Тут я залюбовался его работой, глубоко вздохнул и только подумал о том, как он хорош в этом своём ничего-творчестве, как вдруг мигом получил исчерпывающие ответы на все свои вопросы.
   — Перестань скулить, — громогласно сообщил Заратустра, не оборачиваясь ко мне и не переставая косить. — Иди умойся! Сейчас я закончу, и мы будем пить кофе.
   — С чего ты взял, что я скулю? — я был и поражён, и уязвлён одновременно.
   Тут Заратустра обернулся, залитый солнцем, посмотрел на меня, улыбаясь, смахнул со лба пот и произнёс со своей удивительной нежностью:
   — Потому что я думаю о тебе.
   Это звучало так просто, так открыто, так естественно, что я смутился, залился краской, протрезвел в одну секунду, опустил голову и, как нашкодившая собачонка, поджав несуществующий хвост, ретировался в ванную.
   Умывшись холодной водой, я отправился на веранду. На столе уже стоял завтрак, а кофеварка призывно шипела, источая благословенный кофейный аромат.
   — Садись, — услышал я со спины. — Овсянка, овощной салат и бутерброды с сыром. Давай, налегай!
   Я сел. Заратустра налил мне кофе, положил в широкую пиалу каши, пододвинул салат и уселся рядом.
   — Ну, и как это называется? — спросил он меня с серьёзностью самого доброго из учителей. — Это называется «эгофилия», — сообщил он, не дожидаясь ответной реакции. — У тебя от этого будет несварение желудка, а голова уже сейчас по всем швам трещит. Тебе это надо?
   — Нет.
   — Ну, и как это называется?
   — «Эгофилия».
   — Нет, это называется — «глупость», — тем же располагающим тоном продолжал свою отповедь Заратустра. — Когда «мир несовершенен», а «Я» мера всех вещей, то это называется глупость, и никак иначе. «Я» — это глупость по определению, а ты, вооружившись эдакой «глупостью», принимаешься судить всё и вся. Ну не дурак?
   — Дурак, — я признался в этом чистосердечно, хотя и не понял ещё, «почему, собственно».
   И вот что говорил Заратустра во время завтрака:
   «Человеку хочется, чтобы его любили. Это похвально. Ему кажется, что если бы его любили, то всё было бы у него хорошо: и мир бы стал совершенным, и Бог добродушным, и сам бы он был "ничего себе". Так вот, это — глупость!
   Если ты зависишь так от всего и вся, то тебя нет. Понял?! Кого любить-то?
   О чём ты мечтаешь? Как хочешь ты, чтобы тебя любили? Вот я тебя люблю, а ты как дурак продолжаешь хотеть, чтобы тебя любили. И что? А если бы ни я, ни кто другой тебя не любил, разве же изменилось что-то в твоём мире бесконечного ожидания?
   Ты ждёшь того, чего нет. Так ведь этого нет! Нет ничего "по ту сторону", пока нет стороны этой. А, её, и правда, нет. Что "по ту сторону" реки? "По ту сторону" солнца? "По ту сторону" неба? Река, солнце и небо. Остальное же — идеализм, а значит — глупость! Что "по ту сторону" человека, если нет ещё человека, а только смрад один да базарная суета?
   У тебя сколько жизней? Пять, десять, сто или всё же одна? И кто будет её проживать? Ты, или страхи твои, или, может, иллюзии, устремления в пустоту непроглядную? Кому ты её отдашь? Кого выберешь себе в падальщики?
   Нет правды ни в тебе, ни во мне, ни в ком другом, правда только между. Она сиюминутна, рождается в соприкосновении двух и умирает, когда расходятся стороны, каждая своей дорогой.
   Ты же пытаешься найти свою правду, несуществующую "по ту сторону", которой нет, и так, чтобы была она вечной, словно утюг чугунный. Лучше бы ты воду в решете носил — больше было бы проку!
   Много ли правды в солнце самом по себе? А в теплоте? Чувствуешь разницу? Что скажешь о человеке, что эгоистом себя не ощущает? Всё будет ошибкой. А о себе что ты знаешь, если не ощущаешь себя эгоистом?
   Нет того вовсе, кто не ощущает самого Себя, ничего о нём нельзя знать. А если любишь ты себя или других, но любовью «потусторонней», то лучше постричься тебе в монахи. Там, в монастыре, будешь носить свою воду!
   Если занялся ты собой, самосострадательный, если по себе льёшь ты слёзы жалкие, кликуша, то умерло для тебя пространство между— знай это! С ним вместе умер и ты, плакальщик похорон собственных. Это называется — «эгофилией»!
   Нет мира другого, но всегда будет тебе человек другой, если дорожишь ты жизнью своей, будучи эгоистом. Идеализм — блеф для страшащихся и пристанище для мертвецов, что мир другой ищут, а человека другого не замечают.
   Дорога всегда неизвестна. Мечты — неизвестны. Предметы — лишь кажутся. Радуйся — неизвестность освобождает!
   Те, кто ждут, — не дождутся. Те, кто ищут, — не найдут. Те, кто делают, — те получат всё, если не ждут и не ищут.
   Те, что лгут себе, не зная о том, — уже умерли. Те, кто любят, — те любят, и только! Те, кто не любят — никогда не полюбят, ибо жизнь одна, а времени — нет.
   Те, что открытости своей не ведают, — те пусты будут вечно. Те, кто не хотят, — не захотят никогда. Те, кто хотят, — делают.
   Ничего не случается "когда-то потом". Если что-то есть, можно это лишь спрятать, но нельзя уничтожить. "Та сторона" — это то, что прячет, но не то, что прячется.
   Сегодня ты смотрел по ту сторону себя. Каково тебе, убийца?»
   — Ну что, страдающий эгофилией, ты всё ещё хочешь быть эгоистом? — спросил меня Заратустра, когда мы завершили наш завтрак.
   — Да, хочу, — твёрдо ответил я.
   — Хочешь значит, делай, и сейчас! А будешь ждать — умрёшь.
   Мы убрали со стола.
   — Пойдём прогуляемся, — предложил Заратустра, — ты покажешь мне дачный посёлок.
   Я, разумеется, согласился, и мы отправились.
 

О ПРЕЗИРАЮЩИХ ТЕЛО

 
   Мы проходили мимо соседского дома. К забору на короткой, протёршейся верёвке был привязан огромный ньюфаундленд. Хозяева почти не ухаживали за псом, разве что кормили его время от времени. Грязная шерсть его давно выцвела и свалялась, из глаз тёк серый, сохнущий гной, подушечки на лапах растрескались. Он зарывался в песок и лежал так целыми днями.
   — Зачем они привязывают дохлых псов? — спросил меня Заратустра.
   — Это не дохлый, это спящий пёс, — ответил я многозначительно, но голос мой оборвался. — Просто никому нет до него дела. Хозяева каждый год снимают здесь веранду. За десять лет они, кажется, даже не гуляли с ним ни разу. Он всегда лежит тут один, привязанный.
   Заратустра пожал плечами, отвернулся и так говорил со мной:
   «Люди обращаются с телом своим, как хозяева эти с псом. Но разве же тело своё для человека — «пёс»?
   Радуется тело, желает тело, наслаждается тело — разве же «пёс» оно для человека, а не сама его жизнь?
   Природно тело ваше, как и всякое существо живое. И хочет жить существо всякое, ведь оно живо. Ибо живо лишь то, что хочет, и хочет лишь то, что живо.
   Но телу вашему запрещено хотеть, ведь есть господин у тела вашего, господин, что решает и думает, что решает.
   Он устанавливает порядки, он дозирует желания тела, ибо сам он не может хотеть, а может только хотеть хотеть, но это не то же самое, что хотеть.
   Как же зовут господина вашего, царя над телом? Кто-то духом зовёт, кто-то разумом кличет этого глиняного Колосса, на земле, да не из земли стоящего.
   И песни слышны во славу гиганта этого, и оды слагаются в честь его, и передаются псалмы эти из уст в уста, как ритуальные поцелуи.
   Но чем громче поёте вы во славу господина вашего, тем очевидна мне более смехотворность фарса этого, где царствует марионетка!
   Ибо Колосс ваш — не колосс, а кукла послушная в руках добродушного великана, имя которому — тело. Никуда не уйти вам от тела вашего, оно же идёт!
   Восхваляйте Колосса своего, я буду смотреть, как торжествует в раззолоченной темнице своей попранное невежеством тело!
   И знайте же, что торжество разума вашего — начало его конца и вершина падения. Ибо рождён он страхом, а обманом побирается, тело не сможет он обмануть, но вас обманет!
   Всегда мне смешон король был, думающий, что повелевает он народом своим и своим государством. Пусть бы это и было так, но какой смысл в этом, если даже над жизнью своей король тот не властен?
   Но кому верите вы, разумные, телу, или разуму вашему — делающему или представляющему? Верите вы тому только, что можете вы понять, а потому верите вы разуму своему, который сами же вы и создали, страшась неизвестности.
   Играете вы в игру: сами загадываете себе загадки и сами же на них отвечаете. Ну, так верьте же разуму своему и презирайте же тело ваше, вы ведь хотите смерти! И она будет вам, это игра ваша!
   Не можете вы телу своему поверить, ибо скрыто оно от разума вашего, а нельзя понять бытие, будучи порождением бытия. То же, что не понимает разум ваш, того и не существует для вас. А может он понять только себя самого, и только!
   Рождённое бытием способно лишь ощутить бытие, но разве может оно ощущать разум? Вы же считаете ощущение своё незначительным. Но не потому ли, что оно огромно? Дабы скрыть малосильность свою, для сохранения тщедушной гордости вашей, воспеваете вы своё понимание!
   Отказались вы от тела вашего и предали тем тело своё, презрели его в мнимом величии разума вашего. Так живите ж без тела! Отчего пользуетесь вы им?!
   И не совестно вам, перебежчики, за счёт нечестивца жить гадкого, что желаниями полон постыдными? Бессильны вы телом быть и потому понукаете им, так ведут себя немощные, имя чьё — моралисты!
   Разум возник, чтобы жить помочь телу вашему, вы же из защитника благородного тюремного смотрителя сделали, а из смотрителя — палача! Такова благодарность ваша, такова изнанка!
   Но трусость ваша сильнее глупости вашей, созидая правоту свою, бессильны вы следовать ей до конца! Не решились вы убить тело ваше, а потому просто изгнали его. Теперь не живёте вы, а думаете, и думаете, что живёте.
   Только тело и живёт в мире, а разуму нет в нём места! Как паук плетёт он свою паутину, но ведь сам он и есть своя паутина. И никчёмнее разум ваш паука хозяйственного, бессильный поймать даже муху! Тело — вот что реально единственно, вот свет подлинный и царство жизни! А разум ваш — лишь два зеркала, что глупо заглядывают друг в друга и смеются гортанными спазмами, словно умалишённые. Безумие — то не отсутствие ума, страшащиеся, безумие — это отрицание ваше тела вашего, тела, которое отправили вы в отставку! Безумный, разумом своим повредившийся, ищет спасения себе от страха своего. С помощью разума ищет он пути бегства. Но разум его — страх, ибо не может разум хотеть. Право, нет безумного больше,
   Тело — вот что реально единственно, вот свет подлинный и царство жизни! А разум ваш — лишь два зеркала, что глупо заглядывают друг в друга и смеются гортанными спазмами, словно умалишённые.
   Безумие — то не отсутствие ума, страшащиеся, безумие — это отрицание ваше тела вашего, тела, которое отправили вы в отставку!
   Безумный, разумом своим повредившийся, ищет спасения себе от страха своего. С помощью разума ищет он пути бегства. Но разум его — страх, ибо не может разум хотеть. Право, нет безумного больше, чем умник!
   Страх — следствие то и признак желания мёртвого. Желание — жизнь, когда же не можешь желать, то боишься жизни и бежишь от неё, как тонкокрылая саранча. Таков разум! Не живёте вы, насекомые, но содрогаетесь в проталинах топких разума вашего!
   Страшащиеся, вы тело запугивали! Пугливые, нашли вы себе козла отпущения! Испугали вы тело своё смертью, ему неведомой. Как же сладко вам личинки страха высиживать!
   Тело живёт в существующем, а поэтому не знает оно смерти. Но были вы немилосердны в ненависти вашей к телу, завистники, желать неспособные, запугивали вы его смертью!
   Морили вы тело своё страхом, запрещали желать ему, и оно испугалось. Оно испугалось вас, страшащиеся! И тогда покинули вы тело своё, ибо не любите вы слабых, будучи слабыми.
   Гордые, вы ушли восвояси, но испытали ужас тогда желания мёртвого. Утратили вы опору, утратили основание, ибо с желанием вашим и жизнь вас покинула. Теперь же былинки вы слабые, гонимые ветром. Нет вам пристанища, нет вам покоя, и вечная смерть вам, отступники!
   Думали вы, что избавитесь от желания и покой обретёте, но обрели вы смерть! Думали вы, что есть у вас «Я», но знайте же теперь: было у вас только тело, но и его умудрились потерять вы, разумные!
   "Я" ваше — порождение страха вашего смерти, и чем больше «Я» ваше, тем более страх. Но так радуйтесь же теперь, ибо вы не можете умереть более, во веки веков, ибо вы уже умерли!
   Считали вы тело ваше ртом лишним, так знайте же, что его рот — это ваш рот! Казалось вам, что кормите вы кукушонка чужого, так знайте же: вы и есть кукушонок тот! Думали вы, что тело — низ, а разум — верх. Хорошо же, теперь вы внизу, озритесь, безумные, — это разум!
   Обитель святую свою загадили вы нечистотами страхов ваших, а потом покинули загрязнённое место, чистоплюи! И как же живётся теперь душам вашим блудным, лишённым обители святой тела?
   Что, теперь узнали вы цену предательства вашего?! Нет, не забывали вы тела, да вот только оно позабыло вас! Стучитесь же теперь в двери дома его, падите пред ним на колени, молите, безумные, его о прощении и плачьте, плачьте, предатели счастья собственного!
   Тело ваше теперь мертво, завистники! Зачем так пестуете вы теперь своё мертвое тело? Зачем так настойчиво блюдёте вы пропорции его и оттачиваете формы? Зачем вы изнуряете его упражнениями, зачем мучаете диетами?
   Оно похоже теперь на погребальный костёр, тело ваше, костёр погребальный, увитый гирляндами цветов мёртвых! Зачем украшаете вы мёртвое тело своё нарядами и драгоценностями? Зачем, если не жаждете вы отдаться хоть кому-нибудь, лицемеры!
   Да, поруганное тело ваше продолжает хотеть! Вопреки глупости вашей и чванству вашему — продолжает оно хотеть! И хочет оно Другого, и всегда хотело!
   Так презрите же слабосильную гордость свою и отдайтесь! Пусть Другой завладеет вами, коли сами вы себе недостаточны, и тогда обретёте вы тело своё. А иного пути нет у вас, пустынники разума, идолопоклонники тщедушного «Я»!
   Пожертвуйте же обузой своей, пожертвуйте своим «Я», пожертвуйте — обретения ради! Станьте же телом своим, и лишь тогда обретёте вы самоё Себя! Отказавшись от представителя, вернёте вы себе представляемое.
   Истосковалось тело ваше по обладателю, неприкаянное, давно уже ходит оно в невестах! Но вечно вы лжёте, тщеславные, отдаться готовы вы только Богу, на меньшее не согласны вы, сумасбродные шарлатаны, торгующие мощами!
   Богу своему предлагаете вы разум ваш слабосильный: каков Бог — таковы и жертвы! Страх — к страху, смерть — к смерти, прах — к праху! Аминь!
   А тело?! Безумные, что с телом вашим?! Истинная правда ваша, сирота и жизнь ваша — тело, которое предали вы и унизили, как же оно?!
   Старая дева оно — тело ваше! Но поруганное и покинутое, изгнанное и приговорённое к смерти, всё ещё тоскует оно по обладателю! Так не противьтесь же последнему желанию тела вашего, насильники поневоле!
   Если же думаете вы, безумные, что не хотите последнего желания тела вашего, так знайте же, что вы лжёте! Ждёт вас ещё паромщик на Лете!
   Если же знаете вы правду, но боитесь, то взгляните в глаза страху вашему и увидите вы морду Цербера, он охраняет от вас Царствие Человека!»
   Был ли это намёк, аллегория, провокация или единственная возможная правда? Я не знаю. Расспрашивать было глупо, а сам Заратустра об этом умолчал.
   Мы сделали круг и вернулись к дому, где у забора на привязи по-прежнему мучался несчастный пёс благородной, но вышедшей из моды масти. Зар остановился у калитки, какое-то мгновение стоял в раздумье, которое я не посмел нарушить, потом открыл резким движением калитку и крикнул:
   — Кто считает себя хозяином мёртвого пса, лежащего у забора?
   Дачники выскочили из веранды и замерли при виде незнакомца.
   — Он был вам не нужен живым, он не нужен вам и мёртвым, — сказал Заратустра. — Я сам похороню его. Не прощайтесь с тем, с кем не были вы знакомы.
   Зар оборвал верёвку и бережно взял на руки массивное чёрное тело. Пёс действительно был мёртв… Я оцепенел от ужаса: ещё секунду назад он казался живым! Теперь же его обессиленные чёрные лапы свисали, как кисти драпированного бархатом саркофага, морда, словно бы от тоски, уткнулась в плечо Заратустры.
   Зар пошёл по направлению к лесу. Все высыпали на улицу, что-то то ли кричали, то ли шушукались, но никто так и не решился последовать за нами. А я прихватил лопату, и уже через пятнадцать минут мы были на месте, в берёзовой роще.
   — Холодны объятия трупа, — говорил Заратустра, глядя в полуоткрытые глаза чёрного пса, — холодны объятия человека, презирающего своё тело. Крик отчаяния в объятиях человека, разведённого с собственным телом.
   Душа, покинувшая тело своё, жмётся жадно к телу другому, желая обрести тело это взамен утраченного, в замен собственной плоти. Не может ни радоваться, ни радовать душа, презревшая своё тело, в другом ищет она пристанища.
   Не Другого ищет она в другом, а лишь только другое тело. Не на свадьбу идёт она, но на поминки. Холодны объятия трупа…
   Заратустра взял у меня лопату, и сырая земля посыпалась комьями на сухую траву. Мы похоронили пса и потом, не проронив ни слова, ещё долго сидели здесь, на траве, под поющими берёзами, рядом с холмом, где с миром и в мире покоилось тело…
 

О РАДОСТЯХ И СТРАСТЯХ

 
   К вечеру приехали мои кузены, на огонёк подошли друзья детства с соседних дач. Тихие разговоры, тепло натопленной печи, чай со сдобой, а за окном ночь, где небо сплелось с гулким лаем дворовых собак.
   Мы вспоминали наше детство, было и весело, и грустно, но всё-таки больше грустно. За столом, в креслах и на кроватях сидели директора фирм, музыканты, служащие, даже психотерапевт один…
   Разговор время от времени запинался, прерывался то молчанием, то вздохами, то смехом. Все мы, сами того не понимая, тосковали о чём-то утраченном, о чём-то, чему нет названия, что было когда-то столь реальным и столь естественным, что просто не могло иметь имени.
   — Как измелились все! — шепнул я на ухо Заратустре. — Мы словно не говорим, а играем в слова, эти паузы… Какая-то граница пролегла между нами. Пиетет без пиетета… Театр с народными артистами, каждый из которых уверен, что не играет, а живёт на сцене.
   Заратустра улыбнулся в ответ. А когда мы остались одни, он говорил так:
   «Детство — знание, которому суждено исчезнуть под натиском человеческого.
   Что такое искренность? Что такое счастье Двух? Этого не изъяснишь словами, этого не постигнешь здравыми рассуждениями, этого не исполнишь, узнав. Это нечто, что есть.
   Но разве можете вы жить, жизнь не поясняя словами, не обрамляя её мириадами рассуждений, не пытаясь осилить плоть её искусственным инструментом сознания?
   Слово считаете вы благом, рассуждение — истиной, сознание — реальностью. Лучшее, что имеете, — искренность и счастье Двух — обрамляете вы своим мнимым богатством: своим благом, своей истиной и своей правдой.
   Серп добродетели бессилен ухватить искренность. Как может жнец поймать ветер? Однако же преуспел он в усекновении колоса. Жнец — убийца во благо.
   Должна искренность стать правдой, чтобы поддаться жнецу, но это плаха её. Счастье Двух неуловимо, незримо оно для третьего. Однако третий этот в каждом из вас наличествует, он требует у вас объяснений.
   Должно неопределённое обрести форму, иначе контроль ваш над самими Собой — венец добродетели — гоняться будет за ветром. Но слишком он высокомерен для этого. Чопорный, готов умертвить он живое, только бы не оскандалить себя легкомысленностью!
   Вы определились. Не хотели вы быть хорошими, вы захотели стать ими. Не хотели вы быть искренними, но хотели заставить себя стать правдивыми. Не хотели вы испытывать счастье, что только Двум известно, но захотели вы организовать его. Нужен был вам рецепт, всё хотели вы делать по правилам, ибо осмысленной приходит к нам смерть.
   И добродетель множилась. Узнали вы ложь во спасение, убийство во благо, наказание из любви, предательство из сострадания, борьбу за правду, муку за веру, страдание во искупление… Слова, слова! Добродетель множилась, а сердца ваши рассохлись, словно посуда глиняная, и опустели, ибо вытекла из них жизнь. Но рассудок зато заполнился ваш до отказа!
   Знали вы, что искренность — это счастье, знали вы, что счастье — это искренность Двух, но тогда не знали вы слов и главного слова своего — «Я». Когда же узнали вы сладость инквизиции их, то перестала искренность ваша быть искренностью, обратившись фантомами правды. Из волшебницы стала она ведьмой, забавляются паяцы теперь на лютом шабаше!
   И вы спросили себя, мудрые: «Искренен ли я сейчас?» — и тем стали вы лгать. Запутались вы, реальность, сдобренная словами, рассеялась. Испугались вы, потерянные, и стали помощи искать у слов ваших, они же рождали вам рассуждения, а рассуждения даже мёртвого вразумить могут, и вы вразумились!
   Слово заменило вам ощущение, действие стало у вас рассуждением и оттого страдает теперь параличом да судорогами, бьётся в дуге истерической, высказываясь, неспособное высказаться. Вы — говорящие, бывшие живущими некогда, хороши же дела ваши!
   Собой были вы, когда играли в машинки и посуду игрушечную. Когда ж перестали играть вы в машинки и кухни игрушечные, но стали машины водить и семейные готовить обеды, перестали вы быть самими Собой — вы стали водителями и поварами!
   Быть водителями хорошими и кулинарами прекрасными стало для вас важнее, чем быть самими Собой. То, что было игрушкой, стало реальностью, то, что было реальностью, — стало теперь игрушкой!
   "Что такое я сам, если не умею я машину водить и готовить обеды?" — так вы спросили себя и поняли, как важно быть хорошим водителем и поваром виртуозным.
   "Сам я — пустое место, — думали вы. — К чему это пригодно? Какова добродетельность этого "не пойми что"? У него-то и названия нет! О нём не расскажешь, к делу не подошьёшь. По крайней мере, обеда оно не сварит". Так рассуждали вы и самих Себя потеряли, но стали зато добродетельными!
   Нет, не стали вы эгоистами, но актёрами и паяцами. Реальность заменили вы фантомом реальности, и не замечаете ныне вы игры своей. Но тем для вас хуже! Лучше зато для прочих потерянных, ибо теперь ведь вы добродетельны, можно и с вами играть в игру эту, большие детки!
   Вы узнали слова, и не стало более искренности Двух, возникли меж вами «отношения» — там одни, здесь другие. Начали вы рассыпаться. Стал человек актёром и потерялся за личинами ролей своих.
   Кто ж он теперь — человек ли, персонаж заурядной пьесы? Двум царям не услужить. А трём, а пяти, а тысячи царей? Богатый репертуарчик для мертвеца! Бейте же теперь в бубны — празднуйте сценическую карьеру вашу! То погребальный набат, от него закладывает у меня уши!
   Искренность — одна, а правда — здесь одна, там другая, "у каждого своя правда". Живёте вы с людьми в «отношениях», живёте во вместилище правд, отстаивая свою, примиряясь с чужой, принимая правду, чуждую вам, и не веря ей, но следуя законопослушно её распорядку!
   Но не сетуйте, ведь «правда» всегда добродетельна и серп жнеца собрал богатый урожай этих плевел! Мельник теперь перемелет их, обратив в труху праха. Добавит пекарь дрожжей и соли — будет вам хлеб к обеду, будет, чем напитаться рассудку! Да вот только счастья не будет, ибо нет искренности, а лишь слова одни да говорение всухомятку. Питайтесь!
   Достанет в корзине рассудка — и хлеба, и рыбы, только вот желудки ваши пусты будут… Но что вам желудки, дети виртуальной правды! Ибо поедаете вы сами Себя — наслаждайтесь же, изощрённые каннибалы! Грех кривиться от пищи такой, слишком уж дорого она стоит!
   Всё смешалось в мире вашем: за правдой ложь ходит тенью, за радостью — горе. Вы смеётесь? — так это не к добру! Говорите вы правду? — тогда молчите, не то вас осудят! Любят вас? — значит, бросят! Берегитесь, радейте, искренними не будьте, не доверяйте!
   Стала добродетель ваша — решёткой, роли — цепями, правда — диетой из ядов! Но даже зверей диких не возят так, в клетях добродетели! Отравителей гадких не кормят диетой отравленной, а у человека и рта даже нету для пищи этой! И в цепях таких нет человеку жизни, ибо он задохнётся в них!
   Вы посеяли ветер, да испугались бури. Зачем же вы сеяли ветер?! Теперь вы умрёте, ибо самих Себя испугались, от Себя самих отреклись! Страшащиеся, облеклись вы в одежды добродетели вашей. Знайте же, что это саван!
   Много человеческого в добродетели вашей, да вот только нет в ней человека! Потерялся он и запутался в складках пурпурных бархата льстивого добродетели лживой.
   И потому говорит Заратустра: человеческое есть нечто, что должно быть побеждено, чтобы мог человек быть Человеком».
   Зар, как и всегда, говорил обо мне. Счастье Двух так знакомо мне, так манит! Но я чувствую добродетель, она встаёт стражем между мной и Другим, встаёт и разглагольствует. Она поёт, подобная птице Феникс, поющая, кажется она прекрасной, когда же она умолкнет, то предстанет в истинной своей красоте: она уродлива, как смерть, и она несёт смерть одиночества своим сладостным пением, скрывая Другого, которого я не знаю.
   Я неискренен, моё признание в неискренности кажется искренним, но это снова игра: теперь я играюсь фантомами — словами искренности и неискренности. Результат этой игры очевиден, я, конечно, приму сторону искренности, но в безальтернативности этого выбора заключена ложь — я не выбирал, я делал вид, что выбираю.