаю, что вы правы. Они слишком боятся меня; они захотят держать меня в заточении!
   - Это весьма вероятно.
   - А боясь моего бегства или грозных репрессалий со стороны Франции с целью меня освободить, пруссаки выдали бы меня англичанам.
   - Возможно!
   - Вы только представьте себе, Коленкур, какая бы физиономия была у вас в железной клетке на площади в Лондоне?
   - Если бы я тем самым разделял вашу участь, государь, то я бы не жаловался!
   - Речь идет не о том, чтобы жаловаться, а о том, что может случиться в близком будущем, и о той физиономии, которую вы корчили бы в этой клетке, запертый там, как несчастный негр, которого обрекли на съедение мухам и обмазали для этого медом, - сказал император, надрываясь от хохота.
   В течение четверти часа он хохотал над этой шутовской мыслью, представляя себе такую физиономию в клетке.
   Я никогда не видел, чтобы император смеялся так от всего сердца; его веселость заразила меня, и мы долго не в состоянии были произнести хоть какое-нибудь слово, которое не давало бы нового повода для нашего веселья. Император высказал весьма успокоительные соображения о том, что об его отъезде еще не могут знать, а тем более не могут знать о состоянии, в котором находится армия; пруссаки, помня, что их войска находятся среди наших, и учитывая предполагаемую силу нашей армии, не посмеют ничего предпринять против него, даже если они осведомлены о нашей поездке.
   - Но тайное убийство или какая-нибудь ловушка - вещь легко возможная, сказал император, проявляя живейшее желание поскорее миновать Пруссию, которая наводила его на столь забавные и одновременно на столь серьезные размышления.
   Эта мысль беспокоила его до такой степени, что он спросил меня, в порядке ли наши пистолеты, и проверил, находятся ли его пистолеты у него под рукой. Я осмотрел их в Познани, и мы были вполне готовы хорошенько угостить первого же, кто сунулся бы к нам. Любопытных, которые приблизились бы в эту ночь к нашим дверцам, ожидало плохое развлечение.
   Наш разговор был прерван прибытием на перекладной пункт. Император не хотел, чтобы курьер выезжал из Глогау раньше чем за час до нас; так как курьер ехал медленнее нас, то он опередил нас лишь на очень короткое время. Лошади не были готовы. Император не знал, что думать об этой задержке. Он привык к тому, что к его услугам всегда весь мир, и не мог понять, что на приготовление лошадей можно потратить более получаса, то есть более того времени, на которое курьер опередил нас. Это был прусский перекладной пункт, и то, что я приписывал обычной медлительности прусских станционных смотрителей, казалось императору чем-то преднамеренным. Я отправился лично удостовериться в причинах задержки, но не мог расшевелить невозмутимо равнодушного смотрителя и его почтальонов, которые по своему обыкновению запрягали лошадей с максимальной медленностью, чтобы дать им время покормиться. Я все время ходил от конюшни к саням императора и обратно. Император сильно страдал от холода. Чтобы набраться терпения, он попросил меня достать ему чаю, который можно найти на всех почтовых станциях Германии. Две чашки чая немного согрели его, но не уменьшили его нетерпения, которое росло с каждой секундой. Он спросил меня, прибыл ли за нами наш эскорт. Из шести жандармов, взятых нами в Глогау, оставалось только два, которые стояли на запятках саней и наполовину замерзли. Наконец, после часа ожидания мы вновь отправились в путь.
   Эта ночь была одной из самых тяжких, какие нам пришлось провести. Из-за перемены экипажа мы просто замерзли. Что касается меня, то я не отогревался уже в течение 36 часов.
   - А я уже думал, - шутливо сказал император, когда мы тронулись в путь, что сейчас начнется первый акт сцены в клетке. Каким образом можно потратить два часа на запряжку 4 или б лошадей, стоящих в конюшне?
   Нам везло на неприятности. Наши сани сломались, и это замедлило наше передвижение. Мы все же доехали до Бунцлау, где нам пришлось остановиться для починки саней. Мы воспользовались этой задержкой, чтобы позавтракать. Император беседовал с хозяином постоялого двора, немцем. Я служил ему переводчиком. Он спрашивал хозяина о положении страны, о налогах, об администрации, о том, что он думает по поводу войны. Хозяин, принимая нас за простых путешественников, давал наивные ответы на все вопросы. Чем менее его ответы способны были доставить удовольствие императору, тем настойчивее он задавал свои вопросы и часто говорил мне с улыбкой:
   - Он прав; у него больше здравого смысла, чем у многих людей, стоящих во главе управления; он не придворный льстец.
   Добродушие и искренность хозяина постоялого двора развлекали императора. Потом он уступил настояниям торговки стеклянными побрякушками, которая насильно проникла в отведенное ему помещение. Императора сильно позабавило доверие этой женщины, которая, не зная нас, была готова сбыть ему все свои запасы даже без денег, причем мы не могли понять, на чем было основано ее доверие. Он накупил ожерелий, колец и т. д., а потом сказал мне:
   - Я привезу это Марии-Луизе на память о моем путешествии. Будет справедливо, Коленкур, если мы с вами поделимся. Надо, чтобы вы тоже преподнесли кое-что из этого предмету вашей страсти. Никому еще не приходилось так долго находиться с глазу на глаз со своим государем. Это путешествие будет историческим воспоминанием в вашей семье. Император никогда не забудет ваших забот.
   Он был так добр, что отдал мне половину своих покупок, поручив мне упаковать вторую половину для императрицы. Затем он бросился на дрянную кровать, сказав, чтобы я разбудил его, когда сани будут готовы. Пока император отдыхал, я торопил починку саней и занимался продолжением своих записей за время после Познани.
   Все рассуждения императора доказывали, что он по-прежнему очень озабочен положением армии, по упорно продолжает думать, что виленские склады вновь собрали ее в единое целое. Его мнение не изменилось, и он соответственным образом строил все свои планы и отдавал свои распоряжения.
   - Дурное впечатление от наших бедствий, - сказал император, - будет нейтрализовано моим приездом в Париж.
   Под влиянием этих утешительных размышлений мы ехали в довольно веселом настроении. Чем больше мы приближались к Франции, на которой сосредоточивались все упования императора, тем менее озабоченным он казался.
   - Шварценберг - благородный человек, - говорил император, - и он не покинет нас со своим корпусом[298]. Он не пожелает быть изменником в тот момент, как судьба поворачивается к нам спиной. Пруссаки будут согласовывать свое поведение с поведением австрийцев. Я буду в Тюильри раньше, чем узнают о моих несчастьях, и раньше, чем осмелятся пожелать изменить мне. Мои когорты образуют армию численностью более чем в 100 тысяч солдат, хорошо обученных и находящихся под командой закаленных на войне офицеров. У меня есть деньги, оружие, есть из чего создать хорошие кадры. Не пройдет и трех месяцев, как я получу новобранцев и буду иметь под ружьем на берегах Рейна 500 тысяч человек. Чтобы собрать и обучить кавалерию, понадобится больше времени, но у меня есть то, с помощью чего всегда делаются такие вещи, а именно деньги в подвалах Тюильри.