Страница:
Император больше всякого другого осуждал преступления революции и самою революцию. В связи с этим он более или менее отрицательно относился к представителям старого двора, принимавшим участие в ней, и часто говорил мне о них, не очень стесняясь в выражениях. Он хотел учредить институт пэров и превратить прекрасное здание церкви Магдалины, которое должно было служить "храмом славы", в великий искупительный памятник, очищающий от деяний революции; таковы были две идеи, которые он постоянно выдвигал и которыми был очень занят. Он собирался воздвигнуть там памятники Людовику XVI, королеве и всем жертвам, погибшим во время революции.
Император не прощал людям, пользовавшимся своей должностью, чтобы составить состояние и выжимать соки из страны, в которой они занимали командные или административные посты, а еще менее он прощал тем, кто торговал своим мнимым влиянием. Он с презрением говорил о маршале Брюне и никогда не упоминал имени Бурьена[306], не сопроводив его эпитетом "этот плут". Они не были единственными, о которых он так говорил...
Можно сказать, что император принадлежал к типу тех людей, которых во время революции называли "аристократами". Его рассуждения наводили даже на мысль, что такие взгляды были у него еще до его прихода к власти, хотя не всегда они лежали в основе его поведения. Роялист из хартуэллского двора не мог бы говорить о Бурбонах, о революции и ее бедах с более ярко выраженным чувством и с более искренним сожалением, чем император, но он всегда дополнял эти рассуждения соображениями государственного человека и подчеркивал, что надо воспользоваться всем тем, что революция дала великого и полезного.
- Это, - говорил он, - новая эра, она дала новую закалку Франции, страдавшей под владычеством временщиков, королевских любовниц и тех злоупотреблений, которые следуют за ними по пятам. Чтобы положить конец революции, надо сделать сплав из всех убеждений и пользоваться людьми самых противоположных взглядов. Это значит самым убедительным образом доказать, что правительство чувствует себя сильным. Тогда оно само дает направление, а не получает его.
В общем император мало уважал людей. Он редко хвалил кого-нибудь, даже тех, кто особенно отличился, если только это не было в тот момент, когда ему нужно было, чтобы они отличились еще больше. Но зато, очевидно из своего рода чувства справедливости, он слабо бранил или даже совсем не бранил тех, кто действовал плохо, если только дело не имело слишком серьезного значения. Известную роль в этой наружной снисходительности играла, бесспорно, мысль, что впоследствии эти люди смогут действовать лучше, ибо даже в тех редких случаях, когда император свирепствовал, это длилось недолго. Если он смещал кого-нибудь за серьезный проступок, то всегда только временно.
- Государи, - говорил он, - никогда не должны отнимать у человека всякую надежду на прощение.
Прегрешения против деликатности, отсутствие вежливости и хороших манер коробили его, хотя в этом отношении он не получил в детстве особенного воспитания, и сам он, выступая всегда на политической сцене, ничуть не заботился проявлять в этой области те качества, которых требовал от других. В частных разговорах он горько жаловался на свои неприятности, особенно любил жаловаться на своих приближенных, в том числе на князя Невшательского, Дюрока, на министров и начальников различных ведомств, будто они ему плохо служат. По тому, что император говорил мне о них, я часто мог судить, что именно он - с гораздо большим основанием - говорит им, вероятно, обо мне. Было бы, однако, неблагодарностью с моей стороны забывать те похвалы, которыми император в мое отсутствие часто осыпал вверенное мне ведомство. Строго говоря, это делалось для того, чтобы еще больше подогреть рвение и в то же время косвенно покритиковать кого-нибудь другого. Он любил противопоставлять друг другу начальников различных отраслей администрации. Император не был бы недоволен, если бы они плохо уживались между собой, и я часто мог заметить, как он делал все возможное для того, чтобы Дюрок и я чувствовали друг к другу зависть и даже вражду.
Мало уважая людей, император обычно не требовал от них больших достоинств и добродетелей, чем они, по его мнению, имели. Он ничего не забывал, но не был злопамятен. Никогда не преследовал кого-либо из личной ненависти. Он во всем руководствовался интересами своей политики. Можно сказать, что в нем не было ни ненависти, ни мелких страстей, и, судя по всему, его снисходительность или безразличное отношение к людям объяснялись его невысоким мнением о человеческом роде. Если политические соображения часто заставляли его быть милосердным, то некоторую роль в этом играло также и его чувство. А его чувства были лучше, чем он хотел показать. Впрочем, в его милосердии большую роль играло его убеждение в том, что людей толкают обстоятельства.
Мало было людей, о которых император не разговаривал бы со мною; он говорил со мною обо всех, начиная от его жены и европейских государей и вплоть до самых скромных частных лиц. И я часто мог заметить, что от него ничего не ускользало. В частной жизни он проявлял не больше благодушия, чем в политических делах. Все истолковывалось им против ближнего. Держась всегда, словно он на сцене в роли императора, он думал, что и другие разыгрывают с ним заученные ими роли. Поэтому его первым чувством всегда было недоверие, - правда, только на мгновение. Потом он менял отношение, но всегда надо было быть готовым к тому, что его первое представление о вас будет мало приятным, а может быть, даже и оскорбительным для вас. Всегда подозревая, что под вашими замечаниями или предложениями скрывается какой-нибудь личный или тайный интерес, независимо от того, друг вы или враг, он путал сначала друзей с врагами. Я часто испытывал это и могу говорить об этом с полным знанием дела. Император думал и по всякому поводу говорил, что честолюбие и интерес - движущие мотивы всех поступков. Он редко поэтому допускал, чтобы хороший поступок был совершен из чувства долга или из щепетильности. Он, однако, замечал людей, которыми, по-видимому, руководили щепетильность или сознание своего долга. В глубине души он учитывал это, но не показывал этого. Он часто заставлял меня усомниться в том, что государи верят в возможность иметь близких людей.
Рыцарство, присущее французскому характеру, изысканная вежливость и грациозный благосклонный тон, притворно усваиваемый государями даже при разговорах с теми министрами, отставку которых они только что подписали, все это совершенно отсутствовало у императора. Он притворялся только тогда, когда речь шла об очень важных делах. Проникнутый, несомненно, сознанием своего могущества и своего превосходства, он не давал себе труда притворяться в обыденной жизни и часто даже в более серьезных делах. Часто также он был болтлив. Когда речь шла о делах, он обычно увлекался разговором и говорил больше, чем хотел и должен был бы сказать. Если бы в нем было немного той французской любезности, которая придает нашей стране ее особый колорит, то его обожали бы, и он вскружил бы все головы. Зато у него было прекрасное и редкое качество: он не любил перемен; он дорожил теми людьми, которых подбирал для себя, и предпочитал самый скверный инструмент наилучшему, лишь бы не менять его. Вас не баловали, но зато вы были уверены, что никакая интрига не может погубить вас в его мнении. Правительству было дано направление и твердые правила действия, и так как император правил сам, то судьба министров не могла зависеть от перемены системы. Чем больше на вас нападали перед императором, тем более тщательно он хотел удостовериться в правильности предъявляемых вам обвинений, и тем более упорно он хотел сохранить вас при себе.
- Я сам свой министр, - часто говорил он. - Я сам веду свои дела, а следовательно, я достаточно силен, чтобы извлекать пользу из посредственных людей. Честность, отсутствие болтливости и работоспособность - вот все, чего я требую.
В своем домашнем быту император был чрезвычайно добродушен. С императрицей он обращался, как нежный и любящий супруг. Он довольно долго был очень влюблен в императрицу Жозефину, уже когда женился на ней, и навсегда сохранил привязанность к ней. Он любил превозносить ее изящество и доброту даже после того, как уже давно перестал с ней встречаться. Ни одна женщина не оставила в нем такого глубокого впечатления. По словам императора, она была воплощенной грацией.
Напрасно думают, что у него было много фавориток [307]. Конечно, порою кто-нибудь кружил ему голову, но любовь редко была для него потребностью и, пожалуй, даже редко была для него удовольствием. Он жил слишком на виду у всех, чтобы предаваться удовольствиям, которые, в сущности, мало развлекали его, а к тому же длились не больше мгновения. Впрочем, он был по-настоящему влюблен в течение нескольких дней в мадам Дюшатель. В промежутке между разводом и прибытием эрцгерцогини, чтобы отвлечься от императрицы Жозефины, он для препровождения времени развлекался с мадам Гадзани и мадам Матис. В последние годы жизни с императрицей Жозефиной он заводил связи с мадемуазель Жорж и несколькими другими женщинами отчасти из любопытства, а отчасти, чтобы отомстить за сцены ревности, вызванные его изменами. В Варшаве ему понравилась мадемуазель Валевская. Он имел от нее ребенка и сохранил к ней больше привязанности, чем к какой-либо другой женщине. Но все эти преходящие увлечения никогда не занимали его настолько, чтобы хотя бы на один момент отвлечь от государственных дел.
Он всегда так спешил рассказать о своих успехах, что можно было подумать, будто он гнался за ними только для того, чтобы их разгласить. О своих похождениях он прежде всего рассказывал императрице. Горе красавице, которая уступила ему, не будучи при этом сложена, как Венера Медицейская, ибо его критика не щадила ни одной детали ее фигуры, и он с удовольствием занимался этой критикой в беседах с теми лицами, перед которыми любил хвастать своими успехами. Императрица Жозефина в тот же вечер знала все подробности его победы над мадам***. А на следующий день после первого свидания император рассказывал все подробности мне, не упуская ничего, что могло польстить красавице или задеть ее самолюбие.
Император нуждался в продолжительном сне, но спал только, когда хотел, и притом безразлично - днем или ночью. Предстоявшая назавтра битва никогда не нарушала его сон, и даже во время сражения, если он считал, что оно не может решиться раньше, чем через час или два, он укладывался на своей медвежьей шкуре прямо на земле и спал крепким сном, пока его не будили. Я был свидетелем такого сна во время битвы под Бауценом [308] он спал тогда от 11 [1] / [2] до 1 часа дня. Объехав все позиции, он сказал:
- Надо предоставить делу идти своим ходом. Я смогу нанести решающие удары лишь часа через два.
И он спал больше часа. На войне его будили по всякому поводу. Князь Невшательский, который принимал получаемые донесения, тоже не жалел его, хотя знал всегда его планы. Император вставал всегда в 11 часов вечера или, самое позднее, в полночь, то есть в час, когда прибывали первые донесения армейских корпусов. Он работал 2 - 3 часа, а часто и больше, сопоставлял донесения, изучил по картам передвижения войск и отдавал приказания. Он диктовал все приказания начальнику штаба или секретарю, а князь Невшательский отправлял их по назначению. Иногда, если дело шло об особенно важных вопросах, он сам писал командирам армейских корпусов, чтобы обратить на это их внимание, но официальная часть переписки шла своим чередом через штаб главного командования.
Император входил в мельчайшие подробности. Он хотел на все наложить печать своего гения. Он вызывал меня, чтобы отдать распоряжения по ставке или относительно офицеров для поручений и офицеров штаба главного командования по поводу корреспонденции, эстафет, почтовых сообщений и т. д. Гвардейские командиры, армейский интендант, главный хирург - славный Ларрей, - все получали вызов к нему по крайней мере один раз в день. Ничто не ускользало от его попечений, ни одна деталь не казалась ему недостойной его внимания. Все, что могло способствовать успеху дела или благополучию солдата, заслуживало с его точки зрения ежедневного пристального внимания. Никогда нельзя было сказать об императоре, что он почивает на лаврах, ибо величайшие успехи заставали его в тот момент, когда он подготовлял все меры предосторожности, которые были бы приняты им, если бы вместо успеха его постигла неудача.
Как бы ни был утомлен император, он всегда - даже в разгаре самого ожесточенного преследования неприятеля и самых выдающихся успехов производил рекогносцировку тех мест, которые могли бы послужить подходящей позицией в случае неудачи.
В этом отношении у императора была изумительная память на всякие местности. Топография страны, казалось, была рельефно отпечатана у него в голове. Никогда человек не сочетал такой памяти с таким творческим гением. Он извлек бы людей, лошадей и пушки из самых недр земли. Он держал в голове в изумительном порядке номера своих кадровых частей, своих полков, своих обозных команд и батальонов. У него хватало памяти на все. Он знал обо всех, где кто находится, когда выступит, когда прибудет. Его память часто ставила в тупик штабы и командиров частей, но этот дух порядка, стремящийся поставить все на службу своей цели, все создать, организовать и заставить прибыть в назначенный пункт, не шел дальше этого. Императору нужно было, чтобы все вопросы кампании разрешались выигрышем нескольких сражений. Он в такой мере владел своей шахматной доской, что наверняка мог их выиграть. Но этот творческий гений не умел сохранять сотворенное. Всегда импровизируя, он быстротою своих переходов в короткое время расходовал, исчерпывал и дезорганизовывал все то, что его гений только что создал. Если кампания в 30 дней не давала ему результатов целого года, то большая часть его расчетов нарушалась теми потерями, причиной которых был он сам, ибо все делалось так быстро и так непредвиденно, а у его командиров было так мало опыта и предусмотрительности, да к тому же они были так избалованы прежними успехами, что все оказывалось дезорганизованным, рассеянным, раскиданным повсюду.
Гений императора всегда творил такие чудеса, что каждый возлагал на него все заботы об успехе. Казалось, что прибыть на место ко дню битвы - это все. Все были уверены, что потом у них будет время отдохнуть и реорганизовать свою часть, а потому все мало беспокоились о тех потерях, которые они несли, и обо всем брошенном по дороге, так как император редко требовал в этом отчета. Быстрые результаты итальянской и германской кампаний и ресурсы, которые имелись в этих странах, избаловали всех начальников, даже низших. Эта привычка к успеху дорого обошлась нам в России, а потом при наших неудачах. Славная привычка всегда идти вперед превратила нас в неопытных школьников, когда дело дошло до отступления. Привычка всегда иметь свои войска под рукой и постоянное стремление императора продолжать наступление приводили к тому, что дороги загромождались, и колонны скоплялись вместе. Таким путем изнуряли и людей и лошадей.
Никогда отступление не было организовано так плохо и не совершалось в худшем порядке. Никогда обозы не двигались так скверно. Задача сохранения военного имущества, совершенно не принималась в расчет при отдаче распоряжений, и именно этой непредусмотрительности надо приписать часть наших бедствий. Если речь шла об отступательном движении, то император решался отдать приказ только в последний момент и всегда слишком поздно. Доводы рассудка не могли победить его отвращение к отступлению, а штаб командования, слишком привыкший получать даже малейшие указания от того, кто всегда предвидел все, сам не принимал никаких мер.
Приученный быть только послушным инструментом, он не мог сам ничего сделать для общего спасения.
Император не соглашался даже на самые необходимые жертвы, которые могли спасти то, что было для него наиболее важным. В течение нашего долгого отступления из России он и в последний день был так же неуверен и нерешителен, как и в первый, хотя в необходимости отступления он сомневался не более, чем другие. Все время он тешил себя надеждой остановиться и занять позиции, а потому упорно сохранял огромное количество военного материала, и из-за этого мы потеряли все. Можно сказать, что он больше чем кто бы то ни было не любил думать о том, что ему было неприятно. Судьба так часто ему улыбалась, что он никак не мог поверить, чтобы она совершенно ему изменила.
Император ел быстро и глотал все с такой стремительностью, что можно было подумать, будто он вовсе не пережевывает пищу. Об его образе жизни рассказывали много сказок. В действительности он ел только два раза в день. Всему прочему он предпочитал говядину или баранину, бобы, чечевицу или картофель, по большей части в виде салата. Он редко прикасался к своей бутылке вина до обеда. Из вин он предпочитал шамбертен. После завтрака и обеда он выпивал чашку кофе, приготовленного на воде. Вся его изысканность в еде сводилась к этой чашке кофе. Он очень полюбил его после кампании в Египте и предпочитал мокко. Во время русского похода, даже при отступлении, он имел каждый день свое вино и кофе, а в качестве еды - блюда, к которым он привык.
Я не могу закончить рассказ об этой кампании, не коснувшись Неаполитанского короля, который играл такую большую роль в наших успехах и наших неудачах. Воинственный пыл короля часто заставлял его даже помимо собственной воли подогревать главную страсть императора, то есть страсть к войне. Он, однако, видел трудности русской кампании и в разговорах с некоторыми лицами заранее скорбел об их последствиях. Генерал Бельяр, его начальник штаба, не строил себе иллюзий; человек благородной души, он не скрывал от короля своих мнений и тех несчастий, которые предвидела его прозорливость. Но наилучшие намерения короля рассеивались, как только он видел неприятеля или слышал пушечные выстрелы. Он не мог тогда совладать больше со своим пылом. Он мечтал обо всех тех успехах, которых способно было добиться его мужество, и иллюзия его отваги дополняли в ставке иллюзии наполеоновского гения. Он не боялся рассердить императора каким-нибудь правдивым словом или непрошенной услугой, но как только император отвергал его предложения, король замолкал. Угождать императору - вот что было для него главным.
Не было более услужливого человека, чем он, даже по отношению к тем, на кого он считал себе в праве жаловаться. Он любил императора, видел его недостатки, понимал, к каким они приведут последствиям, но у него в характере была склонность к лести, всосанная им несомненно на своей родине с молоком матери; эта склонность почти в такой же мере парализовала все его добрые намерения, как и то влияние, которое император издавна имел на него. Его злополучная страсть к пышным костюмам приводила к тому, что этот храбрейший из королей, этот король храбрецов имел вид короля с бульварных подмостков. Император находил его смешным, говорил ему это и повторял это во всеуслышание, но не сердился на эту причуду, которая нравилась солдатам, тем паче что она привлекала внимание неприятеля к королю и, следовательно, подвергала его большим опасностям, чем их.
Возвращаюсь к рассказу о том, что происходило в Париже, и о сообщениях, полученных из армии после нашего приезда. Обер-гофмаршал и граф Лобо приехали через двое суток после императора; тогда же приехал и барон Фэн. Один за другим приехали и другие офицеры, а также адъютанты императора, на которых были возложены разные поручения. Каждый день эстафеты приносили сообщения об армии, и император узнал о катастрофе в Вильно: 10 декабря наши войска скорее бросили, чем эвакуировали этот город. Нельзя представить себе, какой беспорядок царил в Вильно после вступления в город армии. Император был подавлен этим известием. Он тотчас же послал за мной.
- Ну-с, Коленкур, - сказал он, как только завидел меня, - король покинул Вильно. Он не принял никаких мер. Армия и гвардия бежали от нескольких казаков. Из-за морозов все потеряли голову; беспорядок был такой, что, хотя их не преследовали, они бросили на высотах за Вильно всю артиллерию и все обозы. Еще не было примера подобного "спасайся, кто может", не было примера такой глупости. То, что спасла бы сотня отважных людей, погибло под носом у десятка тысяч храбрецов по вине Мюрата. Капитан волтижеров лучше командовал бы армией, чем он.
Я передал императору письмо де Салюса [309], и он перечитал его несколько раз, не будучи в состоянии, по его словам, верить тому, что ему сообщали король и начальник штаба, на которых он изливал все свое недовольство. Когда император читал мне полученные им сообщения или излагал их содержание, он был так изумлен и потрясен, что мне стало ясно одно: он был искренен, когда уверял меня (в дороге и даже после нашего приезда), что мы удержим Вильно. Чем больше он действительно верил в это, тем более чувствительной для него была эта потеря. В первый момент известие о ней подействовало на него более удручающе, чем в свое время сообщение о потере Минска и Борисова, хотя ему приходилось тогда отступать, причем он оказался между тремя неприятельскими армиями [310]. Но так как он должен был притворяться уверенным в себе перед внимательно наблюдавшими за ним придворными и мужественно встретить грозу, то он быстро оправился и с еще большим пылом занялся изысканием способов исправить все случившееся. Так как из армии один за другим приезжали различные лица, что не позволяло скрывать долее грустные вести, то император разрешил разослать на следующий же день все частные письма, прибывшие вместе с эстафетами.
Расскажу те подробности об этом событии, которые сообщил мне тогда император.
По прибытии в Вильно начальники поспешили устроиться на квартирах, отдохнуть и обогреться. Младшие офицеры и солдаты, предоставленные самим себе и очень страдавшие от морозов, дошедших до необычайной силы (в течение трех дней было больше 20? мороза), также укрылись в домах и покинули большинство постов. Король, который должен был бы находиться в авангарде в нескольких лье от Вильно, был в городе, и все укрылись там по его примеру. В результате казаки могли дойти до застав в городских предместьях. Мороз мешал нашим солдатам, укрывшимся в домах или собравшимся возле костров, воспользоваться своим оружием, и они отступали перед казаками. Неприятель, ободренный этими первыми успехами, осмелел, стал нападать на наши тылы и прощупывать посты в предместьях. Почти не встретив сопротивления, он непрестанно тревожил их и тем самым увеличивал беспорядок в наших рядах. Русская пехота, видя успехи казаков, также подошла к городу. Несколько орудий, поставленных на полозья, причинили не столько зла нескольким нашим постам, сколько напугали их. В конце концов беспорядок дошел до того, что было решено эвакуировать Вильно.
Непредусмотрительность, царившая повсюду после отъезда императора, окончательно погубила все. Артиллерия, обозы, - словом, все скучилось на возвышенности в двух лье от Вильно. Неподкованные, да к тому же еще и изнуренные лошади не в состоянии были перебраться через эту возвышенность. Первые же повозки загородили проход. Достаточно было бы 50 смелых людей и нескольких хорошо составленных упряжек для помощи повозкам с наиболее плохими лошадьми, чтобы спасти все, так как неприятель еще не вошел в город, а к тому же располагал лишь небольшими силами. Но все начальники действовали по своему произволу; штаб командования не предусмотрел ничего. Беспорядок рос с каждой минутой, каждый думал только о себе и старался обходным путем выбраться отсюда, надеясь перевалить через гору; вскоре возвышенность была загромождена первыми же частями, которые, не будучи в состоянии перебраться через нее, забили все проходы, так что все остальные, следовавшие за ними, должны были остановиться. Тем временем король, который думал, что в его распоряжении есть еще 48 часов для эвакуации, видя, что появилась кое-какая русская пехота, а наша мало расположена удерживать позиции, забил тревогу и поспешно покинул город[311] . С этого момента эвакуация превратилась в "спасайся, кто может".
Трудно представить себе царствовавший там беспорядок, а между тем не было никакого действительного основания так спешить и тревожиться, ибо небольшой пехотный отряд, забытый в городе, спустя полтора часа после этого стремительного отхода смело прошел через город, пробираясь между немногочисленными неприятельскими силами, вступившими в Вильно, и догнал армию, причем русские не препятствовали движению этого отряда. Императорский обоз, благополучно прибывший в Вильно вслед за артиллерией, разделил потом общую участь. Так как де Салюсу при всей его энергии и заботливости не удалось очистить проход, то пришлось все бросить. Удалось спасти только лошадей и мулов с их кладью, да и то стоило большого труда протащить их среди этой толчеи. Казенные деньги нагрузили на лошадей; не была потеряна ни одна монета . Так как король и генералы поспешили вперед, то никто не подумал собрать сотню молодцов, которой было бы достаточно, чтобы спасти все, ибо она остановила бы немногочисленных казаков, преследовавших нас, и у нас было бы время очистить гору от образовавшейся там пробки. Мороз был очень жестокий. В этот день он заморозил и сообразительность и мужество наших солдат, которые в других случаях не останавливались перед такими трудностями. Гоpe тем, у кого не было перчаток: они подвергались риску лишиться нескольких пальцев!
Император не прощал людям, пользовавшимся своей должностью, чтобы составить состояние и выжимать соки из страны, в которой они занимали командные или административные посты, а еще менее он прощал тем, кто торговал своим мнимым влиянием. Он с презрением говорил о маршале Брюне и никогда не упоминал имени Бурьена[306], не сопроводив его эпитетом "этот плут". Они не были единственными, о которых он так говорил...
Можно сказать, что император принадлежал к типу тех людей, которых во время революции называли "аристократами". Его рассуждения наводили даже на мысль, что такие взгляды были у него еще до его прихода к власти, хотя не всегда они лежали в основе его поведения. Роялист из хартуэллского двора не мог бы говорить о Бурбонах, о революции и ее бедах с более ярко выраженным чувством и с более искренним сожалением, чем император, но он всегда дополнял эти рассуждения соображениями государственного человека и подчеркивал, что надо воспользоваться всем тем, что революция дала великого и полезного.
- Это, - говорил он, - новая эра, она дала новую закалку Франции, страдавшей под владычеством временщиков, королевских любовниц и тех злоупотреблений, которые следуют за ними по пятам. Чтобы положить конец революции, надо сделать сплав из всех убеждений и пользоваться людьми самых противоположных взглядов. Это значит самым убедительным образом доказать, что правительство чувствует себя сильным. Тогда оно само дает направление, а не получает его.
В общем император мало уважал людей. Он редко хвалил кого-нибудь, даже тех, кто особенно отличился, если только это не было в тот момент, когда ему нужно было, чтобы они отличились еще больше. Но зато, очевидно из своего рода чувства справедливости, он слабо бранил или даже совсем не бранил тех, кто действовал плохо, если только дело не имело слишком серьезного значения. Известную роль в этой наружной снисходительности играла, бесспорно, мысль, что впоследствии эти люди смогут действовать лучше, ибо даже в тех редких случаях, когда император свирепствовал, это длилось недолго. Если он смещал кого-нибудь за серьезный проступок, то всегда только временно.
- Государи, - говорил он, - никогда не должны отнимать у человека всякую надежду на прощение.
Прегрешения против деликатности, отсутствие вежливости и хороших манер коробили его, хотя в этом отношении он не получил в детстве особенного воспитания, и сам он, выступая всегда на политической сцене, ничуть не заботился проявлять в этой области те качества, которых требовал от других. В частных разговорах он горько жаловался на свои неприятности, особенно любил жаловаться на своих приближенных, в том числе на князя Невшательского, Дюрока, на министров и начальников различных ведомств, будто они ему плохо служат. По тому, что император говорил мне о них, я часто мог судить, что именно он - с гораздо большим основанием - говорит им, вероятно, обо мне. Было бы, однако, неблагодарностью с моей стороны забывать те похвалы, которыми император в мое отсутствие часто осыпал вверенное мне ведомство. Строго говоря, это делалось для того, чтобы еще больше подогреть рвение и в то же время косвенно покритиковать кого-нибудь другого. Он любил противопоставлять друг другу начальников различных отраслей администрации. Император не был бы недоволен, если бы они плохо уживались между собой, и я часто мог заметить, как он делал все возможное для того, чтобы Дюрок и я чувствовали друг к другу зависть и даже вражду.
Мало уважая людей, император обычно не требовал от них больших достоинств и добродетелей, чем они, по его мнению, имели. Он ничего не забывал, но не был злопамятен. Никогда не преследовал кого-либо из личной ненависти. Он во всем руководствовался интересами своей политики. Можно сказать, что в нем не было ни ненависти, ни мелких страстей, и, судя по всему, его снисходительность или безразличное отношение к людям объяснялись его невысоким мнением о человеческом роде. Если политические соображения часто заставляли его быть милосердным, то некоторую роль в этом играло также и его чувство. А его чувства были лучше, чем он хотел показать. Впрочем, в его милосердии большую роль играло его убеждение в том, что людей толкают обстоятельства.
Мало было людей, о которых император не разговаривал бы со мною; он говорил со мною обо всех, начиная от его жены и европейских государей и вплоть до самых скромных частных лиц. И я часто мог заметить, что от него ничего не ускользало. В частной жизни он проявлял не больше благодушия, чем в политических делах. Все истолковывалось им против ближнего. Держась всегда, словно он на сцене в роли императора, он думал, что и другие разыгрывают с ним заученные ими роли. Поэтому его первым чувством всегда было недоверие, - правда, только на мгновение. Потом он менял отношение, но всегда надо было быть готовым к тому, что его первое представление о вас будет мало приятным, а может быть, даже и оскорбительным для вас. Всегда подозревая, что под вашими замечаниями или предложениями скрывается какой-нибудь личный или тайный интерес, независимо от того, друг вы или враг, он путал сначала друзей с врагами. Я часто испытывал это и могу говорить об этом с полным знанием дела. Император думал и по всякому поводу говорил, что честолюбие и интерес - движущие мотивы всех поступков. Он редко поэтому допускал, чтобы хороший поступок был совершен из чувства долга или из щепетильности. Он, однако, замечал людей, которыми, по-видимому, руководили щепетильность или сознание своего долга. В глубине души он учитывал это, но не показывал этого. Он часто заставлял меня усомниться в том, что государи верят в возможность иметь близких людей.
Рыцарство, присущее французскому характеру, изысканная вежливость и грациозный благосклонный тон, притворно усваиваемый государями даже при разговорах с теми министрами, отставку которых они только что подписали, все это совершенно отсутствовало у императора. Он притворялся только тогда, когда речь шла об очень важных делах. Проникнутый, несомненно, сознанием своего могущества и своего превосходства, он не давал себе труда притворяться в обыденной жизни и часто даже в более серьезных делах. Часто также он был болтлив. Когда речь шла о делах, он обычно увлекался разговором и говорил больше, чем хотел и должен был бы сказать. Если бы в нем было немного той французской любезности, которая придает нашей стране ее особый колорит, то его обожали бы, и он вскружил бы все головы. Зато у него было прекрасное и редкое качество: он не любил перемен; он дорожил теми людьми, которых подбирал для себя, и предпочитал самый скверный инструмент наилучшему, лишь бы не менять его. Вас не баловали, но зато вы были уверены, что никакая интрига не может погубить вас в его мнении. Правительству было дано направление и твердые правила действия, и так как император правил сам, то судьба министров не могла зависеть от перемены системы. Чем больше на вас нападали перед императором, тем более тщательно он хотел удостовериться в правильности предъявляемых вам обвинений, и тем более упорно он хотел сохранить вас при себе.
- Я сам свой министр, - часто говорил он. - Я сам веду свои дела, а следовательно, я достаточно силен, чтобы извлекать пользу из посредственных людей. Честность, отсутствие болтливости и работоспособность - вот все, чего я требую.
В своем домашнем быту император был чрезвычайно добродушен. С императрицей он обращался, как нежный и любящий супруг. Он довольно долго был очень влюблен в императрицу Жозефину, уже когда женился на ней, и навсегда сохранил привязанность к ней. Он любил превозносить ее изящество и доброту даже после того, как уже давно перестал с ней встречаться. Ни одна женщина не оставила в нем такого глубокого впечатления. По словам императора, она была воплощенной грацией.
Напрасно думают, что у него было много фавориток [307]. Конечно, порою кто-нибудь кружил ему голову, но любовь редко была для него потребностью и, пожалуй, даже редко была для него удовольствием. Он жил слишком на виду у всех, чтобы предаваться удовольствиям, которые, в сущности, мало развлекали его, а к тому же длились не больше мгновения. Впрочем, он был по-настоящему влюблен в течение нескольких дней в мадам Дюшатель. В промежутке между разводом и прибытием эрцгерцогини, чтобы отвлечься от императрицы Жозефины, он для препровождения времени развлекался с мадам Гадзани и мадам Матис. В последние годы жизни с императрицей Жозефиной он заводил связи с мадемуазель Жорж и несколькими другими женщинами отчасти из любопытства, а отчасти, чтобы отомстить за сцены ревности, вызванные его изменами. В Варшаве ему понравилась мадемуазель Валевская. Он имел от нее ребенка и сохранил к ней больше привязанности, чем к какой-либо другой женщине. Но все эти преходящие увлечения никогда не занимали его настолько, чтобы хотя бы на один момент отвлечь от государственных дел.
Он всегда так спешил рассказать о своих успехах, что можно было подумать, будто он гнался за ними только для того, чтобы их разгласить. О своих похождениях он прежде всего рассказывал императрице. Горе красавице, которая уступила ему, не будучи при этом сложена, как Венера Медицейская, ибо его критика не щадила ни одной детали ее фигуры, и он с удовольствием занимался этой критикой в беседах с теми лицами, перед которыми любил хвастать своими успехами. Императрица Жозефина в тот же вечер знала все подробности его победы над мадам***. А на следующий день после первого свидания император рассказывал все подробности мне, не упуская ничего, что могло польстить красавице или задеть ее самолюбие.
Император нуждался в продолжительном сне, но спал только, когда хотел, и притом безразлично - днем или ночью. Предстоявшая назавтра битва никогда не нарушала его сон, и даже во время сражения, если он считал, что оно не может решиться раньше, чем через час или два, он укладывался на своей медвежьей шкуре прямо на земле и спал крепким сном, пока его не будили. Я был свидетелем такого сна во время битвы под Бауценом [308] он спал тогда от 11 [1] / [2] до 1 часа дня. Объехав все позиции, он сказал:
- Надо предоставить делу идти своим ходом. Я смогу нанести решающие удары лишь часа через два.
И он спал больше часа. На войне его будили по всякому поводу. Князь Невшательский, который принимал получаемые донесения, тоже не жалел его, хотя знал всегда его планы. Император вставал всегда в 11 часов вечера или, самое позднее, в полночь, то есть в час, когда прибывали первые донесения армейских корпусов. Он работал 2 - 3 часа, а часто и больше, сопоставлял донесения, изучил по картам передвижения войск и отдавал приказания. Он диктовал все приказания начальнику штаба или секретарю, а князь Невшательский отправлял их по назначению. Иногда, если дело шло об особенно важных вопросах, он сам писал командирам армейских корпусов, чтобы обратить на это их внимание, но официальная часть переписки шла своим чередом через штаб главного командования.
Император входил в мельчайшие подробности. Он хотел на все наложить печать своего гения. Он вызывал меня, чтобы отдать распоряжения по ставке или относительно офицеров для поручений и офицеров штаба главного командования по поводу корреспонденции, эстафет, почтовых сообщений и т. д. Гвардейские командиры, армейский интендант, главный хирург - славный Ларрей, - все получали вызов к нему по крайней мере один раз в день. Ничто не ускользало от его попечений, ни одна деталь не казалась ему недостойной его внимания. Все, что могло способствовать успеху дела или благополучию солдата, заслуживало с его точки зрения ежедневного пристального внимания. Никогда нельзя было сказать об императоре, что он почивает на лаврах, ибо величайшие успехи заставали его в тот момент, когда он подготовлял все меры предосторожности, которые были бы приняты им, если бы вместо успеха его постигла неудача.
Как бы ни был утомлен император, он всегда - даже в разгаре самого ожесточенного преследования неприятеля и самых выдающихся успехов производил рекогносцировку тех мест, которые могли бы послужить подходящей позицией в случае неудачи.
В этом отношении у императора была изумительная память на всякие местности. Топография страны, казалось, была рельефно отпечатана у него в голове. Никогда человек не сочетал такой памяти с таким творческим гением. Он извлек бы людей, лошадей и пушки из самых недр земли. Он держал в голове в изумительном порядке номера своих кадровых частей, своих полков, своих обозных команд и батальонов. У него хватало памяти на все. Он знал обо всех, где кто находится, когда выступит, когда прибудет. Его память часто ставила в тупик штабы и командиров частей, но этот дух порядка, стремящийся поставить все на службу своей цели, все создать, организовать и заставить прибыть в назначенный пункт, не шел дальше этого. Императору нужно было, чтобы все вопросы кампании разрешались выигрышем нескольких сражений. Он в такой мере владел своей шахматной доской, что наверняка мог их выиграть. Но этот творческий гений не умел сохранять сотворенное. Всегда импровизируя, он быстротою своих переходов в короткое время расходовал, исчерпывал и дезорганизовывал все то, что его гений только что создал. Если кампания в 30 дней не давала ему результатов целого года, то большая часть его расчетов нарушалась теми потерями, причиной которых был он сам, ибо все делалось так быстро и так непредвиденно, а у его командиров было так мало опыта и предусмотрительности, да к тому же они были так избалованы прежними успехами, что все оказывалось дезорганизованным, рассеянным, раскиданным повсюду.
Гений императора всегда творил такие чудеса, что каждый возлагал на него все заботы об успехе. Казалось, что прибыть на место ко дню битвы - это все. Все были уверены, что потом у них будет время отдохнуть и реорганизовать свою часть, а потому все мало беспокоились о тех потерях, которые они несли, и обо всем брошенном по дороге, так как император редко требовал в этом отчета. Быстрые результаты итальянской и германской кампаний и ресурсы, которые имелись в этих странах, избаловали всех начальников, даже низших. Эта привычка к успеху дорого обошлась нам в России, а потом при наших неудачах. Славная привычка всегда идти вперед превратила нас в неопытных школьников, когда дело дошло до отступления. Привычка всегда иметь свои войска под рукой и постоянное стремление императора продолжать наступление приводили к тому, что дороги загромождались, и колонны скоплялись вместе. Таким путем изнуряли и людей и лошадей.
Никогда отступление не было организовано так плохо и не совершалось в худшем порядке. Никогда обозы не двигались так скверно. Задача сохранения военного имущества, совершенно не принималась в расчет при отдаче распоряжений, и именно этой непредусмотрительности надо приписать часть наших бедствий. Если речь шла об отступательном движении, то император решался отдать приказ только в последний момент и всегда слишком поздно. Доводы рассудка не могли победить его отвращение к отступлению, а штаб командования, слишком привыкший получать даже малейшие указания от того, кто всегда предвидел все, сам не принимал никаких мер.
Приученный быть только послушным инструментом, он не мог сам ничего сделать для общего спасения.
Император не соглашался даже на самые необходимые жертвы, которые могли спасти то, что было для него наиболее важным. В течение нашего долгого отступления из России он и в последний день был так же неуверен и нерешителен, как и в первый, хотя в необходимости отступления он сомневался не более, чем другие. Все время он тешил себя надеждой остановиться и занять позиции, а потому упорно сохранял огромное количество военного материала, и из-за этого мы потеряли все. Можно сказать, что он больше чем кто бы то ни было не любил думать о том, что ему было неприятно. Судьба так часто ему улыбалась, что он никак не мог поверить, чтобы она совершенно ему изменила.
Император ел быстро и глотал все с такой стремительностью, что можно было подумать, будто он вовсе не пережевывает пищу. Об его образе жизни рассказывали много сказок. В действительности он ел только два раза в день. Всему прочему он предпочитал говядину или баранину, бобы, чечевицу или картофель, по большей части в виде салата. Он редко прикасался к своей бутылке вина до обеда. Из вин он предпочитал шамбертен. После завтрака и обеда он выпивал чашку кофе, приготовленного на воде. Вся его изысканность в еде сводилась к этой чашке кофе. Он очень полюбил его после кампании в Египте и предпочитал мокко. Во время русского похода, даже при отступлении, он имел каждый день свое вино и кофе, а в качестве еды - блюда, к которым он привык.
Я не могу закончить рассказ об этой кампании, не коснувшись Неаполитанского короля, который играл такую большую роль в наших успехах и наших неудачах. Воинственный пыл короля часто заставлял его даже помимо собственной воли подогревать главную страсть императора, то есть страсть к войне. Он, однако, видел трудности русской кампании и в разговорах с некоторыми лицами заранее скорбел об их последствиях. Генерал Бельяр, его начальник штаба, не строил себе иллюзий; человек благородной души, он не скрывал от короля своих мнений и тех несчастий, которые предвидела его прозорливость. Но наилучшие намерения короля рассеивались, как только он видел неприятеля или слышал пушечные выстрелы. Он не мог тогда совладать больше со своим пылом. Он мечтал обо всех тех успехах, которых способно было добиться его мужество, и иллюзия его отваги дополняли в ставке иллюзии наполеоновского гения. Он не боялся рассердить императора каким-нибудь правдивым словом или непрошенной услугой, но как только император отвергал его предложения, король замолкал. Угождать императору - вот что было для него главным.
Не было более услужливого человека, чем он, даже по отношению к тем, на кого он считал себе в праве жаловаться. Он любил императора, видел его недостатки, понимал, к каким они приведут последствиям, но у него в характере была склонность к лести, всосанная им несомненно на своей родине с молоком матери; эта склонность почти в такой же мере парализовала все его добрые намерения, как и то влияние, которое император издавна имел на него. Его злополучная страсть к пышным костюмам приводила к тому, что этот храбрейший из королей, этот король храбрецов имел вид короля с бульварных подмостков. Император находил его смешным, говорил ему это и повторял это во всеуслышание, но не сердился на эту причуду, которая нравилась солдатам, тем паче что она привлекала внимание неприятеля к королю и, следовательно, подвергала его большим опасностям, чем их.
Возвращаюсь к рассказу о том, что происходило в Париже, и о сообщениях, полученных из армии после нашего приезда. Обер-гофмаршал и граф Лобо приехали через двое суток после императора; тогда же приехал и барон Фэн. Один за другим приехали и другие офицеры, а также адъютанты императора, на которых были возложены разные поручения. Каждый день эстафеты приносили сообщения об армии, и император узнал о катастрофе в Вильно: 10 декабря наши войска скорее бросили, чем эвакуировали этот город. Нельзя представить себе, какой беспорядок царил в Вильно после вступления в город армии. Император был подавлен этим известием. Он тотчас же послал за мной.
- Ну-с, Коленкур, - сказал он, как только завидел меня, - король покинул Вильно. Он не принял никаких мер. Армия и гвардия бежали от нескольких казаков. Из-за морозов все потеряли голову; беспорядок был такой, что, хотя их не преследовали, они бросили на высотах за Вильно всю артиллерию и все обозы. Еще не было примера подобного "спасайся, кто может", не было примера такой глупости. То, что спасла бы сотня отважных людей, погибло под носом у десятка тысяч храбрецов по вине Мюрата. Капитан волтижеров лучше командовал бы армией, чем он.
Я передал императору письмо де Салюса [309], и он перечитал его несколько раз, не будучи в состоянии, по его словам, верить тому, что ему сообщали король и начальник штаба, на которых он изливал все свое недовольство. Когда император читал мне полученные им сообщения или излагал их содержание, он был так изумлен и потрясен, что мне стало ясно одно: он был искренен, когда уверял меня (в дороге и даже после нашего приезда), что мы удержим Вильно. Чем больше он действительно верил в это, тем более чувствительной для него была эта потеря. В первый момент известие о ней подействовало на него более удручающе, чем в свое время сообщение о потере Минска и Борисова, хотя ему приходилось тогда отступать, причем он оказался между тремя неприятельскими армиями [310]. Но так как он должен был притворяться уверенным в себе перед внимательно наблюдавшими за ним придворными и мужественно встретить грозу, то он быстро оправился и с еще большим пылом занялся изысканием способов исправить все случившееся. Так как из армии один за другим приезжали различные лица, что не позволяло скрывать долее грустные вести, то император разрешил разослать на следующий же день все частные письма, прибывшие вместе с эстафетами.
Расскажу те подробности об этом событии, которые сообщил мне тогда император.
По прибытии в Вильно начальники поспешили устроиться на квартирах, отдохнуть и обогреться. Младшие офицеры и солдаты, предоставленные самим себе и очень страдавшие от морозов, дошедших до необычайной силы (в течение трех дней было больше 20? мороза), также укрылись в домах и покинули большинство постов. Король, который должен был бы находиться в авангарде в нескольких лье от Вильно, был в городе, и все укрылись там по его примеру. В результате казаки могли дойти до застав в городских предместьях. Мороз мешал нашим солдатам, укрывшимся в домах или собравшимся возле костров, воспользоваться своим оружием, и они отступали перед казаками. Неприятель, ободренный этими первыми успехами, осмелел, стал нападать на наши тылы и прощупывать посты в предместьях. Почти не встретив сопротивления, он непрестанно тревожил их и тем самым увеличивал беспорядок в наших рядах. Русская пехота, видя успехи казаков, также подошла к городу. Несколько орудий, поставленных на полозья, причинили не столько зла нескольким нашим постам, сколько напугали их. В конце концов беспорядок дошел до того, что было решено эвакуировать Вильно.
Непредусмотрительность, царившая повсюду после отъезда императора, окончательно погубила все. Артиллерия, обозы, - словом, все скучилось на возвышенности в двух лье от Вильно. Неподкованные, да к тому же еще и изнуренные лошади не в состоянии были перебраться через эту возвышенность. Первые же повозки загородили проход. Достаточно было бы 50 смелых людей и нескольких хорошо составленных упряжек для помощи повозкам с наиболее плохими лошадьми, чтобы спасти все, так как неприятель еще не вошел в город, а к тому же располагал лишь небольшими силами. Но все начальники действовали по своему произволу; штаб командования не предусмотрел ничего. Беспорядок рос с каждой минутой, каждый думал только о себе и старался обходным путем выбраться отсюда, надеясь перевалить через гору; вскоре возвышенность была загромождена первыми же частями, которые, не будучи в состоянии перебраться через нее, забили все проходы, так что все остальные, следовавшие за ними, должны были остановиться. Тем временем король, который думал, что в его распоряжении есть еще 48 часов для эвакуации, видя, что появилась кое-какая русская пехота, а наша мало расположена удерживать позиции, забил тревогу и поспешно покинул город[311] . С этого момента эвакуация превратилась в "спасайся, кто может".
Трудно представить себе царствовавший там беспорядок, а между тем не было никакого действительного основания так спешить и тревожиться, ибо небольшой пехотный отряд, забытый в городе, спустя полтора часа после этого стремительного отхода смело прошел через город, пробираясь между немногочисленными неприятельскими силами, вступившими в Вильно, и догнал армию, причем русские не препятствовали движению этого отряда. Императорский обоз, благополучно прибывший в Вильно вслед за артиллерией, разделил потом общую участь. Так как де Салюсу при всей его энергии и заботливости не удалось очистить проход, то пришлось все бросить. Удалось спасти только лошадей и мулов с их кладью, да и то стоило большого труда протащить их среди этой толчеи. Казенные деньги нагрузили на лошадей; не была потеряна ни одна монета . Так как король и генералы поспешили вперед, то никто не подумал собрать сотню молодцов, которой было бы достаточно, чтобы спасти все, ибо она остановила бы немногочисленных казаков, преследовавших нас, и у нас было бы время очистить гору от образовавшейся там пробки. Мороз был очень жестокий. В этот день он заморозил и сообразительность и мужество наших солдат, которые в других случаях не останавливались перед такими трудностями. Гоpe тем, у кого не было перчаток: они подвергались риску лишиться нескольких пальцев!