Изредка и он получал голубой конверт, надписанный крупным, нетвердым почерком, и в начале отцовского послания неизменно находил такие строки:
   «Дорогой сын, настоящим довожу до твоего сведения, что мы, я и твоя мать, здоровы Живем по-старому. Впрочем, должен тебе сообщить»
   Дюруа близко принимал к сердцу деревенские новости, все, что случалось у соседей, сведения о посевах и урожаях.
   Завязывая перед маленьким зеркальцем белый галстук, Дюруа снова подумал. «Завтра же напишу отцу Вот ахнул бы старик, если б узнал, куда я иду сегодня вечером» Там, черт побери, меня угостят таким обедом, какой ему и во сне не снился»И он живо представил себе закопченную кухню в родительском доме, по соседству с пустующей комнатой для посетителей, кастрюли вдоль стен и загорающиеся на них желтоватые отблески, кошку, в позе химеры примостившуюся у огня, деревянный стол, лоснившийся от времени и пролитых напитков, дымящуюся суповую миску и зажженную свечу между двумя тарелками. И еще увидел он отца и мать, этих двух настоящих крестьян, неторопливо, маленькими глотками хлебающих суп. Он знал каждую морщинку на их старых лицах, их жесты, движения Он знал даже, о чем они говорят каждый вечер за ужином, сидя друг против друга.
   «Надо будет все-таки съездить к ним», — подумал Дюруа Окончив туалет, он погасил лампу и спустился по лестнице.
   Дорогой, на внешних бульварах, его осаждали проститутки. «Оставьте меня в покое!»— отдергивая руку, говорил он с таким яростным презрением, как будто они унижали, как будто они оскорбляли его За кого принимают его эти шлюхи? Что они, не видят, с кем имеют дело? На нем был фрак, он шел обедать к богатым, почтенным, влиятельным людям — все это вызывало в нем такое чувство, точно он сам стал важной особой, стал совсем другим человеком, человеком из общества, из хорошего общества.
   Уверенной походкой вошел он в переднюю, освещенную высокими бронзовыми канделябрами, и привычным движением протянул пальто и тросточку двум подбежавшим к нему лакеям.
   Все залы были ярко освещены. Г-жа Вальтер принимала гостей во втором, самом обширном. Его она встретила очаровательной улыбкой Он поздоровался с двумя мужчинами, которые пришли раньше, — с г-ном Фирменом и г-ном Ларош-Матье, депутатами и анонимными редакторами «Французской жизни» Ларош-Матье пользовался огромным влиянием в палате, и это создало ему особый авторитет в редакции. Ни у кого не возникало сомнений, что со временем он станет министром.
   Вошел Форестье с женой; его обворожительная супруга была в розовом платье С обоими депутатами она держала себя запросто, — для Дюруа это было новостью Минут пять, если не больше, беседовала она вполголоса возле камина с Ларош-Матье. У Шарля был измученный вид. Он очень похудел за последний месяц, кашлял не переставая и все повторял: «Зимой придется ехать на юг».
   Жак Риваль и Норбер де Варен явились вместе. Немного погодя дверь в глубине комнаты отворилась, и вошел Вальтер с двумя девушками — хорошенькой и дурнушкой, одной из них было лет шестнадцать, другой — восемнадцать.
   Дюруа знал, что у патрона есть дети, и все-таки он был изумлен До этого он думал о дочках издателя так, как думаем мы о далеких странах, куда нам заказан путь. Кроме того, он представлял их себе совсем маленькими, а перед ним были взрослые девушки Эта неожиданность слегка взволновала его.
   После того как он был представлен сестрам, они поочередно протянули ему руку, потом сели за маленький столик, по всей вероятности предназначавшийся для них, и начали перебирать мотки шелка в корзиночке.
   Должен был прийти еще кто-то Все молчали, испытывая то особое чувство стесненности, какое всегда испытывают перед званым обедом люди, собравшиеся вместе после по-разному проведенного дня и имеющие между собою мало общего.
   Дюруа от нечего делать водил глазами по стене; заметив это, Вальтер издали, с явным намерением похвастать своими приобретениями, крикнул ему:
   — Вы смотрите мои картины? — Он сделал ударение на слове «мои»— Я вам их сейчас покажу.
   Он взял лампу, чтобы дать гостю возможность рассмотреть их во всех подробностях.
   — Здесь пейзажи, — сказал он.
   В центре висело большое полотно Гильме — берег моря в Нормандии под грозовым небом. Внизу-лес Арпиньи и принадлежащая кисти Гийоме алжирская равнина с верблюдом на горизонте — огромным длинноногим верблюдом, похожим на некий странный монумент.
   Перейдя к другой стене, Вальтер торжественно, словно церемониймейстер, возвестил:
   — Великие мастера.
   Тут были четыре полотна: «Приемный день в больнице» Жервекса, «Жница» Бастьен-Лепажа, «Вдова» Бугро и «Казнь» Жан-Поля Лоранса. Последняя картина изображала вандейского священника, которого расстреливал у церковной стены отряд «синих».
   Когда Вальтер подошел к следующей стене, по его серьезному лицу пробежала улыбка:
   — А вот легкий жанр.
   Здесь прежде всего бросалась в глаза небольшая картина Жана Беро под названием «Вверху и внизу». Хорошенькая парижанка взбирается по лесенке движущейся конки. Голова ее уже на уровне империала, и сидящие на скамейках мужчины вперяют восхищенные, жадные взоры в это юное личико, появившееся среди них, в то время как лица мужчин, стоящих внизу, на площадке, и разглядывающих ее ноги, выражают досаду и вожделение.
   — Ну что? Забавно? Забавно? — в держа лампу в руке, с игривым смешком повторял Вальтер.
   Затем он осветил «Спасение утопающей» Ламбера.
   На обеденном столе, с которого уже убрали посуду, сидит котенок и недоумевающим, растерянным взглядом следит за мухой, попавшей в стакан с водой. Он уже поднял лапу, чтобы поймать ее одним быстрым движением. Но он еще не решился. Он колеблется. Что-то будет дальше?
   Затем Вальтер показал «Урок» Детайя: солдат в казарме учит пуделя играть на барабане.
   — Остроумно! — я заметил патрон.
   Дюруа одобрительно посмеивался, выражал свой восторг:
   — Чудесно, чудесно, чуде…
   И вдруг осекся, услыхав голос только что вошедшей г-жи де Марель.
   Патрон продолжал показывать картины и объяснять их содержание.
   Он навел лампу на акварель Мориса Лелуара «Препятствие». Посреди улицы затеяли драку два здоровенных парня, два геркулеса, и из-за них вынужден остановиться портшез. В оконце портшеза прелестное женское личико; оно не выражает ни нетерпения, ни страха… оно, если хотите, любуется единоборством этих двух зверей.
   — В других комнатах у меня тоже есть картины, — сообщил Вальтер, — только менее известных художников, не получивших еще всеобщего признания. А здесь мой «Квадратный зал». В данный момент я покупаю молодых, совсем молодых, и пока что держу их в резерве, в задних комнатах, — жду, когда они прославятся. Теперь самое время покупать картины, — понизив голос до шепота, прибавил он. — Художники умирают с голоду. Они сидят без гроша… без единого гроша…
   Но Дюруа уже ничего не видел, он слушал и не понимал. Г-жа де Марель была здесь, сзади него. Что ему делать? Поклонись он ей, она, чего доброго, повернется к нему спиной или ответит дерзостью. А если он к ней не подойдет, то что подумают другие?
   «Во всяком случае, надо оттянуть момент встречи», — решил Дюруа. Он был так взволнован, что у него мелькнула мысль, не сказаться ли ему больным и не уйти ли домой.
   Осмотр картин был закончен. Вальтер поставил лампу на стол и пошел встречать новую гостью, а Дюруа снова принялся рассматривать картины, точно он не мог на них налюбоваться.
   Он терял голову. Что ему делать? Он слышал голоса, до него долетали обрывки разговора.
   — Послушайте, господин Дюруа, — обратилась к нему г-жа Форестье.
   Он поспешил к ней. Ей надо было познакомить его с одной своей приятельницей, которая устраивала бал и желала, чтобы о нем появилась заметка в хронике «Французской жизни».
   — Непременно, сударыня, непременно… — бормотал он.
   Госпожа де Марель находилась теперь совсем близко от него. Ему не хватало смелости повернуться и отойти.
   Вдруг ему показалось, что он сошел с ума.
   — Здравствуйте, Милый друг, — отчетливо произнесла г-жа де Марель — Вы меня не узнаете?
   Он живо обернулся Она стояла перед ним, приветливо и радостно улыбаясь И — протянула ему руку.
   Дюруа взял ее руку с трепетом: он все еще опасался, какой-нибудь каверзы или ловушки.
   — Что с вами случилось? Вас совсем не видно, — простодушно сказала она.
   — Я был так занят, сударыня, так занят, — тщетно стараясь овладеть собой, залепетал он. — Господин Вальтер возложил на меня новые обязанности, и у меня теперь масса дел.
   Госпожа де Марель продолжала смотреть ему в лицо, но ничего, кроме расположения, он не мог прочитать в ее глазах.
   — Я знаю, — сказала она. — Однако это не дает вам права забывать друзей.
   Их разлучила только что появившаяся толстая декольтированная дама с красными руками, с красными щеками, претенциозно одетая и причесанная; по тому, как грузно она ступала, можно было судить о толщине и увесистости ее ляжек.
   Видя, что все с нею очень почтительны, Дюруа спросил г-жу Форестье:
   — Кто эта особа?
   — Виконтесса де Персмюр, та самая, которая подписывается «Белая лапка»
   Дюруа был потрясен, он чуть не расхохотался.
   — Белая лапка! Белая лапка! А я-то воображал, что это молодая женщина, вроде вас. Так это и есть Белая лапка? Хороша, хороша, нечего сказать!
   В дверях показался слуга.
   — Кушать подано, — объявил он.
   Обед прошел банально и весело: это был один из тех обедов, во время которых говорят обо всем и ни о чем. Дюруа сидел между старшей дочерью Вальтера, дурнушкой Розой, и г-жой де Марель. Соседство последней несколько смущало его, хотя она держала себя в высшей степени непринужденно и болтала с присущим ей остроумием Первое время Дюруа волновался, чувствовал себя неловко, неуверенно, точно музыкант, который сбился с тона Но постепенно он преодолевал робость, и в тех вопросительных взглядах, которыми они обменивались беспрестанно, сквозила прежняя, почти чувственная интимность.
   Вдруг что-то словно коснулось его ступни. Осторожно вытянув ногу, он дотронулся до ноги г-жи де Марель, и та не отдернула ее. В эту минуту оба они были заняты разговором со своими соседями.
   У Дюруа сильно забилось сердце, и он еще немного выставил колено. Ему ответили легким толчком. И тут он понял, что их роман возобновится.
   Что они сказали друг другу потом? Ничего особенного, но губы у них дрожали всякий раз, когда встречались их взгляды.
   Дюруа, однако, не забывал и дочери патрона и время от времени заговаривал с ней. Она отвечала ему так же, как и ее мать, — не задумываясь над своими словами.
   Справа от Вальтера с видом королевы восседала виконтесса де Персмюр. Дюруа без улыбки не мог на нее смотреть.
   — А другую вы знаете — ту, что подписывается «Ромовое домино»? — тихо спросил он г-жу де Марель.
   — Баронессу де Ливар? Великолепно знаю.
   — Она вроде этой?
   — Нет. Но такая же забавная. Представьте себе шестидесятилетнюю старуху, сухую как жердь, — накладные букли, вставные зубы, вкусы и туалеты времен Реставрации.
   — Где они нашли этих ископаемых?
   — Богатые выскочки всегда подбирают обломки аристократии.
   — А может быть, есть другая причина?
   — Никакой другой причины нет.
   Тут патрон, оба депутата, Жак Риваль и Норбер де Варен заспорили о политике, и спор этот продолжался до самого десерта.
   Когда все общество вернулось в гостиную, Дюруа подошел к г-же де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил:
   — Вы позволите мне проводить вас?
   — Нет.
   — Почему?
   — Потому что мой сосед, господин Ларош-Матье, отвозит меня домой всякий раз, как я здесь обедаю.
   — Когда же мы увидимся?
   — Приходите ко мне утром завтракать.
   И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались.
   Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью.
   — Может, вы меня немножко проводите? — спросил он.
   — С удовольствием, дорогой мэтр, ответил Дюруа.
   И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба.
   Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, — одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что-то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила.
   Некоторое время оба молчали.
   — Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, — чтобы что-нибудь сказать, заметил наконец Дюруа.
   — Вы находите? — пробормотал старый поэт.
   Этот вопрос удивил Дюруа.
   — Да, — неуверенно ответил он, — И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты.
   — Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, — их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, — с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером.
   Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей — их уже нет в живых.
   Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, — чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, — так содрогается земля, когда ее сковывает мороз.
   — Впрочем, — продолжал он, — есть у тебя талант или нет, — не все ли равно, раз всему на свете приходит конец!
   Он смолк.
   У Дюруа было легко на сердце.
   — Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мой, — улыбаясь, заметил он.
   — У меня всегда такое настроение, дитя мое, — возразил Норбер де Варен. — Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь — гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди в смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего… кроме смерти.
   Дюруа засмеялся:
   — Черт возьми, у меня даже мурашки забегали.
   — Нет, — возразил Норбер де Варен, — сейчас вы меня не поймете, но когда-нибудь вы вспомните все, что я вам говорил.
   Видите ли, настанет день, — а для многих он настает очень скоро, — когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть.
   О, вы не в силах понять самое это слово «смерть»! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным.
   Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот-вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит.
   Да, она изгрызла меня, подлая. Долго, незаметно, ежесекундно, беспощадно разрушала она все мое существо. И теперь, за что бы я ни принялся, я чувствую, что умираю. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое мое движение, каждый вздох помогают ей делать свое гнусное дело. Дышать, пить, есть, спать, трудиться, мечтать — все это значит умирать. Жить, наконец, — тоже значит умирать!
   О, вы все это еще узнаете! Если бы вы подумали об этом хотя бы четверть часа, вы бы ее увидели.
   Чего вы ждете? Любви? Еще несколько поцелуев»и вы уже утратите способность наслаждаться.
   Еще чего? Денег? Зачем? Чтобы покупать женщин? Велика радость! Чтобы объедаться, жиреть и ночи напролет кричать от подагрической боли?
   Еще чего? Славы? На что она, если для вас уже не существует любовь?
   Ну так чего же? В конечном счете — все равно — смерть.
   Я вижу ее теперь так близко, что часто мне хочется протянуть руку и оттолкнуть ее. Она устилает землю и наполняет собой пространство. Я нахожу ее всюду. Букашки, раздавленные посреди дороги, сухие листья, седой волос в бороде друга — все ранит мне сердце и кричит: «Вот она!»
   Она отравляет мне все, над чем я тружусь, все, что я вижу, все, что я пью или ем, все, что я так люблю: лунный свет, восход солнца, необозримое море, полноводные реки и воздух летних вечеров, которым, кажется, никогда не надышишься вволю!
   Он запыхался и оттого шел медленно, размышляя вслух и почти не думая о своем спутнике.
   — И никто оттуда не возвращается, никто… — продолжал он. — Можно сохранить формы, в которые были отлиты статуи, слепки, точно воспроизводящие тот или иной предмет, но моему телу, моему лицу, моим мыслям, моим желаниям уже не воскреснуть. А между тем народятся миллионы, миллиарды существ, у которых на нескольких квадратных сантиметрах будут так же расположены нос, глаза, лоб, щеки, рот, и душа у них будет такая же, как и у меня, но я-то уж не вернусь, и они ничего не возьмут от меня, все эти бесчисленные создания, бесчисленные и такие разные, совершенно разные, несмотря на их почти полное сходство.
   За что ухватиться? Кому излить свою скорбь? Во что нам верить?
   Религии — все до одной — нелепы: их мораль рассчитана на детей, их обещания эгоистичны и чудовищно глупы.
   Одна лишь смерть несомненна.
   Он остановился и, взяв Дюруа за отвороты пальто, медленно заговорил:
   — Думайте об этом, молодой человек, думайте дни, месяцы, годы, и вы по-иному станете смотреть на жизнь. Постарайтесь освободиться от всего, что вас держит в тисках, сделайте над собой нечеловеческое усилие и еще при жизни отрешитесь от своей плоти, от своих интересов, мыслей, — отгородитесь от всего человечества, загляните в глубь вещей — и вы поймете, как мало значат споры романтиков с натуралистами и дискуссии о бюджете.
   Он быстрым шагом пошел вперед.
   — Но в то же время вы ощутите и весь ужас безнадежности. Вы будете отчаянно биться, погружаясь в пучину сомнений. Вы будете кричать во всю мочь: «Помогите!»— и никто не отзовется. Вы будете протягивать руки, будете молить о помощи, о любви, об утешении, о спасении — и никто не придет к вам.
   Почему мы так страдаем? Очевидно, потому, что мы рождаемся на свет, чтобы жить не столько для души, сколько для тела. Но мы обладаем способностью мыслить, и наш крепнущий разум не желает мириться с косностью бытия.
   Взгляните на простых обывателей: пока их не постигнет несчастье, они довольны своей судьбой, ибо мировая скорбь им несвойственна Животные тоже не знают ее.
   Он снова остановился и, подумав несколько секунд, тоном смирившегося и усталого человека сказал:
   — Я погибшее существо У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, ни бога.
   После некоторого молчания он прибавил:
   — У меня есть только рифма.
   И, подняв глаза к небу, откуда струился матовый свет полной луны, продекламировал:
   И в небе я ищу разгадку жизни темной,
   Под бледною луной бродя в ночи бездомной.
   Они молча перешли мост Согласия, миновали Бурбонский дворец.
   — Женитесь, мой друг, — снова заговорил Норбер де Варен, — вы себе не представляете, что значит быть одному в мои годы. Одиночество наводит на меня теперь невыносимую тоску. Когда я сижу вечером дома и греюсь у камина, мне начинает казаться, что я один в целом свете, что я до ужаса одинок и в то же время окружен какими-то смутно ощутимыми опасностями, чем-то таинственным и страшным. Перегородка, отделяющая меня от моего неведомого соседа, создает между нами такое же расстояние, как от меня до звезд, на которые я гляжу в окно. И меня охватывает лихорадка, лихорадка отчаяния и страха, меня пугает безмолвие стен. Сколько грусти в этом глубоком молчании комнаты, где ты живешь один! Не только твое тело, но и душу окутывает тишина, и, чуть скрипнет стул, ты уже весь дрожишь, ибо каждый звук в этом мрачном жилище кажется неожиданным.
   Немного помолчав, он прибавил:
   — Хорошо все-таки, когда на старости лет у тебя есть дети!
   Они прошли половину Бургундской улицы. Остановившись перед высоким домом, поэт позвонил.
   — Забудьте, молодой человек, всю эту старческую воркотню и живите сообразно с возрастом. Прощайте! — пожав своему спутнику руку, сказал он и скрылся в темном подъезде.
   Дюруа с тяжелым сердцем двинулся дальше. У него было такое чувство, точно он заглянул в яму, наполненную костями мертвецов, — яму, в которую он тоже непременно когда-нибудь свалится.
   — Черт побери! — пробормотал он, — Воображаю, как приятно бывать у него. Нет уж, я бы не сел в первый ряд, когда он производит смотр своим мыслям, слуга покорный!
   Но тут ему пришлось пропустить надушенную даму, вышедшую из кареты и направлявшуюся к себе домой; в воздухе повеяло ирисом и вербеной, и Дюруа с наслаждением вдохнул этот запах. Легкие жадно вбирали его, радостно забилось сердце. Он подумал о том, что завтра увидит г-жу де Марель, и при одном воспоминании о ней по его телу прошла горячая волна.
   Все улыбалось ему, жизнь была к нему благосклонна. Как хорошо, когда надежды сбываются!
   Заснул он, чувствуя себя наверху блаженства, и встал рано, чтобы перед свиданием пройтись по аллее Буленского леса.
   Ветер переменил направление, за ночь погода сделалась мягче, солнце светило, точно в апреле, стояла теплынь. Любители Булонского леса, все как один, вышли на зов ласкового, ясного неба.
   Дюруа шел медленно, упиваясь свежим и сочным, как весенняя зелень, воздухом. Миновав Триумфальную арку, он пошел по широкой аллее, вдоль дороги, предназначенной для верховой езды. Он смотрел на богатых светских людей, мужчин и женщин, ехавших кто галопом, кто рысью, и если и завидовал им сейчас, то чуть-чуть. Профессия репортера сделала из него что-то вроде адрескалендаря знаменитостей и энциклопедии парижских скандалов, и он знал почти всех этих господ по фамилии, знал, в какую сумму исчисляется их состояние, знал закулисную сторону их жизни.
   Мимо него проезжали стройные амазонки в темных суконных костюмах, обтягивавших фигуру, и было в них что-то высокомерное, неприступное, свойственное многим женщинам, когда они сидят на лошади. А Дюруа тем временем развлекался: вполголоса, точно псаломщик в церкви, называл имена, титулы и чины их настоящих или приписываемых им любовников; при этом один ряд имен: «Барон де Танкле, князь де ла Тур-Энгеран…»— порой сменялся другим: «Уроженки острова Лесбос: Луиза Мишо из Водевиля, Роза Маркетен из Оперы».
   Эта игра казалась ему очень забавной: он словно убеждался воочию, что под чопорной внешностью скрывается исконная, глубоко укоренившаяся человеческая низость, и это его утешало, радовало, воодушевляло.
   — Лицемеры! — громко сказал он и принялся искать глазами тех, о ком ходили самые темные слухи.
   Среди всадников оказалось немало таких, о ком поговаривали, что они ловко передергивают карту, — как бы то ни было, игорные дома являлись для них неистощимым, единственным и, вне всякого сомнения, подозрительным источником дохода.
   Иные, пользовавшиеся самой широкой известностью, жили исключительно на средства жен, и это знали все; иные — на средства любовниц, как уверяли люди осведомленные. Многие из них платили свои долги (привычка похвальная), но никто не мог бы сказать, где они доставали для этого деньги (тайна весьма сомнительная)… Перед глазами Дюруа мелькали денежные тузы, чье сказочное обогащение началось с кражи и которых тем не менее пускали даже в лучшие дома; были тут и столь уважаемые лица, что при встрече с ними мелкие буржуа снимали шляпу, хотя ни для кого из тех, кто имел возможность наблюдать свет с изнанки, не составляло тайны, что они беззастенчиво обворовывают крупнейшие государственные предприятия.
   Высокомерный вид, надменно сжатые губы, а также нахальное выражение лица являлись отличительными особенностями всех этих господ: и тех, кто носил бакенбарды, и тех, кто носил только усы.
   Дюруа посмеивался.
   — Экий сброд! — повторял он. — Шайка жуликов, шайка мошенников!
   Но вот пронеслась красивая открытая низенькая коляска, запряженная двумя белыми лошадками с развевающимися гривами и хвостами; лошадьми правила молодая миниатюрная белокурая женщина, известная куртизанка, сзади помещались два грума. Дюруа остановился, — ему хотелось поклониться ей, хотелось аплодировать этой выскочке, бойко торговавшей любовью и с такой дерзостью выставлявшей на погляденье в час, когда все эти лицемерные аристократы выезжают на прогулку, кричащую роскошь, которую она заработала под одеялом. Быть может, он смутно сознавал, что между ним и ею есть нечто общее, что в ее натуре заложено нечто родственное ему, что они люди одной породы, одного душевного строя и что он достигнет своей цели — столь же смелыми приемами.
   Назад он шел медленно, с чувством глубокого удовлетворения, и все же явился к своей прежней любовнице несколько раньше условленного часа.