Страница:
Поездка в Булонь, на побережье и в Голландию, последовавшая за поездками императора в различные дворцы, удалив нас из Парижа, положила на время конец всем тем неприятностям, которые мне приходилось терпеть. Но она не смягчила раздражения императора против меня, и он проявлял его всякий раз, когда чудеса, которые ежеминутно приходилось проделывать моему ведомству во время этих неожиданных поездок, импровизировавшихся им каждый день, не вынуждали его выражать мне одобрение, что, впрочем, он делал не всегда.
Император выехал в Компьен 16 сентября, приехал в Булонь 19-го, в Остенде 22-го, в Брескене - 23-го и вступил на борт корабля "Карл Великий" 24-го. В шесть часов вечера страшная буря разбросала все корабли эскадры, и пришлось оставаться па борту до восьми часов утра 27 сентября, когда император высадился в Флиссингене. 28-го он ездил в Миддельбург и возвратился в Флиссинген, а на следующий день в четыре часа утра выехал оттуда на катере, чтобы осмотреть авангардные суда и посетить Тернейцен. Оттуда он поднялся вверх по Шельде и прибыл в Антверпен, где его ожидала императрица, приехавшая сюда через Лэкен.
4 октября император посетил Виллемстад и Хеллевутслейс, переночевал на катере па рейде Хогплата, посетил 5-го Дордрехт, осмотрел большие плоты и отправился в Утрехт 6-го. 7 и 8-го он произвел смотр пехоты и кавалерии в Ла-Брюйере, в трех лье от Утрехта, и ездил в Амерсфорт.
9-го в два часа пополудни состоялся его въезд в Амстердам. 15-го он поехал в Гельдер, сделав часть пути в экипаже, а часть верхом. 16-го он осмотрел новые форты и эскадру, а также посетил Тексель.
17-го он осмотрел канал, земляные укрепления и в полдень выехал из города; посетив Алькмар и Харлем, он в девять часов вечера возвратился в Амстердам.
21-го оп посетил Мейден и Наарден. 24-го он ездил в Харлем, завтракал в Катвейке, принял представителей власти в Лейдене, побывал в Шевенингене и ночевал в Гааге.
25-го он осмотрел литейный завод[69], завтракал в Дельфте и в 11 часов прибыл в Роттердам, 27-го - смотр в Утрехте; ночевал его величество в замке Лоо.
28-го он прибыл в Цволле через Девентер, произвел смотр и ночевал в Лоо.
29-го он приехал в Нимвеген, 30-го - в Везель через Грав; 1 ноября был в Дюссельдорфе, 5-го - в Кельне, 6-го - в Бонне, 7-го днем - в Жюлье, а ночевал в Льеже, 8-го - в Живе. Половодье разрушило мост через Маас, и только 9-го вечером можно было возобновить сообщение по мосту. 10-го ночевали в Мезьере, оттуда поехали в Компьен, а 11-го были в Сен-Клу.
Поездка и различные связанные с ней заботы сделали меня необходимым императору. Слишком справедливый для того, чтобы не похвалить меня за исполнение моих служебных обязанностей, он, однако, сохранял всю прежнюю резкость при сношениях со мной. По возвращении в Париж все вновь пошло привычным путем. Императора ничто уже не отвлекало от его недовольства своим обер-шталмейстером, а ходатайства обер-шталмейстера за своих друзей напоминали ему, что он может причинить ему неприятность и наказать его самым чувствительным для него образом: он не был поэтому расположен изменить к лучшему свое обращение со мной.
Речь шла о моей чести, ибо вопрос касался интереса моей страны, и о моей щепетильности, ибо я не хотел быть проводником той политики, которую осуждал; мое положение было поэтому затруднительно; но меня спасло то что в обществе я хранил молчание по всем этим вопросам.
Уважая даже несправедливую строгость государя, который не может пойти на уступки своему подданному, я не позволял себе ни малейшей жалобы, поскольку дело интересовало меня лично, но я возражал и непосредственно и через Дюрока или герцога Ровиго против той несправедливости, которая постигла моих друзей, бывших совершенно чуждыми моим политическим взглядам. Император заметил мое молчание в обществе и мою сдержанность. Судя по тому, что мне говорил Дюрок, он одобрял мой образ действий, но пока что ни в малейшей степени не менял своего поведения.
Зимою было много празднеств, балов и маскарадов. На большом костюмированном балу я был единственным сановником, который вопреки этикету не был назначен, для участия в контрдансе с императрицей и принцессами. Желая меня уколоть, император назначил графа де Нансути, который отнюдь не имел большого придворного сана. Меня также исключили из числа приглашенных, или, вернее, я был единственным сановником, не приглашенным на ужин у императрицы. Я спокойно отнесся к неприглашению меня на ужины, ибо участие в них являлось отличием, которое можно было рассматривать как интимное. Что же касается контрданса, то участие в нем было правом, присвоенным моему званию, и так как дело происходило публично, то я счел своим долгом сделать по этому поводу представление. Император велел мне ответить, что это была ошибка, но я знал от Дюрока, которому император продиктовал список участников контрданса, что эта ошибка была весьма преднамеренной.
Дюрок добавил даже с характерным для него участием и любезностью ко мне, что он настоятельно советует Мне не возбуждать в настоящий момент вопроса о возвращении моих друзей ко двору; он, Дюрок, не знает, что именно я сделал или сказал, но император сердит на меня более чем когда-либо. Он заметил мне, что я слишком открыто высказывался против планов, относящихся к Польше, и что когда император говорил со мной о делах, то я слишком явно его порицал, и это его рассердило. Дюрок намекал, несомненно, на два разговора, которые у меня были с императором: одни - в замке Лоо во время поездки в Голландию и другой - два дня тому назад в Париже [70] . Я ограничусь лишь общим изложением наших бесед, так как за исключением нескольких фраз, которые я сейчас приведу, эти разговоры вращались вокруг тех же самых вопросов, что и предыдущие, и облекались в те же самые слова.
- Теперешняя поездка, - сказал мне император, - и те меры, которые я принимаю против английской торговли, докажут императору Александру, что я твердо держусь системы союза и более озабочен внутренним благополучием империи, чем планами войны, которые мне приписывают.
- Тем временем войска, собранные здесь вашим величеством, направляются на север, что не может внушить веры в сохранение мира.
- Поляки призывают меня, но я не думаю об этой реставрации. Хотя она была бы политически целесообразной и даже соответствовала бы интересам цивилизованной Европы, я не думаю о ней, потому что это было бы слишком сложным делом из-за Австрии.
- Однако, государь, я не думаю, чтобы можно было принести в жертву союз с Россией иначе как за эту цену.
- Я не хочу приносить его в жертву; я оккупирую север Германии лишь для того, чтобы придать силу запретительной системе, чтобы действительно подвергнуть Англию карантину в Европе. Для этого нужно, чтобы я был силен повсюду. Мой брат Александр упрям и видит в этих мерах план нападения. Он ошибается. Лористон непрерывно объясняет ему это, но у страха глаза велики, и в Петербурге видят только марширующие дивизии, армии в боевой готовности, вооруженных поляков. Между тем именно я мог бы предъявлять претензии, так как русские пододвинули дивизии, которые они вызвали недавно из Азии.
Сделав целый ряд замечаний, которые должны были доказать императору, что в Петербурге не могли обманываться насчет его действительных планов, я прибавил, что никакой политический интерес не может оправдать войну, которая удалит его на 800 лье от Парижа, в то время когда против него еще были Испания и вся мощь Англии.
- Именно потому, что Англия занята в Испании и вынуждена оставаться там, она меня не беспокоит. Вы ничего не понимаете в делах. Вы похожи на русских: вы видите только угрозы и только войну там, где нет ничего другого, кроме развертывания сил, необходимого, чтобы заставить Англию вступить в переговоры не позже, чем через шесть месяцев, если Румянцев не потеряет головы.
Император прекратил этот разговор более чем нетерпеливо. Я снова видался с Дюроком, который уговаривал меня совершенно прекратить встречи с Талейраном [71]; по его словам, Талейран уже давно в ряде случаев вызвал недовольство императора, в частности теми рассуждениями о войне в Испании, которые он себе позволил, хотя он был один из первых, советовавших императору завладеть испанским троном. Дюрок прибавил, что мы не знаем великих проектов императора и его политических взглядов, что он рассматривает все с точки зрения необходимости принудить Англию к миру, для того чтобы Европа могла, наконец, вкусить длительное спокойствие. В своих рассуждениях Дюрок проявил ко мне чрезвычайную внимательность и участие.
Зима была в разгаре. Уже начались переговоры с Австрией об оборонительном н наступательном союзе, который предполагалось также навязать и Пруссии [72]. На все лады разыгрывалась прелюдия к соглашениям и мероприятиям, необходимым для великого похода, к которому император готовился больше чем когда-либо к какому-нибудь другому. Мы приближались к развязке, введением к которой должно было служить предположенное свидание в Дрездене. Тем временем Париж и двор развлекались вечерами и празднествами.
В один из больших вечеров при дворе император остановил возле трона князя Куракина [73] . Между ними завязался продолжительный разговор, настолько громкий, что все, следовавшие за его величеством, сочли необходимым отойти в сторону. В этот момент я разговаривал с кем-то в амбразуре одного из окон. Император находился на противоположной стороне, по левую сторону трона. Во всех дипломатических депешах того времени сообщалось об этом разговоре. Император Наполеон жаловался на то, что император Александр хочет на него напасть н не соблюдает более союза, так как допускает так называемых нейтральных, а в России происходят крупные передвижения войск. Под конец разговора, длившегося около получаса, император сказал настолько громко, что я слышал его со своего места:
- Что бы ни говорил г-н де Коленкур, император Александр хочет на меня напасть.
Император был так уверен и говорил с такой горячностью, речь его лилась с такой быстротой, что князь Куракин хотя и открывал рот для ответа, но долго не мог вставить ни слова. Аудитория, хотя и отодвинувшись немного, напрягала слух, в особенности прислушивались члены дипломатического корпуса, находившиеся в зале.
- Господин де Коленкур, - прибавил еще император, - сделался русским. Его пленили любезности императора Александра.
Покинув князя Куракина, император сделал несколько шагов по направлению к средине зала, стараясь прочесть в глазах слушателей произведенное его словами впечатление. Заметив по пути меня, ибо я, конечно, от него не прятался, император подошел ко мне и с раздражением сказал:
- Разве не правда, что вы сделались русским?
Я ответил очень твердым тоном:
- Я хороший француз, государь, и время докажет, что я говорил вашему величеству правду, как верный слуга!
Видя, что я принимаю дело всерьез, император сделал вид, будто он пошутил, и сказал улыбаясь:
- Я хорошо знаю, что вы честный человек, но любезности императора Александра вскружили вам голову, и вы сделались русским.
А затем он начал разговаривать с другими.
На следующий день, после того как мне не удалось получить частную аудиенцию у императора, я с такой определенностью заявил Дюроку для передачи его величеству, что выхожу в отставку, и в то же время столь определенным образом переговорил с министром полиции, что мадам де К... через 24 часа получила разрешение покинуть место своей ссылки.
Я должен воздать должное герцогу Ровиго; немало других тоже обязаны ему многим. Он откровенно говорил с императором об этом акте строгости, как говорил по поводу многих, не боясь подвергнуться неприятностям. Он говорил и тогда, когда надо было предотвратить подобные меры, и тогда, когда надо было побудить императора отменить уже принятые решения. Он, бесспорно, является тем министром полиции, который более всякого другого говорил правду императору.
Дюрок, с которым я говорил тоном человека, принявшего твердое решение, пришел ко мне на следующее утро. Он заявил, что император не имел намерения сказать мне что-либо неприятное и произнес в разговоре с князем Куракиным слова, которые повторил мне потом только для того, чтобы император Александр знал, что я остался его другом; император, сказал Дюрок, относится ко мне с уважением, но я должен больше считаться с его подозрительностью в некоторых вопросах и не ломать с ним копий, как я имею обыкновение делать, когда он говорит со мной о делах; его легче уговорить при помощи некоторых уступок, чем путем прямого нападения на его взгляды; я без всякой пользы вызываю его недовольство своими рассуждениями по вопросам, которые по существу меня не касаются; таким путем я приношу вред себе, а также и моим друзьям без всякой пользы как для дела, так и для меня самого; безрассудно жертвовать собою ради этих больших проблем, когда ничего нельзя изменить и ничего нельзя противопоставить; это значит бесплодно жертвовать собой. Я тщетно пытался возражать Дюроку. Он острил над тем, что я называл выполнением долга. Однако он достаточно ясно дал мне понять, что по существу он разделяет мои мнения, но надеяться внушить императору другие политические идеи - это значит терять свое время и бесцельно жертвовать собой.
В конце зимы и весною у меня были еще две продолжительные беседы с императором, одна из них вскоре после этого разговора с Дюроком. Обе беседы касались политических вопросов. В первой из них император снова пытался убедить меня, что он не думает о восстановлении Польши, не хочет воевать с Россией и в конечном счете желает лишь принудить Англию отказаться от своих необоснованных претензий и заключить мир; для этого нужно, чтобы Россия по-настоящему закрыла свои порты для английской торговли, а она уже в течение года получает английские товары под американским флагом.
Я возразил ему, что мы также получаем их при помощи лицензий, да еще взимаем двойной налог - с лицензий и с грузов[74]. Император смеясь ответил мне:
- Возможно. Из-за моих приморских городов я этого отменить не могу. Александру остается лишь поступать так же. Я предпочитаю, чтобы этим пользовались его подданные и его казна, а не так называемые нейтральные.
И он снова вернулся к своей старой идее о том, что, конфискуя все эти грузы нейтральных стран, император Александр собрал бы огромные суммы, и т. д., и т. д.
Конец разговора свелся снова к попытке убедить меня повидать князя Куракина и поговорить с ним в этом смысле. Я решительно отказался от этого и откровенно сказал императору, что я, как он знает, не вижусь ни с одним русским и не поддерживаю больше с ними сношений, не желая говорить или делать что-либо, противное моему долгу или же моим взглядам и моей совести: эти мотивы побудили меня прекратить всякие сношения с русскими и вообще и иностранцами, и я не могу возобновлять их для того, чтобы сказать то, во что я не верю. Я прибавил шутя, что его величество сам не пожелает заставить меня играть такую роль. Мой отказ не изменил, казалось, хорошего настроения, в котором в этот момент находился император, и он, по-видимому, был расположен к продолжению разговора и даже поощрял меня к этому, говоря:
- Вы прекрасно понимаете, что я не хочу жертвовать такими крупными интересами ради сомнительного восстановления Польши.
- Бесспорно, ваше величество хотите воевать с Россией не только из-за Польши, - ответил я, - но для того, чтобы не иметь больше конкурентов в Европе и видеть там только вассалов.
Я добавил, что это заботит его гораздо больше, чем его континентальная система, которая была бы строжайшим образом осуществлена от Архангельска до Данцига в тот самый день, когда император искренне пожелал бы подвергнуть также и самого себя тем лишениям и затруднениям. которых он требует от других. Я заметил, что это было бы, бесспорно, весьма действенным средством против Англии, но он хочет добиться этой цели лишь путем жертв, налагаемых на других, сам же не хочет а может быть в известной мере и не в состоянии принять в них участие с ущербом для собственного кошелька; он предпочитает поэтому войну, которая, как он надеется, даст ему в результате возможность требовать в качестве повелителя то, чего в течение некоторого времени он добивался собственным примером и мерами убеждения; я сказал, наконец, что он не собрал бы столько войск на севере в ущерб для своих дел в Испании и не затратил бы столько денег на приготовления всякого рода, если бы предварительно не решил уже использовать все это либо для известной политической цели, либо для того, чтобы удовлетворить свою излюбленную страсть.
- Это какая же страсть? - спросил меня император смеясь.
- Война, государь.
Он потянул меня за ухо, довольно слабо протестуя против моего заявления, а затем предоставил мне полную возможность сказать все, что я хотел. Он слушал самым благосклонным образом все, что я ему говорил. Когда я касался какого-нибудь чувствительного пункта, он щипал меня за ухо и слегка трепал по затылку, в частности когда ему казалось, что я захожу чересчур далеко.
Я сказал ему, что он стремится если и не ко всемирной монархии, то во всяком случае к господству, которое означает более, чем "первый среди равных", и предоставило бы ему возможность требовать от других всего, не подвергая себя таким же лишениям и не оставляя за другими права жаловаться или хотя бы возражать; на Время это может казаться выгодным для Франции, но в результате уже имеются, а в будущем еще больше разрастутся враждебные настроения, враждебные чувства, зависть, и рано или поздно это будет иметь роковые последствия для нас; в нашем веке нельзя навязывать народам такое положение. Император много смеялся над моей филантропией, как он это называл, и над выражением "первый среди равных". Он был в очень хорошем настроении, смеялся по всякому поводу, совершенно не сердился и делал слабые попытки доказать мне, что я ошибаюсь. У него был такой вид, как будто он говорил мне: "Вы правы, вы угадали верно, но не говорите об этом...".
Император лишь старался доказать мне, что он вел всегда только политические войны в интересах Франции, давая мне понять, что и проектируемая им война, на которую он, по его искренним уверениям, все еще не решился, будет политической войной более, чем всякая другая, и будет служить даже интересам всей Европы и т. д., и т. д.
Он прибавил, что Франция не может сохранить положение великой державы и добиться большого коммерческого процветания и влияния, принадлежащего ей по праву, если Англия сохранит свое влияние и по-прежнему будет узурпировать все права на море, - так называл он английские претензии.
Мы долго спорили по поводу этих вопросов, а также по поводу моего утверждения о том, что Франция уже сейчас слишком сильно территориально расширилась и все ее владения по ту сторону Рейна могут лишь быть поводом к войне и к серьезным затруднениям для ею сына; его гений и его величие охватывают весь мир, но человеческий здравый смысл, то есть обыкновенный человеческий ум, как и разумные географические очертания государств, имеет свои пределы, которых не должны переступать мудрость и предусмотрительность.
Император шутил над моей умеренностью, или, вернее, высмеивал ее, но тем не менее размышлял над моими словами. По крайней мере я мог это предположить, так как не раз во время этой части разговора он становился задумчивым и молчаливым, как человек, на которого услышанная им правда произвела впечатление. Порою даже во всем его обхождении, в тоне его голоса проявлялось настроение человека, довольного той откровенностью, с которой с ним говорят и к которой так мало привыкли государи.
Император старался убедить меня, что мир с Англией - это крайняя цель его честолюбия и той страсти к войне, в которой его упрекают, но которая является лишь результатом предусмотрительной политики, и что он гораздо более умеренный человек, чем это думают. Я согласился, что он действительно заинтересован в том, чтобы принудить Англию к миру и пойти на те жертвы, которых может потребовать эта великая цель, но сделал оговорку, что, по-моему, ее можно достигнуть путем выдержки и сохранения мира на континенте; я вижу путь к этой цели в большей умеренности и в менее угрожающей позиции по отношению ко всем державам, тогда как император видит его лишь в абсолютном подчинении всех этих держав тем мерам, которых он требует. Чем труднее было императору меня убедить, тем больше искусства и настойчивости он прилагал для достижения этой цели. Судя по его стараниям, по блеску его аргументации и по форме его речи, можно было подумать, что я был державой, а он был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы эту державу убедить.
Я часто наблюдал в нем это стремление и эту настойчивость. Я далек от того, чтобы отнести это на мой собственный счет. Он точно так же поступал со всеми, кого хотел убедить, а он всегда хотел этого.
Я говорю обо всех этих подробностях, потому что они рисуют его характер; вот моя единственная цель. Скажу еще, что эта настойчивость объяснялась, на мой взгляд, привычкой, слишком глубоко укоренившейся в нем благодаря его могуществу или благодаря действительному превосходству его гения и тому влиянию, которое давал ему этот гений, - привычкой внушать или навязывать другим свои взгляды. Не подлежит сомнению, что именно его успехам в этом отношении следует приписать любовь к свиданиям с другими монархами и привычку вести непосредственные переговоры о важнейших и деликатнейших делах с министрами и послами иностранных держав. Когда он хотел, то в его голосе и в манерах появлялось нечто убеждающее и соблазняющее, и это давало ему не меньше преимуществ над собеседником, чем превосходство и гибкость его ума. Когда он хотел, то не было более обаятельного человека, чем он, и, чтобы сопротивляться ему, нужно было испытать на деле, как это было со мной, все те политические ошибки, которые скрывались под покровом этого искусства. Хотя я держался настороже и даже в оборонительной позиции, но часто ему почти удавалось перетянуть меня на свою сторону, и я освобождался от его чар лишь потому, что, как все ограниченные и упрямые умы, оставался на избранной мною позиции, откликаясь только на свою идею, а отнюдь не на идею императора. Чтобы не поддаться добродушию, которое он порою подчеркнуто выказывал с целью внушить доверие, или исключительным по своей силе доводам и рассуждениям императора, которые, бесспорно, часто имели специальный характер, но всегда были чрезвычайно остроумны и изобиловали сравнениями, весьма искусно подкрепляющими его идею и прикрывающими его цель, для этого нужно было поступать так, как будто вы не понимаете того, что говорит император, и хорошенько внушить себе заранее: "Вот это справедливо, вот это хорошо, вот это служит интересам Франции, а следовательно, действительным интересам императора". Надо было замкнуться в соответствующие вашим взглядам рамки вопроса и не выходить из начертанного вами для себя круга, а в особенности не следовать за императором в его диверсиях, так как он никогда не упускал случая передвинуть вопрос в другую плоскость, если встречал оппозицию. Горе тому, кто допускал какие-либо отклонения, ибо искусный собеседник вел его тогда от уступки к уступке и приводил к своей цели, противопоставляя его доводам, если он пробовал защищаться, сделанную им первую уступку и извлекая из нее вывод, неотвратимо порождаемый ею, тот вывод, который вы хотели отвергнуть. Ни одна женщина не обладала таким искусством убеждать и добиваться согласия, как он, когда ему было нужно или он прости хотел уговорить кого-нибудь. Эти размышления напоминают мне одно крылатое словечко, которое он произнес в разговоре со мной по аналогичному поводу и которое лучше всякой другой фразы показывает, какую цену он придавал успеху:
- Когда мне кто-нибудь нужен, - сказал он мне, - то я не очень щепетильничаю и готов поцеловать его в...
Когда императору приходила в голову какая-нибудь мысль, которую он считал полезной, он сам создавал себе иллюзии. Он усваивал эту мысль, лелеял ее, проникался ею; он, так сказать, впитывал ее всеми своими порами. Можно ли упрекать его в том, что он старался внушить иллюзии другим? Если он пытался искушать вас, то он сам уже поддался искушению раньше, чем вы. Ни у одного человека разум и суждение не обманывались до такой степени, не были в такой мере доступны ошибке, не являлись в такой мере жертвой собственного воображения и собственной страсти, как разум и суждения императора, когда речь шла о некоторых вопросах. Он не жалел ни трудов, ни забот, чтобы добиться своей цели, поступая так и в мелочах и в крупных вопросах. Он был всегда, так сказать, всецело поглощен своей идеей. Он сосредоточивал всегда все свои силы, все свои способности и все свое внимание на том, что делал, или на том вопросе, который обсуждал в данный момент. Он все делал со страстью. Отсюда его огромное преимущество над противниками, ибо лишь немногие бывают в тот или иной момент полностью поглощены одною-единственною мыслью или одним-единственным действием. Да простят мне эти размышления... Возвращаюсь к моему разговору с императором.
Старания императора доказать мне, что все его войны имели политический характер, что его единственная цель - мир с Англией, что все его проекты ограничиваются пока рамками этой системы и этой цели, побудили меня снова заговорить о больших политических вопросах в связи с проектами войны, о которых я подозревал.
Император выехал в Компьен 16 сентября, приехал в Булонь 19-го, в Остенде 22-го, в Брескене - 23-го и вступил на борт корабля "Карл Великий" 24-го. В шесть часов вечера страшная буря разбросала все корабли эскадры, и пришлось оставаться па борту до восьми часов утра 27 сентября, когда император высадился в Флиссингене. 28-го он ездил в Миддельбург и возвратился в Флиссинген, а на следующий день в четыре часа утра выехал оттуда на катере, чтобы осмотреть авангардные суда и посетить Тернейцен. Оттуда он поднялся вверх по Шельде и прибыл в Антверпен, где его ожидала императрица, приехавшая сюда через Лэкен.
4 октября император посетил Виллемстад и Хеллевутслейс, переночевал на катере па рейде Хогплата, посетил 5-го Дордрехт, осмотрел большие плоты и отправился в Утрехт 6-го. 7 и 8-го он произвел смотр пехоты и кавалерии в Ла-Брюйере, в трех лье от Утрехта, и ездил в Амерсфорт.
9-го в два часа пополудни состоялся его въезд в Амстердам. 15-го он поехал в Гельдер, сделав часть пути в экипаже, а часть верхом. 16-го он осмотрел новые форты и эскадру, а также посетил Тексель.
17-го он осмотрел канал, земляные укрепления и в полдень выехал из города; посетив Алькмар и Харлем, он в девять часов вечера возвратился в Амстердам.
21-го оп посетил Мейден и Наарден. 24-го он ездил в Харлем, завтракал в Катвейке, принял представителей власти в Лейдене, побывал в Шевенингене и ночевал в Гааге.
25-го он осмотрел литейный завод[69], завтракал в Дельфте и в 11 часов прибыл в Роттердам, 27-го - смотр в Утрехте; ночевал его величество в замке Лоо.
28-го он прибыл в Цволле через Девентер, произвел смотр и ночевал в Лоо.
29-го он приехал в Нимвеген, 30-го - в Везель через Грав; 1 ноября был в Дюссельдорфе, 5-го - в Кельне, 6-го - в Бонне, 7-го днем - в Жюлье, а ночевал в Льеже, 8-го - в Живе. Половодье разрушило мост через Маас, и только 9-го вечером можно было возобновить сообщение по мосту. 10-го ночевали в Мезьере, оттуда поехали в Компьен, а 11-го были в Сен-Клу.
Поездка и различные связанные с ней заботы сделали меня необходимым императору. Слишком справедливый для того, чтобы не похвалить меня за исполнение моих служебных обязанностей, он, однако, сохранял всю прежнюю резкость при сношениях со мной. По возвращении в Париж все вновь пошло привычным путем. Императора ничто уже не отвлекало от его недовольства своим обер-шталмейстером, а ходатайства обер-шталмейстера за своих друзей напоминали ему, что он может причинить ему неприятность и наказать его самым чувствительным для него образом: он не был поэтому расположен изменить к лучшему свое обращение со мной.
Речь шла о моей чести, ибо вопрос касался интереса моей страны, и о моей щепетильности, ибо я не хотел быть проводником той политики, которую осуждал; мое положение было поэтому затруднительно; но меня спасло то что в обществе я хранил молчание по всем этим вопросам.
Уважая даже несправедливую строгость государя, который не может пойти на уступки своему подданному, я не позволял себе ни малейшей жалобы, поскольку дело интересовало меня лично, но я возражал и непосредственно и через Дюрока или герцога Ровиго против той несправедливости, которая постигла моих друзей, бывших совершенно чуждыми моим политическим взглядам. Император заметил мое молчание в обществе и мою сдержанность. Судя по тому, что мне говорил Дюрок, он одобрял мой образ действий, но пока что ни в малейшей степени не менял своего поведения.
Зимою было много празднеств, балов и маскарадов. На большом костюмированном балу я был единственным сановником, который вопреки этикету не был назначен, для участия в контрдансе с императрицей и принцессами. Желая меня уколоть, император назначил графа де Нансути, который отнюдь не имел большого придворного сана. Меня также исключили из числа приглашенных, или, вернее, я был единственным сановником, не приглашенным на ужин у императрицы. Я спокойно отнесся к неприглашению меня на ужины, ибо участие в них являлось отличием, которое можно было рассматривать как интимное. Что же касается контрданса, то участие в нем было правом, присвоенным моему званию, и так как дело происходило публично, то я счел своим долгом сделать по этому поводу представление. Император велел мне ответить, что это была ошибка, но я знал от Дюрока, которому император продиктовал список участников контрданса, что эта ошибка была весьма преднамеренной.
Дюрок добавил даже с характерным для него участием и любезностью ко мне, что он настоятельно советует Мне не возбуждать в настоящий момент вопроса о возвращении моих друзей ко двору; он, Дюрок, не знает, что именно я сделал или сказал, но император сердит на меня более чем когда-либо. Он заметил мне, что я слишком открыто высказывался против планов, относящихся к Польше, и что когда император говорил со мной о делах, то я слишком явно его порицал, и это его рассердило. Дюрок намекал, несомненно, на два разговора, которые у меня были с императором: одни - в замке Лоо во время поездки в Голландию и другой - два дня тому назад в Париже [70] . Я ограничусь лишь общим изложением наших бесед, так как за исключением нескольких фраз, которые я сейчас приведу, эти разговоры вращались вокруг тех же самых вопросов, что и предыдущие, и облекались в те же самые слова.
- Теперешняя поездка, - сказал мне император, - и те меры, которые я принимаю против английской торговли, докажут императору Александру, что я твердо держусь системы союза и более озабочен внутренним благополучием империи, чем планами войны, которые мне приписывают.
- Тем временем войска, собранные здесь вашим величеством, направляются на север, что не может внушить веры в сохранение мира.
- Поляки призывают меня, но я не думаю об этой реставрации. Хотя она была бы политически целесообразной и даже соответствовала бы интересам цивилизованной Европы, я не думаю о ней, потому что это было бы слишком сложным делом из-за Австрии.
- Однако, государь, я не думаю, чтобы можно было принести в жертву союз с Россией иначе как за эту цену.
- Я не хочу приносить его в жертву; я оккупирую север Германии лишь для того, чтобы придать силу запретительной системе, чтобы действительно подвергнуть Англию карантину в Европе. Для этого нужно, чтобы я был силен повсюду. Мой брат Александр упрям и видит в этих мерах план нападения. Он ошибается. Лористон непрерывно объясняет ему это, но у страха глаза велики, и в Петербурге видят только марширующие дивизии, армии в боевой готовности, вооруженных поляков. Между тем именно я мог бы предъявлять претензии, так как русские пододвинули дивизии, которые они вызвали недавно из Азии.
Сделав целый ряд замечаний, которые должны были доказать императору, что в Петербурге не могли обманываться насчет его действительных планов, я прибавил, что никакой политический интерес не может оправдать войну, которая удалит его на 800 лье от Парижа, в то время когда против него еще были Испания и вся мощь Англии.
- Именно потому, что Англия занята в Испании и вынуждена оставаться там, она меня не беспокоит. Вы ничего не понимаете в делах. Вы похожи на русских: вы видите только угрозы и только войну там, где нет ничего другого, кроме развертывания сил, необходимого, чтобы заставить Англию вступить в переговоры не позже, чем через шесть месяцев, если Румянцев не потеряет головы.
Император прекратил этот разговор более чем нетерпеливо. Я снова видался с Дюроком, который уговаривал меня совершенно прекратить встречи с Талейраном [71]; по его словам, Талейран уже давно в ряде случаев вызвал недовольство императора, в частности теми рассуждениями о войне в Испании, которые он себе позволил, хотя он был один из первых, советовавших императору завладеть испанским троном. Дюрок прибавил, что мы не знаем великих проектов императора и его политических взглядов, что он рассматривает все с точки зрения необходимости принудить Англию к миру, для того чтобы Европа могла, наконец, вкусить длительное спокойствие. В своих рассуждениях Дюрок проявил ко мне чрезвычайную внимательность и участие.
Зима была в разгаре. Уже начались переговоры с Австрией об оборонительном н наступательном союзе, который предполагалось также навязать и Пруссии [72]. На все лады разыгрывалась прелюдия к соглашениям и мероприятиям, необходимым для великого похода, к которому император готовился больше чем когда-либо к какому-нибудь другому. Мы приближались к развязке, введением к которой должно было служить предположенное свидание в Дрездене. Тем временем Париж и двор развлекались вечерами и празднествами.
В один из больших вечеров при дворе император остановил возле трона князя Куракина [73] . Между ними завязался продолжительный разговор, настолько громкий, что все, следовавшие за его величеством, сочли необходимым отойти в сторону. В этот момент я разговаривал с кем-то в амбразуре одного из окон. Император находился на противоположной стороне, по левую сторону трона. Во всех дипломатических депешах того времени сообщалось об этом разговоре. Император Наполеон жаловался на то, что император Александр хочет на него напасть н не соблюдает более союза, так как допускает так называемых нейтральных, а в России происходят крупные передвижения войск. Под конец разговора, длившегося около получаса, император сказал настолько громко, что я слышал его со своего места:
- Что бы ни говорил г-н де Коленкур, император Александр хочет на меня напасть.
Император был так уверен и говорил с такой горячностью, речь его лилась с такой быстротой, что князь Куракин хотя и открывал рот для ответа, но долго не мог вставить ни слова. Аудитория, хотя и отодвинувшись немного, напрягала слух, в особенности прислушивались члены дипломатического корпуса, находившиеся в зале.
- Господин де Коленкур, - прибавил еще император, - сделался русским. Его пленили любезности императора Александра.
Покинув князя Куракина, император сделал несколько шагов по направлению к средине зала, стараясь прочесть в глазах слушателей произведенное его словами впечатление. Заметив по пути меня, ибо я, конечно, от него не прятался, император подошел ко мне и с раздражением сказал:
- Разве не правда, что вы сделались русским?
Я ответил очень твердым тоном:
- Я хороший француз, государь, и время докажет, что я говорил вашему величеству правду, как верный слуга!
Видя, что я принимаю дело всерьез, император сделал вид, будто он пошутил, и сказал улыбаясь:
- Я хорошо знаю, что вы честный человек, но любезности императора Александра вскружили вам голову, и вы сделались русским.
А затем он начал разговаривать с другими.
На следующий день, после того как мне не удалось получить частную аудиенцию у императора, я с такой определенностью заявил Дюроку для передачи его величеству, что выхожу в отставку, и в то же время столь определенным образом переговорил с министром полиции, что мадам де К... через 24 часа получила разрешение покинуть место своей ссылки.
Я должен воздать должное герцогу Ровиго; немало других тоже обязаны ему многим. Он откровенно говорил с императором об этом акте строгости, как говорил по поводу многих, не боясь подвергнуться неприятностям. Он говорил и тогда, когда надо было предотвратить подобные меры, и тогда, когда надо было побудить императора отменить уже принятые решения. Он, бесспорно, является тем министром полиции, который более всякого другого говорил правду императору.
Дюрок, с которым я говорил тоном человека, принявшего твердое решение, пришел ко мне на следующее утро. Он заявил, что император не имел намерения сказать мне что-либо неприятное и произнес в разговоре с князем Куракиным слова, которые повторил мне потом только для того, чтобы император Александр знал, что я остался его другом; император, сказал Дюрок, относится ко мне с уважением, но я должен больше считаться с его подозрительностью в некоторых вопросах и не ломать с ним копий, как я имею обыкновение делать, когда он говорит со мной о делах; его легче уговорить при помощи некоторых уступок, чем путем прямого нападения на его взгляды; я без всякой пользы вызываю его недовольство своими рассуждениями по вопросам, которые по существу меня не касаются; таким путем я приношу вред себе, а также и моим друзьям без всякой пользы как для дела, так и для меня самого; безрассудно жертвовать собою ради этих больших проблем, когда ничего нельзя изменить и ничего нельзя противопоставить; это значит бесплодно жертвовать собой. Я тщетно пытался возражать Дюроку. Он острил над тем, что я называл выполнением долга. Однако он достаточно ясно дал мне понять, что по существу он разделяет мои мнения, но надеяться внушить императору другие политические идеи - это значит терять свое время и бесцельно жертвовать собой.
В конце зимы и весною у меня были еще две продолжительные беседы с императором, одна из них вскоре после этого разговора с Дюроком. Обе беседы касались политических вопросов. В первой из них император снова пытался убедить меня, что он не думает о восстановлении Польши, не хочет воевать с Россией и в конечном счете желает лишь принудить Англию отказаться от своих необоснованных претензий и заключить мир; для этого нужно, чтобы Россия по-настоящему закрыла свои порты для английской торговли, а она уже в течение года получает английские товары под американским флагом.
Я возразил ему, что мы также получаем их при помощи лицензий, да еще взимаем двойной налог - с лицензий и с грузов[74]. Император смеясь ответил мне:
- Возможно. Из-за моих приморских городов я этого отменить не могу. Александру остается лишь поступать так же. Я предпочитаю, чтобы этим пользовались его подданные и его казна, а не так называемые нейтральные.
И он снова вернулся к своей старой идее о том, что, конфискуя все эти грузы нейтральных стран, император Александр собрал бы огромные суммы, и т. д., и т. д.
Конец разговора свелся снова к попытке убедить меня повидать князя Куракина и поговорить с ним в этом смысле. Я решительно отказался от этого и откровенно сказал императору, что я, как он знает, не вижусь ни с одним русским и не поддерживаю больше с ними сношений, не желая говорить или делать что-либо, противное моему долгу или же моим взглядам и моей совести: эти мотивы побудили меня прекратить всякие сношения с русскими и вообще и иностранцами, и я не могу возобновлять их для того, чтобы сказать то, во что я не верю. Я прибавил шутя, что его величество сам не пожелает заставить меня играть такую роль. Мой отказ не изменил, казалось, хорошего настроения, в котором в этот момент находился император, и он, по-видимому, был расположен к продолжению разговора и даже поощрял меня к этому, говоря:
- Вы прекрасно понимаете, что я не хочу жертвовать такими крупными интересами ради сомнительного восстановления Польши.
- Бесспорно, ваше величество хотите воевать с Россией не только из-за Польши, - ответил я, - но для того, чтобы не иметь больше конкурентов в Европе и видеть там только вассалов.
Я добавил, что это заботит его гораздо больше, чем его континентальная система, которая была бы строжайшим образом осуществлена от Архангельска до Данцига в тот самый день, когда император искренне пожелал бы подвергнуть также и самого себя тем лишениям и затруднениям. которых он требует от других. Я заметил, что это было бы, бесспорно, весьма действенным средством против Англии, но он хочет добиться этой цели лишь путем жертв, налагаемых на других, сам же не хочет а может быть в известной мере и не в состоянии принять в них участие с ущербом для собственного кошелька; он предпочитает поэтому войну, которая, как он надеется, даст ему в результате возможность требовать в качестве повелителя то, чего в течение некоторого времени он добивался собственным примером и мерами убеждения; я сказал, наконец, что он не собрал бы столько войск на севере в ущерб для своих дел в Испании и не затратил бы столько денег на приготовления всякого рода, если бы предварительно не решил уже использовать все это либо для известной политической цели, либо для того, чтобы удовлетворить свою излюбленную страсть.
- Это какая же страсть? - спросил меня император смеясь.
- Война, государь.
Он потянул меня за ухо, довольно слабо протестуя против моего заявления, а затем предоставил мне полную возможность сказать все, что я хотел. Он слушал самым благосклонным образом все, что я ему говорил. Когда я касался какого-нибудь чувствительного пункта, он щипал меня за ухо и слегка трепал по затылку, в частности когда ему казалось, что я захожу чересчур далеко.
Я сказал ему, что он стремится если и не ко всемирной монархии, то во всяком случае к господству, которое означает более, чем "первый среди равных", и предоставило бы ему возможность требовать от других всего, не подвергая себя таким же лишениям и не оставляя за другими права жаловаться или хотя бы возражать; на Время это может казаться выгодным для Франции, но в результате уже имеются, а в будущем еще больше разрастутся враждебные настроения, враждебные чувства, зависть, и рано или поздно это будет иметь роковые последствия для нас; в нашем веке нельзя навязывать народам такое положение. Император много смеялся над моей филантропией, как он это называл, и над выражением "первый среди равных". Он был в очень хорошем настроении, смеялся по всякому поводу, совершенно не сердился и делал слабые попытки доказать мне, что я ошибаюсь. У него был такой вид, как будто он говорил мне: "Вы правы, вы угадали верно, но не говорите об этом...".
Император лишь старался доказать мне, что он вел всегда только политические войны в интересах Франции, давая мне понять, что и проектируемая им война, на которую он, по его искренним уверениям, все еще не решился, будет политической войной более, чем всякая другая, и будет служить даже интересам всей Европы и т. д., и т. д.
Он прибавил, что Франция не может сохранить положение великой державы и добиться большого коммерческого процветания и влияния, принадлежащего ей по праву, если Англия сохранит свое влияние и по-прежнему будет узурпировать все права на море, - так называл он английские претензии.
Мы долго спорили по поводу этих вопросов, а также по поводу моего утверждения о том, что Франция уже сейчас слишком сильно территориально расширилась и все ее владения по ту сторону Рейна могут лишь быть поводом к войне и к серьезным затруднениям для ею сына; его гений и его величие охватывают весь мир, но человеческий здравый смысл, то есть обыкновенный человеческий ум, как и разумные географические очертания государств, имеет свои пределы, которых не должны переступать мудрость и предусмотрительность.
Император шутил над моей умеренностью, или, вернее, высмеивал ее, но тем не менее размышлял над моими словами. По крайней мере я мог это предположить, так как не раз во время этой части разговора он становился задумчивым и молчаливым, как человек, на которого услышанная им правда произвела впечатление. Порою даже во всем его обхождении, в тоне его голоса проявлялось настроение человека, довольного той откровенностью, с которой с ним говорят и к которой так мало привыкли государи.
Император старался убедить меня, что мир с Англией - это крайняя цель его честолюбия и той страсти к войне, в которой его упрекают, но которая является лишь результатом предусмотрительной политики, и что он гораздо более умеренный человек, чем это думают. Я согласился, что он действительно заинтересован в том, чтобы принудить Англию к миру и пойти на те жертвы, которых может потребовать эта великая цель, но сделал оговорку, что, по-моему, ее можно достигнуть путем выдержки и сохранения мира на континенте; я вижу путь к этой цели в большей умеренности и в менее угрожающей позиции по отношению ко всем державам, тогда как император видит его лишь в абсолютном подчинении всех этих держав тем мерам, которых он требует. Чем труднее было императору меня убедить, тем больше искусства и настойчивости он прилагал для достижения этой цели. Судя по его стараниям, по блеску его аргументации и по форме его речи, можно было подумать, что я был державой, а он был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы эту державу убедить.
Я часто наблюдал в нем это стремление и эту настойчивость. Я далек от того, чтобы отнести это на мой собственный счет. Он точно так же поступал со всеми, кого хотел убедить, а он всегда хотел этого.
Я говорю обо всех этих подробностях, потому что они рисуют его характер; вот моя единственная цель. Скажу еще, что эта настойчивость объяснялась, на мой взгляд, привычкой, слишком глубоко укоренившейся в нем благодаря его могуществу или благодаря действительному превосходству его гения и тому влиянию, которое давал ему этот гений, - привычкой внушать или навязывать другим свои взгляды. Не подлежит сомнению, что именно его успехам в этом отношении следует приписать любовь к свиданиям с другими монархами и привычку вести непосредственные переговоры о важнейших и деликатнейших делах с министрами и послами иностранных держав. Когда он хотел, то в его голосе и в манерах появлялось нечто убеждающее и соблазняющее, и это давало ему не меньше преимуществ над собеседником, чем превосходство и гибкость его ума. Когда он хотел, то не было более обаятельного человека, чем он, и, чтобы сопротивляться ему, нужно было испытать на деле, как это было со мной, все те политические ошибки, которые скрывались под покровом этого искусства. Хотя я держался настороже и даже в оборонительной позиции, но часто ему почти удавалось перетянуть меня на свою сторону, и я освобождался от его чар лишь потому, что, как все ограниченные и упрямые умы, оставался на избранной мною позиции, откликаясь только на свою идею, а отнюдь не на идею императора. Чтобы не поддаться добродушию, которое он порою подчеркнуто выказывал с целью внушить доверие, или исключительным по своей силе доводам и рассуждениям императора, которые, бесспорно, часто имели специальный характер, но всегда были чрезвычайно остроумны и изобиловали сравнениями, весьма искусно подкрепляющими его идею и прикрывающими его цель, для этого нужно было поступать так, как будто вы не понимаете того, что говорит император, и хорошенько внушить себе заранее: "Вот это справедливо, вот это хорошо, вот это служит интересам Франции, а следовательно, действительным интересам императора". Надо было замкнуться в соответствующие вашим взглядам рамки вопроса и не выходить из начертанного вами для себя круга, а в особенности не следовать за императором в его диверсиях, так как он никогда не упускал случая передвинуть вопрос в другую плоскость, если встречал оппозицию. Горе тому, кто допускал какие-либо отклонения, ибо искусный собеседник вел его тогда от уступки к уступке и приводил к своей цели, противопоставляя его доводам, если он пробовал защищаться, сделанную им первую уступку и извлекая из нее вывод, неотвратимо порождаемый ею, тот вывод, который вы хотели отвергнуть. Ни одна женщина не обладала таким искусством убеждать и добиваться согласия, как он, когда ему было нужно или он прости хотел уговорить кого-нибудь. Эти размышления напоминают мне одно крылатое словечко, которое он произнес в разговоре со мной по аналогичному поводу и которое лучше всякой другой фразы показывает, какую цену он придавал успеху:
- Когда мне кто-нибудь нужен, - сказал он мне, - то я не очень щепетильничаю и готов поцеловать его в...
Когда императору приходила в голову какая-нибудь мысль, которую он считал полезной, он сам создавал себе иллюзии. Он усваивал эту мысль, лелеял ее, проникался ею; он, так сказать, впитывал ее всеми своими порами. Можно ли упрекать его в том, что он старался внушить иллюзии другим? Если он пытался искушать вас, то он сам уже поддался искушению раньше, чем вы. Ни у одного человека разум и суждение не обманывались до такой степени, не были в такой мере доступны ошибке, не являлись в такой мере жертвой собственного воображения и собственной страсти, как разум и суждения императора, когда речь шла о некоторых вопросах. Он не жалел ни трудов, ни забот, чтобы добиться своей цели, поступая так и в мелочах и в крупных вопросах. Он был всегда, так сказать, всецело поглощен своей идеей. Он сосредоточивал всегда все свои силы, все свои способности и все свое внимание на том, что делал, или на том вопросе, который обсуждал в данный момент. Он все делал со страстью. Отсюда его огромное преимущество над противниками, ибо лишь немногие бывают в тот или иной момент полностью поглощены одною-единственною мыслью или одним-единственным действием. Да простят мне эти размышления... Возвращаюсь к моему разговору с императором.
Старания императора доказать мне, что все его войны имели политический характер, что его единственная цель - мир с Англией, что все его проекты ограничиваются пока рамками этой системы и этой цели, побудили меня снова заговорить о больших политических вопросах в связи с проектами войны, о которых я подозревал.