— Я хочу сказать, что ваши познания должны рассеять мое невежество, а ваш опыт замужней женщины должен расшевелить мою холостяцкую невинность, вот что!
   — Это уж слишком! — воскликнула она.
   — Это именно так, — возразил он, — Я не знал женщин, так? — а вы мужчин знаете, — ведь вы вдова, так? — и вы займетесь моим воспитанием… сегодня вечером, так? — можно начать даже сейчас, если хотите.
   — О, если вы рассчитываете в данном случае на меня!.. — воскликнула она, развеселившись.
   — Ну да, я рассчитываю на вас, — тоном школьника, отвечающего урок, заговорил Дюруа. — Больше того, я рассчитываю, что в двадцать уроков… вы сделаете из меня образованного человека… Десять уроков на основные предметы… на чтение и на грамматику… десять — на упражнения и на риторику… Ведь я ничего не знаю, как есть ничего!
   — Ты глуп! — все более и более оживляясь, воскликнула она.
   — Раз ты начала говорить мне «ты», — продолжал он, — то я немедленно последую твоему примеру, и я должен сказать тебе, дорогая, что любовь моя с каждой секундой становится все сильней и, что путь до Руана кажется мне очень долгим!
   Он говорил теперь с актерскими интонациями, сопровождая свою речь смешными ужимками, которые забавляли молодую женщину, привыкшую к выходкам и проказам высшей литературной богемы.
   Она искоса поглядывала на него, и он казался ей поистине очаровательным, он внушал ей желание, подобное тому, какое вызывает в нас висящий на дереве плод, хотя рассудок и шепчет нам, что надо запастись терпением и съесть его после обеда.
   Нескромные мысли, осаждавшие молодую женщину, заставили ее слегка покраснеть.
   — Мой милый ученик, — сказала Мадлена, — поверьте моему опыту, моему большому опыту. Поцелуи в вагоне ничего не стоят. Они портят аппетит. — Покраснев еще больше, она прошептала: Недозрелый колос не жнут.
   Дюруа посмеивался, — двусмысленности, исходившие из этого прелестного ротика, возбуждали его. Затем он беззвучно пошевелил губами, словно шепча молитву, и, перекрестившись, торжественно произнес:
   — Отдаю себя под покровительство святого Антония, оберегающего от искушений. Ну вот, теперь я каменный.
   Неслышно надвигалась ночь, и ее прозрачный сумрак, будто легкий креп, окутывал раскинувшиеся справа необозримые поля. Поезд шел вдоль Сены. Молодые супруги смотрели на реку, что тянулась рядом с железнодорожным полотном широкою лентою свеженачищенного металла, и на багровые отсветы — на эти пятна, упавшие с неба, которые лучи заходящего солнца отполировали огнем и пурпуром. Отблески мало-помалу тускнели и, подернувшись пеплом, печально гасли. А поля с зловещей предсмертной дрожью, каждый раз пробегающей по земле с наступлением сумерек, погружались во тьму.
   Вечерняя грусть, вливаясь в раскрытое окно, охватывала души еще недавно таких веселых, а теперь внезапно примолкших молодоженов.
   Прижавшись друг к другу, они следили за агонией дня, чудесного, ясного, майского дня.
   Когда поезд остановился в Манте, в вагоне зажгли масляный фонарик, и он мерцающим желтым светом озарил серое сукно обивки.
   Дюруа обнял Мадлену и притянул к себе. Острое желание сменилось в нем нежностью, томною нежностью, безбурною жаждой тихой, убаюкивающей, умиротворяющей ласки.
   — Я буду очень любить тебя, моя маленькая Мад, — прошептал он чуть слышно.
   Его вкрадчивый голос взволновал ее, по ее телу пробежала нервная дрожь, и, слегка наклонившись, так как щека его покоилась на теплом ложе ее груди, она протянула ему губы.
   Это был продолжительный поцелуй, безмолвный и глубокий, затем рывок, внезапное и яростное сплетение тел, короткая ожесточенная борьба, стремительное и беспорядочное утоление страсти. Потом, оба несколько разочарованные, утомленные и все еще полные нежности, они не разжимали объятий до тех пор, пока паровозный гудок не возвестил им скорой остановки.
   — Как это глупо! — воскликнула она, приглаживая кончиками пальцев растрепавшиеся на висках волосы. — Мы ведем себя, как дети.
   Но Дюруа с лихорадочной торопливостью покрывал поцелуями ее руки, то одну, то другую.
   — Я тебя обожаю, моя маленькая Мад, — сказал он.
   До самого Руана они сидели почти неподвижно, щека к щеке, глазам — в раскрытое окно, за которым в ночной темноте порою мелькали освещенные домики. Наслаждаясь тем, что они так близко друг к другу, испытывая все растущее желание более интимных, более непринужденных ласк, они отдавались своим мечтам.
   Остановились они в гостинице, окна которой выходили на набережную, и, наскоро поужинав, легли спать Наутро горничная разбудила их ровно в восемь.
   Чай им подали на ночной столик, и когда они выпили по чашке, Дюруа, посмотрев на жену, в порыве радости, охватывающей тех счастливцев, которым удалось найти сокровище, сжал ее в своих объятиях.
   — Моя маленькая Мад, — шептал он, — я тебя очень люблю… очень… очень…
   Мадлена улыбалась доверчивой и довольной улыбкой.
   — И я тоже… как будто… — целуя его, сказала она.
   Но его смущала поездка к родителям. Он много раз предупреждал жену, отговаривал ее, старался ее подготовить. И теперь он счел необходимым возобновить этот разговор.
   — Пойми, что это крестьяне, настоящие, а не опереточные.
   Она засмеялась.
   — Да знаю, ты мне уже говорил. Вставай-ка лучше, а то из-за тебя и я не могу встать.
   Он спрыгнул с кровати и начал надевать носки.
   — Нам будет у них очень неудобно, очень. У меня в комнате стоит старая кровать с соломенным тюфяком — и больше ничего. О волосяных матрацах в Кантле не имеют понятия.
   Она пришла в восторг:
   — Ну и чудесно. Что может быть лучше… провести с тобой… бессонную ночь… и вдруг услышать пение петухов!
   Она надела широкий пеньюар из белой фланели. Дюруа сразу узнал его, и ему стало неприятно. Отчего? Ему было хорошо известно, что у его жены делая дюжина утренних туалетов. Что же, значит, она должна купить себе новое приданое? Это уж как ей будет угодно, но только он не желает видеть домашние туалеты, ночные сорочки, все эти одежды любви, в которые она облекалась при его предшественнике. У него было такое ощущение, словно мягкая и теплая ткань все еще хранит в себе что-то от прикосновений Форестье.
   Закурив папиросу, он отошел к окну.
   Вид на гавань и на широкую реку, усеянную легкими парусными судами и коренастыми пароходами, которые при помощи лебедок с диким грохотом разгружались у пристани, произвел на него сильное впечатление, хотя все это ему было давно знакомо.
   — Черт, до чего красиво! — воскликнул он.
   Подбежала Мадлена, положила ему на плечо обе руки и, доверчиво прижавшись к нему, замерла, потрясенная и очарованная.
   — Ах, какая красота, какая красота! — повторяла она. — Я и не думала, что на реке может быть столько судов сразу!
   Завтракать супруги должны были у стариков, которых они известили за несколько дней. И через час они уже тряслись в открытом фиакре, дребезжавшем, как старый котел. Сперва бесконечно долго тянулся унылый бульвар, затем начались луга, среди которых протекала речка, потом дорога пошла в гору.
   Мадлена была утомлена; прикорнув в углу ветхого экипажа, где ее чудесно пригревало солнце, она разомлела от пронизывающей ласки его лучей и, словно погруженная в теплые волны света и деревенского воздуха, Вскоре задремала.
   Муж разбудил ее.
   — Посмотри, — сказал он.
   Проехав две трети горы, они остановились в том месте, откуда открывался славившийся своей живописностью вид, который показывают всем путешественникам.
   Внизу светлая река извивалась по длинной, широкой, необъятной равнине. Испещренная бесчисленными островками, она появлялась откуда-то издали и, не доходя до Руана, описывала дугу. На правом берегу реки из Дымки утреннего тумана вставал город с позлащенными солнцем кровлями и множеством остроконечных и приплюснутых, хрупких и отшлифованных, словно гигантские драгоценные камни, воздушных колоколен, круглых четырехугольных башен, увенчанных геральдическими воронами, шпилей и звонниц, а надо всем этим готическим лесом верхушек церквей взметнулась острая соборная игла, изумительная бронзовая игла, до странности уродливая и несоразмерная, высочайшая в мире.
   Напротив, на том берегу реки, возносились тонкие, Круглые, расширявшиеся кверху заводские трубы далеко раскинувшегося предместья Сен-Север.
   Длинные кирпичные колоннады этих труб, еще более многочисленных, чем их сестры-колокольни, обдавая голубое небо черным от угля дыханием, терялись вдали среди простора полей.
   Выше всех взлетевшая труба, такая же высокая, как пирамида Хеопса (это второе по высоте творение человеческих рук), и почти равная своей горделивой подруге — соборной игле, исполинская водонапорная башня Молнии казалась царицей трудолюбивого, вечно дымящего племени заводов, а ее соседка — царицей островерхого скопища храмов.
   За рабочей окраиной тянулся сосновый лес. И Сена, пройдя между старым и новым городом, продолжала свой путь, подмывая крутой, покрытый лесом извилистый берег и местами обнажая его каменный белый костяк, а затем, еще раз описав громадный полукруг, исчезала вдали. Вверх и вниз по течению шли пароходы величиною с муху и, выхаркивая густой дым, тащили на буксире баржи. Островки, распластавшиеся на воде, то составляли непрерывную цепь, то, словно неодинакового размера бусинки зеленоватых четок, держались один от другого на большом расстоянии.
   Кучер ждал, когда его пассажиры кончат восхищаться. Он знал по опыту, сколько времени длится восторг у туристов разных сословий.
   Как только они тронулись в путь, Дюруа на расстоянии нескольких сот метров увидел двух стариков, двигавшихся навстречу, и, выскочив из экипажа, крикнул:
   — Это они! Я их узнал!
   Двое крестьян, мужчина и женщина, шли неровным шагом, покачиваясь и по временам задевая друг друга плечом. Мужчина был низенький, коренастый, краснощекий, пузатый, — несмотря на свой возраст, он казался здоровяком; женщина — высокая, сухощавая, сгорбленная, печальная, настоящая деревенская труженица, которую сызмала заставляли работать и которая никогда не смеялась, тогда как муж ее вечно балагурил, выпивая с посетителями.
   У Мадлены, неожиданно для нее, мучительно сжалось сердце, когда она, тоже выйдя из экипажа, взглянула на эти два жалких создания. Они не узнали своего сына в этом важном господине, и никогда не пришло бы им в голову, что эта нарядная дама в белом платье — их сноха.
   Быстро и молча двигались они навстречу долгожданному сыну, не глядя на этих горожан, за которыми ехал экипаж.
   Они чуть было не прошли мимо.
   — Здорово, папаша Дюруа! — смеясь, крикнул Жорж.
   Оба остановились как вкопанные, остолбенев, оторопев. Старуха опомнилась первая и, не двигаясь с места, пробормотала:
   — Это ты, сынок?
   — Ну да, а то кто же, мамаша Дюруа! — ответил Жорж и, подойдя к ней, поцеловал ее в обе щеки крепким сыновним поцелуем. Затем потерся щеками о щеки отца, снявшего свою руанскую фуражку, черную шелковую, очень высокую, похожую на те, какие носят прасолы.
   — Это моя жена, — объявил Жорж.
   Крестьяне взглянули на Мадлену. Они смотрели на нее, как на чудо, со страхом и беспокойством, причем у старика к этому сложному чувству примешивалось еще что-то вроде удовлетворения и одобрения, а у старухи — ревнивая неприязнь.
   Старик, жизнерадостный от природы, да к тому же еще повеселевший от выпитой водки и сладкого сидра, расхрабрился и, хитро подмигнув, спросил:
   — А поцеловать-то ее все-таки можно?
   — Сколько хочешь, — ответил сын.
   Мадлене, и без того чувствовавшей себя не в своей тарелке, пришлось подставить старику щеки, и тот по-деревенски звонко чмокнул ее и вытер губы тыльной стороной руки.
   Старуха тоже поцеловала ее, но это был сдержанный в своей враждебности поцелуй. Нет, не о такой невестке мечтала она: ей рисовалась дородная, пышущая здоровьем девушка с фермы, румяная, как яблочко, и упитанная, как племенная кобыла. А эта дамочка с ее оборками и запахом мускуса смахивала на потаскушку. Дело в том, что, по мнению старухи, духи всегда отзывали мускусом.
   Все пошли за экипажем, который вез чемодан молодых супругов.
   Старик взял сына под руку и, замедлив шаг, с любопытством спросил:
   — Ну, как дела?
   — На что лучше!
   — Молодец, молодец! А сколько взял за женой?
   — Сорок тысяч франков, — ответил Жорж.
   Старик присвистнул от восторга.
   — Ух ты, черт! — только и мог проговорить он, до того потрясла его сумма.
   Затем добавил важно и уверенно:
   — Красавица, что и говорить!
   Она и в самом деле пришлась ему по вкусу. А ведь в свое время он по этой части слыл знатоком.
   Мадлена со своей свекровью молча шли рядом. Мужчины догнали их.
   Они уже подходили к деревне — крошечной деревушке, расположенной по обочинам дороги, — десять домов слева, десять домов справа: тут были дома, построенные на городской лад, и обыкновенные хибарки, кирпичные и глиняные, крытые соломой и крытые шифером. На краю деревни с левой стороны стоял одноэтажный домишко с чердаком: это и было заведение старика Дюруа — «Красивый вид». Сосновая ветка, по старинному обычаю прибитая над дверью, указывала, что жаждущие могут войти.
   Завтрак был приготовлен в зале на двух сдвинутых столах, «накрытых двумя небольшими скатертями. Соседка, помогавшая по хозяйству, увидев нарядную даму, низко поклонилась, затем, узнав Жоржа, воскликнула:
   — Господи Исусе, это ты, малый?
   — Да, это я, мамаша Брюлен! — весело ответил он и поцеловал ее так же, как перед этим целовал отца и мать.
   Затем он обратился к жене:
   — Пойдем в нашу комнату, там есть куда положить шляпу.
   Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом»— комнату, сверкавшую белизной, так как стены ее были выбелены известью, а над кроватью висел коленкоровый полог. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Поля и Виргинию под синей пальмой и Наполеона I на рыжем коне, составляли единственное украшение этой чистой и скучной комнаты.
   Как только они остались одни, Жорж поцеловал Мадлену.
   — Здравствуй, Мад. Я рад повидать стариков. В Париже о них не думаешь, а побывать у них все-таки приятно.
   Но в перегородку уже стучал кулаком отец:
   — Скорей, скорей, суп на столе!
   Пришлось идти в залу.
   Начался завтрак, по-деревенски долгий завтрак, меню которого было весьма неискусно составлено: после баранины подали колбасу, после колбасы — яичницу. Сидр и несколько стаканов вина привели старика Дюруа в веселое настроение, и он открыл фонтан красноречия: сыпал шутками, которые приберегал для больших праздников, рассказывал неприличные, сальные анекдоты, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж знал их наизусть, но все же смеялся — смеялся оттого, что его опьянял воздух родных полей, оттого, что в нем снова заговорила любовь к родному краю, к знакомым с детства местам, ко всякой вещи, ко всякой мелочи, при виде которой в нем оживали прежние чувства и воспоминания прошлого: это могла быть зарубка на двери, треногий стул, напоминавший о каком-нибудь незначительном происшествии, благоухание земли, сильный аромат смолы и деревьев, которым дышал ближний лес, запах жилья, запах стоячей воды, запах навоза.
   Старуха Дюруа, по-прежнему суровая и печальная, все время молчала и с ненавистью поглядывала на свою невестку, да и ничего, кроме ненависти, старая труженица с мозолистыми руками, крестьянка, чье тело было изуродовано непосильной работой, и не могла питать к этой горожанке, производившей на нее отталкивающее впечатление — впечатление чего-то нечистого, порочного, зачумленного, — казавшейся ей олицетворением праздности и греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого пенистого рыжего сидра, точно газированный лимонад вышибавшего из бутылок пробки.
   Мадлена была грустна; она ничего не ела, ни с кем не разговаривала; с уст ее, как всегда, не сходила улыбка, но в этой улыбке сквозила теперь унылая покорность. Она была разочарована, удручена. Чем? Ведь ей самой хотелось сюда. Для нее не составляло тайны, что она едет к крестьянам, к простым крестьянам. Зачем же она идеализировала их, — она, которая никогда никого не идеализировала?
   Впрочем, разве она это сознавала? Женщины всегда ждут чего-то иного, не того, что существует в действительности! Быть может, издали они представлялись ей более поэтичными? Поэтичными — нет, но, пожалуй, более возвышенными, более благородными, более радушными, более живописными. Вместе с тем она вовсе не желала, чтобы они были такими же благовоспитанными, как в романах. Почему же ее коробил теперь каждый пустяк, малейшая грубость, их мужицкие ухватки, их слова, движения, смех?
   Она вспомнила свою мать, о которой она никогда никому не говорила, — гувернантку, получившую образование в Сен-Дени, соблазненную кем-то и умершую от нищеты и горя, когда Мадлене было двенадцать лет. Какой-то неизвестный человек дал Мадлене образование. Наверно, ее отец? Кто он был? Этого она так и не узнала, хотя кое о чем смутно догадывалась.
   Конца завтраку не предвиделось. Стали заходить посетители, — они здоровались со стариком Дюруа, ахали при виде Жоржа и, поглядев искоса на молодую женщину, лукаво подмигивали, как бы говоря: «Ай да Жорж Дюруа, молодчина! Какую жену себе подцепил!»
   Другие, малознакомые, садились за деревянные столы, кричали: «Литр!», «Кружку!», «Две рюмки коньяку!», «Стакан рапайля!»— и, громко стуча белыми и черными костяшками, принимались играть в домино.
   Старуха Дюруа то и дело входила и уходила, с унылым видом обслуживала посетителей, получала с них деньги и концом синего передника вытирала столы.
   Комнату наполнял дым от глиняных трубок и дешевых сигар. Мадлена закашлялась.
   — Не выйти ли нам? Я больше не могу.
   Но завтрак еще не кончился. Старик Дюруа выразил неудовольствие. Тогда она вышла из-за стола и, решив подождать, пока мужчины выпьют кофе с коньяком, села на стул у входной двери.
   Немного погодя Жорж подошел к ней.
   — Хочешь, сбежим к Сене? — предложил он.
   — Да, да! Пойдем, — с радостью согласилась она.
   Они спустились с горы и наняли в Круассе лодку. Охваченные истомой, они провели остаток дня возле островка, под сенью ив, где их пригревало ласковое весеннее солнце и убаюкивала легкая зыбь.
   Когда стемнело, они вернулись домой.
   Ужин при свете сальной свечи показался Мадлене еще более тягостным, чем завтрак. Старик Дюруа захмелел и все время молчал. Мать сидела с надутым лицом.
   На серых, слабо освещенных стенах колыхались носатые тени, делавшие какие-то странные, несоразмерные движения. Стоило кому-нибудь повернуться в профиль к дрожащему желтому пламени свечки, и на стене мгновенно вырастала гигантская рука, подносила ко рту вилку, похожую на вилы, и вслед за тем, словно пасть чудовища, раскрывался рот.
   Как только ужин кончился, Мадлена, чтобы не оставаться в этой мрачной комнате, где вечно стоял едкий запах табачного дыма и пролитых напитков, увела мужа на воздух.
   — Вот ты и заскучала, — когда они вышли, заметил Жорж.
   Она хотела возразить, но он продолжал:
   — Нет. Я все вижу. Если хочешь, мы завтра же уедем отсюда.
   — Да. Хочу, — прошептала она.
   Они медленно шли вперед. Ласкающая, теплая, безбрежная ночная тьма была полна легких шорохов, шелестов, вздохов. Они шли по узкой просеке под высокими деревьями, между двумя стенами леса, окутанными непроницаемым мраком.
   — Где мы? — спросила она.
   — В лесу, — ответил он.
   — Большой это лес?
   — Очень большой, один из самых больших во всей Франции.
   Запах земли, деревьев, мха, запах перегноя, запах почек, набухающих соком, — весь этот древний и свежий аромат лесной глуши, казалось, дремал здесь. Подняв голову, Мадлена в просветах между деревьями увидела звезды, и, хотя не шевелилась ни одна ветка, она все же улавливала чуть слышный плеск окружавшего ее океана листвы.
   Странная дрожь пробежала по ее телу и отозвалась в душе; сердце сжалось непонятной тоской. Отчего? Этого она не могла себе уяснить. Но у нее было такое чувство, точно ей со всех сторон грозит опасность, точно она затеряна, всеми покинута, заживо погребена, точно она одна, совсем одна под этим одушевленным сводом, чуть колыхавшимся в вышине.
   — Мне страшно. Вернемся назад, — шепотом сказала Мадлена.
   — Ну что ж, вернемся.
   — А в Париж… мы поедем завтра?
   — Да, завтра.
   — Завтра утром!
   — Как хочешь, можно и утром.
   Они вернулись домой. Старики уже легли.
   Мадлена плохо спала эту ночь, ее все время будили непривычные деревенские звуки: крик совы, хрюканье борова в хлеву за стеной, пение петуха, горланившего с самой полночи.
   С первым лучом зари она была уже на ногах и начала собираться в дорогу.
   Когда Жорж объявил родителям о своем отъезде, они сначала опешили, но тут же догадались, чье это желание.
   Старик ограничился вопросом:
   — Увидимся-то мы скоро?
   — Конечно. Нынешним летом.
   — Ну, ладно.
   — Желаю, чтоб тебе после каяться не пришлось, — буркнула старуха.
   Чтобы сгладить впечатление, он подарил родителям двести франков. Экипаж, за которым был послан какойто мальчишка, подали к десяти часам, и, поцеловав стариков, молодые уехали.
   Когда они спускались с горы, Дюруа засмеялся.
   — Вот, — сказал он, — я тебя предупреждал. Я не должен был знакомить тебя с моими родителями — господином и госпожой Дю Руа де Кантель.
   Мадлена тоже засмеялась.
   — Теперь я от них в восторге, — возразила она. — Они славные люди, и, мне кажется, я буду их очень любить. Из Парижа я пришлю им что-нибудь в подарок.
   И, помолчав, продолжала:
   — Дю Руа де Кантель… Ты увидишь, что наши пригласительные письма никого не удивят. Мы скажем, что прожили неделю в имении у твоих родителей. — Прижавшись к нему, она коснулась губами его усов: — Здравствуй, Жорж!
   — Здравствуй, Мад, — ответил он и обнял ее за талию.
   Вдали, среди равнины, освещенная утренним солнцем, серебряной лентой изогнулась река, заводские трубы, все до одной, выдыхали в небо угольно-черные облака, а над старым городом вздымались остроконечные колокольни.

II

   Прошло два дня с тех пор, как чета Дю Руа вернулась в столицу, и Жорж уже приступил к исполнению своих обязанностей, втайне надеясь, что его освободят от заведования хроникой и назначат на место Форестье и что тогда он всецело посвятит себя политике.
   В этот вечер он в превосходном расположении духа шел домой обедать — туда, где жил когда-то его предшественник, и ему не терпелось как можно скорее поцеловать жену, обаятельная внешность которой действовала на него неотразимо и которая, незаметно для него самого, приобретала над ним большое влияние. Проходя мимо цветочницы, стоявшей на углу Нотр-Дам-де-Лорет, он решил купить Мадлене цветов и тут же выбрал огромный букет еще не совсем распустившихся роз, целый сноп душистых бутонов.
   На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало и все время вспоминал, как он входил в этот дом впервые.
   Ключ он забыл дома, и дверь ему отворил все тот же слуга, которого он оставил по совету Мадлены.
   — Госпожа Дю Руа дома? — спросил он.
   — Да, сударь.
   Проходя через столовую, он, к крайнему своему изумлению, заметил на столе три прибора. Портьера, отделявшая столовую от гостиной, была приподнята, и ему было видно Мадлену; как раз в эту минуту она ставила в вазу на камине букет роз, точь-в-точь такой же, как у него. Ему стало до того досадно, до того неприятно, словно у него украли идею, лишили удовольствия оказать ей внимание — удовольствия, которое он заранее предвкушал.
   — Ты разве кого-нибудь пригласила? — спросил он, входя.
   — И да и нет, — не оборачиваясь и продолжая возиться с цветами, ответила она — По заведенному обычаю, придет мой старый друг, граф де Водрек: он всегда раньше обедал у нас по понедельникам.
   — А! Прекрасно, — пробормотал Жорж.
   С букетом в руках он стоял позади нее и не знал, то ли спрятать его, то ли выбросить.
   — Посмотри, я принес тебе розы, — все же сказал он.
   Мадлена повернулась к нему лицом и улыбнулась.
   — Как это мило с твоей стороны! — воскликнула она и с такой искренней радостью протянула ему руки и губы, что он сразу успокоился.
   Затем взяла цветы, понюхала их и с живостью ребенка, которому доставили огромное удовольствие, поставила в пустую вазу, рядом с первой.
   — Как я рада! — любуясь эффектом, прошептала она. — Вот теперь на мой камин приятно смотреть. — И тут же убежденно добавила: — Ты знаешь, Водрек такой прелестный, вы с ним очень скоро сойдетесь.
   Звонок дал знать о приходе графа. Вошел он спокойно, уверенно, словно к себе домой. Грациозно изогнув стан, он поцеловал Мадлене пальчики, затем повернулся к мужу и, приветливо протянув ему руку, спросил:
   — Как поживаете, дорогой Дю Руа?
   Надменность и чопорность уступили в нем место благожелательности, наглядно свидетельствовавшей о том, что положение изменилось. Журналиста это удивило, и в ответ на эти знаки расположения он тоже решил быть любезным. Через пять минут можно было подумать, что они знакомы лет десять и души не чают друг в друге.
   — Я вас оставлю одних, — с сияющим лицом сказала Мадлена. — Мне надо заглянуть в кухню.
   Мужчины посмотрели ей вслед.