Не люблю я суеты человеческой. Пытается суетливый попасть в струю, но разве можно попасть в себя Самого? Поток жизни — не жизнь, но человек, и не может он попасть в Себя самого, а потому не люблю я человеческой суеты.
   Не люблю я человеческого тщеславия. Тщеславному есть что терять. Он будет бояться, даже если предметом его тщеславия будет бесстрашие. Я не люблю выигрыш проигрыша.
   Не люблю я человеческих оправданий. Поиск причины — это поиск конца, но не начала. Всегда оправдать можно собственное бездействие, зная причину. Но любой конец иллюзорен, однако реален он для имеющего оправдание. Можно стать жертвой даже она если никому не нужна. Я не люблю оправданий глупости.
   Не люблю я человеческих знаний. Один норовит знанием своим учить другого, но кто же голоден до чужого знания? Знание человеческое — словно яйцо без семени коли не будет оно съедено, то протухнет, и потому нужно знающему скормить своё знание. А вырасти из яйца этого ничего не вырастет, ибо не для того рождалось оно, чтобы жить, но для того только, чтобы умереть. Не люблю я знаний, которыми учат.
   Не люблю я созидания человеческого. Ибо какая разница, что от трудов ваших меняется форма вещества, если не меняется вещество? Иллюзия созидания обманывает созидающего. И когда строят, разрушая, то не строят, а рушат. И когда созидают ради созидания, то созидают смерть. Созидание разрушения ради я не люблю.
   Не люблю я добродетелей человеческих. Ибо то, что от сердца идёт, не имеет имени, а то, что от разума, — смысла. Нет, не заслуга добродетель ваша, но могильщик, отпевающий искренность. Знайте же, что не выдают медали за искренность, но добродетель ваша в орденах, словно в латах цинковых. И подобны коросте гнойной эти латы, что покрывают собой сердце ваше, и иссохнет оно от заботы такой и вас погубит. Я же не почитаю почитаемых добродетелей.
   И человеческой торговли духом не люблю я. И не важна цель, коей возбуждается дух ваш тщедушный, ибо, от цели зависимый, перестаёт он быть духом. Определяемым становится он из определяющего, если выставлен на продажу. Но не уместен торг, если товар подпорчен, да и сам торг — обесценивает. Разменяете дух — душок получите. А разменной монеты духа человеческого я не люблю.
   Не люблю я стремления человеческого делать свою судьбу. Карьера — то участь раба и дорога смерти. Нужно жить, и тогда необходимое дано будет, а более необходимого даже глупцу не может быть нужно. Ненужное востребовано не будет, невостребованное сгниёт и погубит необходимое гниеньем своим. Жизнь не более того, что она есть, но не может её быть мало. Судьба же — довесок к жизни вашей, довесок ненужный и тлетворный для жизни. Не люблю я стремлений человеческих, ибо дурно от них пахнет.
   Не люблю я стремления человеческого быть хорошим. Желание это от неудовлетворённости, но когда же недостаточность рождала радость? А если нет в человеке радости, как быть хорошим ему? Стремящийся быть хорошим для других пытается быть каким-то, но не самим Собой, а значит, и не быть вовсе. Если же тебя нет, то что в тебе проку? Стремящийся быть хорошим не может хорошим быть, ибо его Самого нет. И потому стремление это — ложь, а я не люблю лжи человеческой.
   Не люблю я служения человеческого, ибо ждёт служащий за службу свою награды. Но разве жизнь ваша — не награда вам? А если нет, то, верно, и не живёте вы! Или же думаете, что награда за служение ваше — это похороны за государственный счёт под выстрелы холостые? Так знайте же, что служите вы смерти служа! Только два пути есть, что известны мне: ты или не жил вовсе, или награждал жизнью. Не люблю я иллюзий человеческих, а служенье из их числа.
   Не люблю я сомнений человеческих, ибо сомневающийся неустойчив и зыбок. Какая разница, что всё сделал ты правильно, если одолевают тебя сомнения? Помни же, что сомнение разрушает деяние. И знай же, что не сделал ты ничего, если полон сомнения. Жизнь не может быть относительной, в таком качестве её нет и не может быть. Если нечто есть, то нельзя сомневаться в этом. Не любит сомневающийся жизни, а я не люблю человеческого сомнения.
   Не люблю я стремление человеческое делать добро. Если добро, что сделал ты, принесло радость тебе — это добро для тебя, а потому эгоизм. Признайся же в этом и не лги себе никогда! А если добро твоё — добро, но нерадостно, то разве же это добро? Тот, кто хочет делать добро, тот следует идее добра, но не добру. И потому растит он злобу жадную в сердце своём, и станет она местью чёрной, и погубит его. И не важно, кому будет мстить он — себе ли, другим, ибо сам он — иллюзии каторжник, сам он несчастен. Тот же, кто добр, добрым быть не желая, — тот эгоист жизни, тот и пестует жизнь. Но стремящихся делать добро не люблю я.
   Не люблю я и человеческих предпочтений, ибо одно не лучше другого, но другое, и у каждого своя правда. Кто не видит этого — тот слеп. А как слепому судить и оказывать предпочтение? Оказывая одному предпочтение, ты в правде отказываешь другому, а значит — лжёшь ты, оказывая предпочтение. Вот почему предпочтение всегда лживо! И если оказал ты в одном предпочтение, то показал этим, что в остальном слаб. Признай же слабость свою и не бойся быть слабым! Делай, что можешь, но не думай, что оказываешь тем предпочтение, которое не люблю я, как и всё человеческое.
   Не люблю я высокомерия человеческого, ибо высокомерие всякое — суть презрение, жизни выказанное. Тот же, кто данного ему не ценит, — тот предаёт. Не является благодарность покорностью, а покорность не бывает никогда благодарной, потому-то не люблю я и самобичевания человеческого. Неспособен высокомерный разглядеть собственной слабости, этим претендует на абсолютную силу — так и сядет он в лужу. А уничижающийся даже того не сделает, что в силах его. И не знаю я, кто лучше из этих двух, ведь не важно, почемупредал ты жизнь. Ты сделал это!
   Не люблю я самолюбования человеческого. Глупо гордиться ростом своим или цветом волос — благодари за это родителей, ибо это их гордость. Если же то, что постиг ты, — мудрость жизни, то это её мудрость. Так чем же ты похваляешься? И даже то, что есть ты, — не твоё, ибо придёт время и будет всё отнято, и не успеешь ты наиграться. Радуйся же, полоумный Нарцисс, вырвут с корнем тебя красотой твоей восхищенные! Любующийся, можешь ты любоваться лишь собственной смертью! Дурной же вкус у того, кто смертью своей любуется вместо жизни, а я потому не люблю человеческого самолюбования.
   Не люблю я к свободе стремление человеческое, ибо не знаете вы, к чему стремитесь. Как можете вы стремиться, цели своей не ведая, и от чего хотите свободы? Не от жизни ли хотите освободиться? Так уже от неё вы свободны, стремящиеся, ибо умерли! Или хотите вы гарантий себе безнаказанности?! О, как же несвободны рабы, стремящиеся к свободе, полные страха! Нет, не будет вам свободы такой! Никогда не будет! И какое дело вам до свободы, безумные, если страшитесь вы быть свободными? Зачем права вам, раболепные, если вы страшитесь быть правыми? Страх ваш — вот цепи ваши, а свобода подлинная — это свобода от страха. Но ждёте вы, что дадут вам, а взять можете только сами. Смешно мне стремление ваше к свободе! Только мертвецы и стремятся к свободе вашей, ибо не знают они жизни, а я не люблю это стремление.
   Но более всего не люблю я соль человеческого — отрицание человеком самого Себя! Как случилось, что, будучи эгоистами, так ненавидите вы эгоизм? Разве же не следует опереться на то, что имеешь, прежде движения? На что же ещё полагаться, если не на то, что ты есть? Так кого же пытаетесь вы обмануть?
   Быть эгоистом не значит лгать, но значит быть честным с самим Собой. Ибо кто, как не эгоист ощущает Себя самого. Кто если не эгоист может быть самим Собой для другого, позволив тем ему быть Другим? Знай же, что, отрицая Себя самого, ты отрицаешь Другого! Ты не только мертвец, но и убийца!
   Лишь иллюзия одна — достойна твоего отрицания. А человек, отрицающий Себя самого, отрицает Жизнь, и он мёртв, а потому не человек он, а труп. Я готов говорить с умершим, но я не могу говорить с живым трупом! Отрицающий Себя самого — отрицает меня, и не могу я говорить с ним, ибо меня нет для него. Но я хочу говорить с человеком! Да, я не люблю человеческое, но я дорожу превыше всего человеком!
   Человеческое есть нечто, что должно быть побеждено. Но что сделали вы, дабы победить своё рабство?»
 

V

 
   Словно медный язык монастырского колокола бился в эти минуты о чугунный обод, и он смолк вдруг, внезапно, замер в дрожащих руках звонаря… Заратустра медленно повернул ко мне голову. На его длинных, густых ресницах блеснула слеза, он глубоко вздохнул и после паузы прервал молчание:
   — Желание быть сверхчеловеком, может быть, и похвально, не знаю… — он печально улыбнулся. — Но ведь никто не был ещё человеком. Есть песня, да нет у певца ни слуха, ни голоса. Нельзя человеком быть в одиночку. Понимаешь? Не получается…
   Сто лет был я окутан холодом сверхчеловеческого одиночества, сто лет. Я хотел быть сверхчеловеком, я стал им, я был им, я устал… Всё это ровным счётом ничего не стоит.
   Человек не может быть один, но будет он одинок, пока не станет самим Собой для Другого. Как сиять росе утренней, если не ласкает её луч солнечный?
   Как же просто быть самим Собой! Руку подай — и всё. Но те, от кого ушёл я сто лет назад, не могли именно этого. А я ведь принимал их за людей… Глупо, да? Зачем, мертвец, ты пришёл ко мне? Хочешь ли ты теперь жить?
   — Да, — ответил я сдавленным голосом.
   И тут же испуганное сомнение пронзило меня изнутри: «Он мне не поверит!»
   Заратустра улыбнулся:
   — Не следи за собой, хватит шпионить. Я знаю, что ты хороший, знаю. Ну чего ты боишься? — его слова звучали, как шелест шёлка, он смотрел мне прямо в глаза, улыбаясь своими глазами. — Что же ты? Не доверяешь себе, канатный плясун? Самому Себе, и не доверяешь… Плясун, я пришёл с тем, чтобы ты мог танцевать. «Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать». Помнишь?
   Заратустра тихо рассмеялся, снедая моё смущение.
   — У меня не получится, — эти слова скользнули с губ моих сами по себе, словно один только выдох.
   — Ну вот, можешь же не шпионить!
   И в тот самый миг я впервые ощутил, что это значит «быть самим Собой для Другого». Но уже через сотую долю секунды мой «шпион» снова вернулся. Я смутился, кровь ударила мне в лицо, я затараторил:
   — Зар, во мне есть всё человеческое, что ты перечислил. Правда, не смейся! И стремление делать добро, и желание строить свою судьбу, меня душит стремление к знанию, свободе, чёрт бы её побрал! Я оказываю предпочтение и сомневаюсь, да! Я стыжусь своего высокомерия, но оно есть, от этого никуда не деться. Я, наверное, испытываю самолюбование, наверное. И торгую духом, созидая. Я отрекаюсь от самого Себя — это точно. Прости, наверное, я не тот канатный плясун, которого ты ищешь, ты обознался.
   И выпалив всё это, бог знает зачем, я испытал такую обиду, такое отчаяние… Я снова не верил себе, я не верил тому, что сам и говорил. Да, человеческого во мне с избытком, но я не мог позволить себе не быть «канатным плясуном» для моего Заратустры. Я боялся потерять его, я слишком долго его искал. Закусив губу, я пытался справиться с собственным противоречием — или быть честным, или быть настоящим.
   — Ты пришёл, — тихо ответил он моему молчанию, — значит, ты искал. Многие выходили на этот берег, но только ты заметил паромщика. Ты ещё хочешь на тот берег?
   — Сверхчеловеком?
   — Я сказал: «на тот берег», а не «этажом выше»! — он почти шикнул на меня и сразу вслед за этим расхохотался.
   — Ты знаешь, как?
   — Тебе нужна чужая победа? Добыча и опыт — разные вещи.
   Я почувствовал, что проявляю слабость, что хочу возложить свои заботы на его плечи. Мне стало стыдно, я снова смутился, почувствовал себе маленьким, и мой «шпион», вдруг снова исчез.
   — Глупо, да?.. Надо самому…
   — Я буду для тебя человеком, если ты позволишь.
   — Я не должен сомневаться?
   — И ты должен быть эгоистом!
   — Я и есть эгоист, — сказал я, подумав.
   — Нет, ты эгоист для людей, но ещё не для самого Себя.
   Я молчал.
 

VI

 
   — Знаешь, почему я разглядел в тебе канатного плясуна? — спросил Заратустра после долгого молчания. — Ты развлекаешь толпу, но ты рискуешь не ради выгоды. Ты мечтаешь разглядеть в этой толпе одного — того, кто не будет посмеиваться над твоими прыжками и кубертатами, кто не будет прищёлкивать языком, предвкушая скорою твою гибель. Ты ищешь того, кто будет бояться за тебя, чтобы ты мог не бояться. Ты ищешь человека, чтобы быть человеком. Зачем ещё ты встал на канат?
   Ты задумался над вопросами, которые уже не оставят тебя. Ты хочешь решить загадку человеческого. Я думаю, что тут нет решения. Это какая-то умственная жвачка. Порочные круги, морская пена. Пытаясь познать человеческое, ты пытаешься изучить свою тень. Но тень иллюзорна, это ложный аналог твоего отношения со Светом. Человеческое — паяц, что отвлекает тебя от человека, паяц, толкающий тебя в бездну смерти. Ты будешь познавать больше и больше, но так ты никогда ничего не узнаешь.
   Человеческое — это нарождающаяся иллюзия. Она красочна, ею можно залюбоваться, но она не откроет тебе Света, заманив мишурой своего дешёвого фейерверка. Ты должен узнать сокровенное, ты должен узнать человека. Ты уже встал на путь жизни, но ты ещё не живёшь. Ты канатный плясун, теперь ты можешь стать канатным висельником, а можешь танцевать. В этот раз я поспел раньше твоей смерти. Не покидай же меня! Жизнь ещё теплится. И не могу сказать тебе ничего, что бы ты хотел услышать, это никак невозможно. Но ты ведь всё знаешь сам, не можешь не знать. Только не сомневайся, не ищи оправданий и не бойся!
   Заратустра замолчал, а я не мог ему ответить. Мне предстояло или умереть, или, преодолев свой страх, обратить себя к жизни и жить. Он шевельнулся, его рука тихо коснулась моей руки.
 

VII

 
   Темнело. Мы сидели на остывающей земле, Заратустра сжимал мою руку в своей и молчал, но вечерняя прохлада казалась мне парным молоком, мне было тепло изнутри. Мир распахнулся, подобно мягкому ватному одеялу. Мысли редко мерцали на периферии моего сознания, навязчивые шпионы куда-то исчезли, время остановилось, а величественное солнце замерло плавящимся полукругом над линией горизонта.
   Я улыбался и почему-то плакал, солёные капли неторопливо сбегали по горячим щекам и беззвучно падали на речной песок. Всё вокруг жило, я чувствовал это — небо, солнце и эта река, несущая мимо нас свои воды, всё жило и предлагало мне жизнь.
   Сколько прошло времени, я не знаю, но вдруг крикнула птица, крикнула пронзительно, зычно, призывно. Заратустра встал и подошёл к воде.
   — Прощай, уходящее Солнце! — прокричал Заратустра. — Иди на покой. Как хорошо, когда не жжёшь ты, но греешь! Не усердствуй же, люди сожгут себя сами. Погребальные костры уже приготовлены! Пиршество пламени не за горами!
   Закат, грозный усмиритель огня, к тебе обращается Заратустра! Сохрани тепло моей нежности, сердце моё снова бьётся! Прекрасный улов уготовил ты мне сегодня, великий кормчий!
   Солнце, слышишь?! Заратустра поймал человека! Уходи же, не отбрасывай тени. Хватит теней! В мире теней я нашёл Свет! Уйди, Солнце, дай мне налюбоваться Светом!
   После этих слов Заратустра повернулся ко мне. Его стройное тело разрезало пополам диск уходящего солнца. И словно поджидая этой секунды, хором многоголосым закричали птицы, зашелестели листья деревьев, терзаемые внезапным порывом ветра, а солнце, зависшее было над полоскою леса, упало за горизонт.
   — Нам пора, канатный плясун, старик уже заждался нас в безумии своего одиночества!
 

VIII

 
   Мы шли через лес, ветви хватали нас за руки, едва различимые во тьме корни ловили каждый наш шаг. Но вот слабый лунный свет обрисовал контуры покосившегося строения, жалкий огонёк печально выглядывал из маленького окошка небольшой хижины.
   Заратустра широко распахнул дверь, свет вылился из дома наружу, сопровождаемый раздражённым голосом:
   — Опять ты, неугомонный? — сипло проворчал сухощавый старик, глядя куда-то в сторону. Впрочем, его водянистые глаза, казалось, и так отказывались видеть.
   — Я не один, старик! Я с канатным плясуном. Помнишь его? — весело отвечал Заратустра, по-хозяйски проходя внутрь хижины и увлекая меня за собой.
   — А мне-то что? Мертвец ты или живой — какая разница старику? Старику наплевать! — он пошамкал рассохшимися губами и ворча, что, мол, хлеба и вина уйдёт в два раза больше обычного, а он, дескать, на это не рассчитывал, удалился в кухню. По дороге он ещё что-то бубнил в этом духе, кажется, относительно нашей легкомысленности.
   Заратустра добродушно смеялся, провожая старика и взглядом, и каким-то забавным напутствием. Я же, напротив, отпустил печальную сентенцию:
   — Если он прав, то стариков значительно больше, чем может показаться на первый взгляд.
   — Когда ты так говоришь, то сам становишься стариком, — строго сказал Заратустра и направился в комнату.
   — А как избежать такой старости? — спросил я, когда мы усаживались за большой деревянный стол.
   — Никогда не спрашивай меня о том, что ведёт в никуда, — угрюмо произнёс мой наставник, — этих дорог слишком много, слишком. Путь в никуда — не движение, а топтание на месте. В лабиринте много тупиков, а у тебя лишь одна жизнь. Не трать жизнь на смерть, даже если за одну жизнь тебе готовы дать две тысячи смертей. Количество пустоты не переходит в иное качество.
   — Зар, так жизнь всё-таки одна?
   — Одна, — протянул Заратустра, укладывая голову на вытянутые по поверхности стола руки. Он удивлялся моей несообразительности, но, казалось, ещё не разочаровался во мне полностью.
   — Но, — я был в замешательстве, — ты говорил, что я умер тогда, а сейчас…
   — Что? — устало протянул Заратустра, явно не собираясь отвечать на поставленный мною вопрос.
   — А сейчас я живой! — обида застряла у меня в горле.
   — И что тебе непонятно?
   — Так одна?!
   — Одна, — ничуть не сомневаясь, но растерявшись от моей упрямой настойчивости, подтвердил Заратустра.
   Старик, проявив изрядную сердобольность, накрыл, наконец на стол, разлив, правда, по дороге вино и роняя хлеб… Заратустра добродушно подтрунивал над стариком, а тот, смущаясь своей старческой неловкости, но сохраняя напыщенно грозный вид, отвечал ему тем же.
   Мы поужинали. В сумерках плохо освящённой комнаты мой товарищ казался ещё более загадочным. Я допивал вино в своей кружке, искоса поглядывая на Заратустру, и мучился одним вопросом: это банальное нарушение мышления или что-то, в чём я до сих пор не разобрался?
   — Истина невыразима, её не разложишь по полочкам, — протяжно говорил Заратустра. — Разъять на элементы можно всё, что угодно. Дурное дело не хитрое, братец. Дети искали душу, дети разрезали по частям лягушку. Кишки нашли, а жизнь ускользнула, — он посмотрел мне в глаза, проник в святая святых и протянул свою сильную руку моей великой растерянности. — А ты вот пойми, не членя. А? Зачем членить-то? Что, страшно тебе? Думаешь, по отдельности легче справиться? И сдалась тебе такая победа? Победа над трупом! Хорош, нечего сказать! Молодец! — тут голос его стал совсем тихим. — И не жалко тебе? Куда ты спешишь? А?.. Если можно понять, то нельзя будет не понять. А нельзя — так чего ж ты копья ломаешь?
   Потом мы вышли на крыльцо и удобно расположились на его старых, скрипучих ступеньках. Я достал табак из дорожной сумки, и мы закурили. Разговор складывался сам собою, мы то шутили, то вдруг замолкали и через какое-то время снова смеялись, как, бывает, смеются два мальчика. Тишина манящего сна подступала всё ближе и ближе, обнимала и нежила нас, окутывая со всех сторон сноси заботливой дремотой.
   Приятное расслабление, сдобренное домашним вином, тёплой усталостью растекалось по всему телу. А фривольные звёзды подмигивали нашим ленивым взорам, привораживая своей холодной загадкой. В какой-то момент мне показалось, что они словно бы удаляются, желая увлечь за собой и нас. О наивные сладострастницы! Нам было слишком хорошо здесь, на Земле.
   Странно, но темнота окружавшего леса не пугала, а напротив, обнадёживала и располагала, в неё хотелось войти. Я задремал, а проснулся уже только утром, на полатях, бережно укрытый медвежьей шкурой. Заратустры не было…
 

IX

 
   Нежные лучи утреннего солнца проникали в комнату сквозь узкое прямоугольное окошко под самым потолком. Я потянулся, ощущая приятную сладость во всём своём отдохнувшем, но ещё вполне спящем теле. Давно у меня не было такого глубокого и спокойного сна, наверное, с самого детства…
   «Что было прошлым днём? Где я?», — и я вспомнил вчерашний вечер, моего нового друга, улыбнулся и перевернулся со спины на бок. Но в этот момент сильный испуг пронзил всё моё существо: «Где он? Где?!» Я вскочил и, шлёпая босыми ногами по холодному деревянному полу, поспешил к двери.
   Солнце остановило меня на пороге. Его тепло растопило моё волнение, я замер. Лес словно сказочный, в ризе мягкого утреннего света, был добр и весел. Я медленно шёл по единственной дорожке, ведущей от дома туда, где виднелась белая гладь реки.
   Ещё не достигнув берега, я услышал радостные крики, плеск воды и завораживающий смех.
   По берегу на точно таком же, как у меня, но только синем «Trek», рисуя круги, что-то крича и смеясь, поднимая в воздух столпы водяной пыли, колесил Заратустра.
   — Утро пришло! Небо распахнулось светом! Птицы проснулись, и звери покинули свои норы! Грядет день Человека! — кричал Заратустра. — Вставай, лежебока! Вставай и не забудь разбудить в себе Человека! Не гоже спать, ибо день уже начался! Начался день Человека! Скинь покровы сна, зри!
   И я смотрел. Я смотрел, как этот счастливый человек, красивый в своей неуёмной радости, ловил порывы ветра и отдавал им на откуп блестящие струи воды. Наконец Заратустра поравнялся со мной.
   — Ну что? Купаться?
   — Купаться! — ответил я.
   Скинув одежду, какая на ком была, мы бросились в воду наперегонки и хохотали, орошая друг друга тёплыми, светящимися брызгами.
   Вода держала нас на поверхности, не пуская в свои холодные недра, течение несло, а птицы, весело щебеча, пикировали вниз, словно бы желая присоединиться к нашей беззаботной радости. Заратустра напыщенно грозил им пальцем:
   — Кого вы хотите поймать, птицы? Рыбу или Человека? Кого вам не хватает для счастья? Ладно, берите рыбу себе, но человека я не отдам вам, птицы. В нём не проснулся ещё Человек, Он ещё дремлет! Он просыпается! Не спешите забрать на небо того, кто не научился ещё ходить по земле!
   А я дивился этому разговору и радовался как ребёнок.
   Выйдя на берег, мы замерли, ощущая внутреннее тепло наших тел, пробивающееся к раскрасневшейся коже. Было так хорошо, так радостно, так манил этот мир! И я пожалел, что проспал восход солнца.
   — А старик ещё спит? — спросил я.
   — Этой ночью он умер, — ответил мне Заратустра, ответил спокойно и легко, словно говорил о каком-то милом, невинном и даже заурядном событии.
   — Как?! — мгновенно мне стало холодно.
   — Радостно, — тем же размеренным тоном ответствовал Заратустра. — Давно он не был так счастлив!
   — Счастлив?! Чем?
   — Нами, — протянул Заратустра.
   Тихая улыбка сияла на его лице. Он посмотрел на меня и произнёс:
   — Не пугайся. Тысячу лет хранил он в сердце своём скрижали истины, но никто так и не пришёл, чтобы прочесть их. Этой ночью скрижали рассыпались, и он освободился. Теперь он свободен, и он ушёл.
   — Куда? В смерть?!
   — Смерть — вымысел. Это иллюзия, она придумана человеком для обозначения неизвестного. Мы знаем только то, что человек умирает, но мы не знаем смерти, никто не видел её и никогда не увидит.
   Нас всегда интересует то, что будет «после»: после обеда, после второго пришествия, после смерти. Мы думаем, что после смерти будет смерть, но ведь не обед следует за обедом, а после второго пришествия будет третье, а не второе.
   Человек был также мёртв до рождения, как он мёртв после смерти. Человек приходит ниоткуда, и уходит он в никуда. Сегодня праздник, ибо смерть — это праздник, праздник второго рождения.
   Почему мы радуемся рождению, но не радуемся смерти? Только страх омрачает наш праздник. Страх неизвестности — это животный страх. Человеческое тоже страшится неизвестности, но Человек радуется своему незнанию, ибо оно делает его свободным.
   — Но как можно радоваться его смерти? Умом я понимаю… Но я не могу радоваться смерти. Мне жалко старика.
   — Не о себе ли ты жалеешь? Тебе страшно? Подумай.
   — Наверное, ты прав.
   — Так признай это, эгоист должен быть честным, — Зар беззаботно смеялся. — Если тебе жалко себя, жалей. Кто может тебе запретить? Но не оскорбляй память о старике своей скорбью, ведь он тот, кто был в твоей жизни, кто хотя бы отчасти сделал тебя тобой. Благодарность испытывает Человек к человеку, с которым встречется на пути, ибо встреча эта и есть Его путь.
   — Зар, но почему никто не прочёл его скрижалей?
   — Он ценил их больше читателей. Ты тоже старик — в тебе нет ощущения эгоиста, ощущения самого Себя. Старик любил себя, но не ощущал. Он страдал эгофилией, но не знал честности эгоизма. Он ждал, что придёт кто-нибудь и полюбит его так же, как он любил себя сам. Но кто полюбит тебя, если тебя просто нет? Он ждал, но никто так и не пришёл, ибо нельзя прийти к пустоте.