— Когда она выйдет замуж, у нее будет один из первых салонов в Париже, — продолжал он.
Этого было достаточно для того, чтобы такой человек, каким был инспектор изящных искусств, с головой ушедший в светскую жизнь, принялся со знанием дела определять то место, которое займет в высшем французском обществе маркиза де Фарандаль.
Бертен слушал его и представлял себе Аннету в большой, ярко освещенной гостиной, окруженную мужчинами и женщинами. Эта картина тоже вызвала у него ревность.
Сейчас они шли по бульвару Мальзерба. Проходя мимо дома Гильруа, художник поднял глаза. Сквозь щели между занавесками как будто пробивался свет. И у него возникло подозрение, что герцогиня и ее племянник были приглашены на чашку чаю. Его обуяла ярость, заставившая его жестоко страдать.
Он по-прежнему крепко держал Мюзадье под руку и время от времени каким-нибудь возражением побуждал его развить еще одну мысль о будущей молодой маркизе. Даже этот пошляк, говоря о ней, вызывал ее образ, реявший вокруг них в ночи.
Они подошли к дому художника на авеню Вилье.
— Не зайдете ли? — спросил Бертен.
— Нет, спасибо. Уже поздно, я хочу спать.
— Ну зайдите на полчасика, поболтаем еще!
— Нет, право, поздно!
Мысль о том, что он останется один после нового потрясения, которое он сейчас испытал, наполняла душу Оливье ужасом. Рядом с ним стоит человек, и он его не отпустит.
— Войдите же! Я давно собираюсь подарить вам какой-нибудь этюд и хочу, чтобы вы выбрали сами.
Мюзадье, зная, что художники не всегда расположены делать подарки и что обещания забываются скоро, не мог упустить такой случай. В качестве инспектора изящных искусств он был уже обладателем целой галереи, собранной со знанием дела.
— Следую за вами, — сказал он.
Они вошли.
Разбуженный камердинер принес грог; некоторое время шел вялый разговор о живописи. Бертен стал показывать Мюзадье этюды, прося его взять себе тот, который ему больше всего понравится; Мюзадье ни на чем не мог остановиться; его сбивало с толку газовое освещение, при котором он плохо разбирался в тонах. Наконец он выбрал группу девочек, прыгающих через веревочку на тротуаре, и почти тотчас же выразил желание уйти и унести подарок.
— Я пришлю его вам, — сказал художник.
— Нет, лучше я возьму сейчас, чтобы полюбоваться перед тем, как лечь в постель.
Ничто не могло удержать его, и Оливье Бертен остался один в своем особняке, в этой тюремной камере его воспоминаний и мучительного волнения.
Когда на следующее утро слуга вошел к нему с чаем и с газетами, он увидел, что его хозяин сидит на кровати; он был так бледен, что лакей испугался.
— Сударь! Вам нездоровится? — спросил он.
— Пустяки, легкая мигрень.
— Сударь! Не принести ли вам какое-нибудь лекарство?
— Нет. Какая погода?
. — Дождик идет, сударь.
— Хорошо, можете идти.
Человек поставил на простой маленький столик чайный прибор, положил газеты и вышел.
Оливье взял Фигаро и развернул его. Передовая статья была озаглавлена: Современная живопись. Это была хвалебная, написанная в дифирамбическом тоне статья о молодых художниках, которые, будучи бесспорно одаренными колористами, злоупотребляли этим своим даром ради эффекта и выдавали себя за революционеров и гениальных новаторов.
Как и все представители старшего поколения, Бертен терпеть не мог этих новых пришельцев, возмущался их нетерпимостью, оспаривал их теории И едва он взялся за статью, как в нем уже начал закипать гнев, который быстро вспыхивает в изнервничавшемся человеке; потом, скользнув глазами ниже, он заметил свое имя, и, словно удар кулаком под ложечку, его сразили следующие слова, которыми заканчивалась какая-то фраза: «.устаревшее искусство Оливье Бертена…» Он всегда был чувствителен и к критическим замечаниям, и к похвалам, но в глубине души, несмотря на вполне естественное тщеславие, он больше страдал, когда его ругали, чем радовался, когда его хвалили: это коренилось в его неуверенности в себе, вскормленной вечными сомнениями. Однако в былые времена, в эпоху триумфов, ему кадили так усердно, что это заставляло его забывать о булавочных уколах. А теперь, при нескончаемом наплыве новых художников и новых поклонников искусства, восторженные голоса раздавались все реже, а хулители становились все смелее. Он чувствовал, что его зачислили в батальон старых талантов, которых молодежь отнюдь не признавала своими учителями, а так как он был столь же проницателен, сколь и умен, то сейчас он страдал от самых тонких намеков не меньше, чем от прямых нападок.
Но никогда еще ни одна рана, нанесенная его самолюбию художника, не была столь кровоточащей, как эта Он задыхался; он несколько раз перечитал статью, стараясь уловить малейшие оттенки. Их — его и еще нескольких его собратьев — выбрасывали в корзину, выбрасывали с оскорбительной развязностью; он встал с постели, шепотом повторяя слова, которые, казалось, не сходили с его губ:
— Устаревшее искусство Оливье Бертена… Никогда еще не знал он такой печали, такого упадка духа, такого отчетливого ощущения, что пришел конец всему — конец его физическому и духовному существованию, — и никогда еще его отчаявшаяся душа не погружалась в такую скорбь. До двух часов просидел он в кресле перед камином, протянув ноги к огню, будучи не в силах шевельнуться, заняться хоть чем бы то ни было. Потом у него возникла потребность, чтобы его утешили, потребность пожать верные руки, взглянуть в преданные ему глаза, потребность, чтобы его пожалели, помогли ему, дружески обласкали. И он, как всегда, отправился к графине.
Когда он вошел в гостиную, Аннета была там одна; стоя к нему спиной, она быстро надписывала адрес на какой-то записке. На столе рядом с нею лежал развернутый номер Фигаро. Бертен увидел одновременно и газету и девушку и растерянно остановился, не смея сделать ни шагу дальше. О, если она прочитала! Она обернулась, но, занятая, вся поглощенная своими женскими заботами, быстро произнесла:
— А, здравствуйте, господин художник! Извините, что я вас покидаю, но наверху меня ждет портниха, а вы понимаете, что портниха перед свадьбой — это дело важное. Я предоставлю вам маму — она там спорит и обсуждает мои туалеты с этой мастерицей. А если мама мне понадобится, я потребую ее у вас на несколько минут.
И она скрылась почти бегом, чтобы ясно показать ему, как ей некогда.
Этот внезапный уход без единого милого слова, без единого ласкового взгляда, обращенного к нему, — а ведь он так.., так любил ее. — потряс его. Взгляд его снова остановился на Фигаро, и он подумал: «Она прочла! Меня высмеивают, отрицают… Она больше не верит в меня… Я для нее уже ничто!» Он сделал к газете шаг, другой — так подходят к человеку, чтобы дать ему пощечину. Потом сказал себе: «А вдруг она еще не читала? Она ведь так занята сегодня! Но об этом, конечно, заговорят при ней — вечером или за обедом, — и ей тоже захочется прочитать».
Невольным, почти бессознательным движением, быстро, как вор, он схватил газету, сложил, перегнул еще раз и сунул в карман.
Вошла графиня. Увидев искаженное, мертвенно-бледное лицо Оливье, она мгновенно поняла, что он достиг предела страданий.
Она бросилась к нему в каком-то порыве, в едином порыве всего своего бедного, тоже разрывавшегося сердца и своего бедного, тоже измученного тела. Положив руки ему на плечи, глядя ему прямо в глаза, она произнесла:
— О, как вы несчастны!
На сей раз он уже ничего не отрицал; горло его сжимали спазмы, — Да.., да.., да! — лепетал он.
Она чувствовала, что он вот-вот разрыдается, и увлекла его в самый темный угол гостиной, где за небольшими ширмами, обтянутыми старинным шелком, стояли два кресла. Они сели здесь, за этой тонкой вышитой стенкой; к тому же их скрывал серый сумрак дождливого дня.
Она мучилась от боли, но прежде всего жалела Оливье.
— Мой бедный Оливье, как вы страдаете! — произнесла она.
Он положил седую голову на плечо подруги.
— Больше, чем вы думаете, — сказал он.
— О, я это знала! — с грустью прошептала она. — Я все чувствовала. Я видела, как это зарождалось и как вызревало.
Он ответил так, словно она обвиняла его:
— Я в этом не виноват, Ани.
— О, я знаю!.. Я ни в чем не упрекаю вас!.. Чуть повернувшись к Оливье, она нежно прикоснулась губами к его глазу и почувствовала на нем горькую слезу.
Она вздрогнула так, словно выпила каплю отчаяния, и повторила несколько раз подряд:
— Ах, бедный друг мой.., бедный друг мой.., бедный друг мой…
И после минутного молчания прибавила:
— В этом виноваты наши сердца, которые не состарились. Я чувствую, что мое еще так молодо!
Он попытался заговорить, но не мог: рыдания душили его. Прижавшись к нему, она слышала, как тяжело дышит его грудь. И вдруг ею вновь овладела эгоистическая тоска любви, снедавшая ее уже так давно, и она сказала тем душераздирающим голосом, каким люди говорят об ужасном несчастье:
— Господи, как вы ее любите!
— О да, я люблю ее! — снова признался он. Она призадумалась.
— А меня? Меня вы никогда так не любили? — продолжала она.
Он не стал возражать: он переживал теперь одну из таких минут, когда люди говорят всю правду.
— Нет, я был тогда слишком молод! — прошептал он.
Она удивилась.
— Слишком молоды? Ну и что же?
— Ну, и жизнь была слишком прекрасна. Только в нашем возрасте можно любить самозабвенно.
— А то, что вы испытываете близ нее, похоже на то, что вы испытывали близ меня? — спросила она.
— И да, и нет.., и, тем не менее, это почти одно и то же. Я любил вас так, как только можно любить женщину. И ее я люблю так же, как вас, потому что она — это вы; но эта любовь стала чем-то непреодолимым, чем-то пагубным, чем-то таким, что сильнее смерти. Я объят ею, словно горящий дом пламенем.
Она почувствовала, что жалость ее испарилась под дыханием ревности, и утешающе заговорила:
— Мой бедный друг! Через несколько дней она выйдет замуж и уедет. А не видя ее, вы, несомненно, излечитесь.
Он покачал головой.
— Нет, я погиб, погиб безвозвратно!
— Да нет, право же, нет! Вы не увидите ее целых три месяца. Этого достаточно. Ведь вам было вполне достаточно трех месяцев, чтобы полюбить ее больше, чем меня, а меня вы знаете уже двенадцать лет!
В избытке горя он взмолился:
— Ани, не покидайте меня!
— Что же я могу сделать, друг мой?
— Не оставляйте меня одного.
— Я буду навещать вас, когда бы вы ни захотели.
— Нет. Приглашайте меня сюда как можно чаще.
— Но вы будете вместе с ней!
— И вместе с вами.
— Вы не должны видеть ее до свадьбы.
— О Ани!
— Или, во всяком случае, вы должны видеть ее как можно реже.
— Можно, я посижу у вас вечером?
— Нет, в таком состоянии нельзя. Вы должны развлечься, пойти в клуб, в театр, куда хотите, только не оставаться здесь.
— Прошу вас!
— Нет, Оливье, это невозможно. И потом у нас будут обедать люди, присутствие которых взволнует вас еще больше.
— Герцогиня.., и., он?..
— Да — Но ведь вчера я провел с ними весь вечер!
— Лучше уж не говорите об этом! То-то сегодня вы в таком превосходном настроении!
— Обещаю вам, что буду совершенно спокоен.
— Нет, это невозможно — В таком случае, я ухожу.
— Куда вы так торопитесь?
— Мне хочется походить.
— Вот и хорошо, ходите побольше, ходите до самого вечера, чтобы смертельно устать, и тогда ложитесь. Он встал.
— Прощайте, Ани!
— Прощайте, дорогой друг! Я заеду к вам завтра утром. Хотите, я совершу такую же страшную неосторожность, как бывало, — сделаю вид, что позавтракала в полдень дома, а в четверть второго буду завтракать у вас?
— Да, очень хочу. Как вы добры!
— Я просто люблю вас.
— И я вас люблю.
— О, не говорите больше об этом!
— Прощайте, Ани!
— Прощайте, дорогой друг! До завтра!
— Прощайте!
Он без конца целовал ей руки, потом поцеловал в виски, потом в уголки губ. Теперь глаза у него были сухие, вид решительный. Уже выходя из комнаты, он вдруг схватил ее, заключил в объятия и, прильнув губами к ее лбу, казалось, впивал, вдыхал всю ее любовь к нему.
И быстро, не оглядываясь, вышел.
Оставшись одна, графиня упала в кресло и зарыдала. Она просидела бы так до позднего вечера, но за ней зашла Аннета. Чтобы дать себе время отереть красные глаза, графиня сказала:
— Мне надо черкнуть несколько слов, детка. Иди наверх, я сию секунду приду.
До самого вечера она вынуждена была заниматься серьезной проблемой приданого.
Герцогиня и ее племянник обедали у Гильруа по-семейному.
Только успели они сесть за стол, все еще обсуждая вчерашний спектакль, как вошел метрдотель с тремя огромными букетами в руках, — Господи, что это такое? — удивилась де Мортмен.
— Какие красивые! — воскликнула Аннета. — Кто бы это мог их прислать?
— Конечно, Оливье Бертен, — отвечала мать.
С тех пор, как он ушел, она все время думала о нем. Он показался ей таким мрачным, таким трагичным, она так ясно видела, в каком он безысходном горе, так мучительно отдавалась в ней эта боль, так сильно, так нежно, так безгранично любила она его, что сердце ее сжималось от зловещих предчувствий.
Во всех трех букетах, действительно, оказались визитные карточки художника На каждой из них он написал карандашом имена графини, герцогини и Аннеты.
Герцогиня де Мортмен спросила:
—Уж не болен ли ваш друг Бертен? По-моему, вчера он выглядел очень плохо.
— Да, он беспокоит меня, хотя ни на что не жалуется, — отвечала графиня де Гильруа — С ним происходит то же, что со всеми нами: он стареет, — вмешался ее муж, — и за последнее время он постарел особенно сильно. Впрочем, по-моему, холостяки сдают как-то сразу. Они разваливаются куда быстрее, чем наш брат. Он, в самом деле, очень изменился.
— О да! — вздохнула графиня. Фарандаль вдруг перестал шептаться с Анкетой и сказал:
— Сегодня утром в Фигаро напечатана очень неприятная для него статья Любые нападки на талант ее Друга, любой неприязненный намек выводили графиню из себя.
— Ах, — сказала она, — такой выдающийся человек, как Бертен, не станет обращать внимания на подобные выходки!
— Как? Неприятная для Оливье статья? — удивился граф. — А я и не прочитал! На какой странице?
— На первой, — отвечал маркиз, — в самом начале, под заглавием Современная живопись. Тут депутат перестал удивляться:
— Ну, все понятно! Потому-то я и не прочел ее: ведь это о живописи.
Присутствующие улыбнулись: они прекрасно знали, что, кроме политики и сельского хозяйства, граф де Гильруа почти ничем не интересуется.
Разговор перешел на другие темы, потом все отправились пить кофе в гостиную. Графиня ничего не слушала и еле отвечала на вопросы: ее преследовала беспокойная мысль о том, что делает теперь Оливье Где он? Где он обедал? Где мыкается в эту минуту со своей неисцелимой тоской? Теперь она горько раскаивалась в том, что отпустила его, не удержала; она так и видела, как он бродит по улицам, грустный, одинокий, бесприютный, гонимый своим горем.
До самого отъезда герцогини и ее племянника она почти не разговаривала, терзаемая смутным, суеверным страхом; затем легла в постель и так лежала в темноте с открытыми глазами, думая об Оливье!
Прошло много-много времени, как вдруг ей послышался звонок в передней. Она вздрогнула, села и прислушалась. В ночной тишине вторично продребезжал звонок.
Она соскочила с кровати и изо всех сил нажала кнопку электрического звонка, чтобы разбудить горничную. Потом со свечой в руке побежала в прихожую.
Она спросила через дверь:
— Кто там?
Незнакомый голос ответил:
— Письмо.
— От кого?
— От доктора.
— От какого доктора?
— Не знаю, тут про несчастный случай.
Не колеблясь больше, она отворила дверь и очутилась лицом к лицу с извозчиком в непромокаемом плаще. Он протянул ей бумажку. Она прочитала:
«Его сиятельству графу де Гильруа. — Весьма срочное».
Почерк был незнакомый.
— Войдите, мой друг, — сказала она, — присядьте и подождите меня.
Перед дверью комнаты мужа сердце ее забилось так сильно, что она даже не смогла окликнуть его. Она постучала в деревянную дверь металлическим подсвечником. Но граф спал и ничего не слышал.
Тогда, нервничая, теряя терпение, она заколотила в дверь ногой и услышала сонный голос:
— Кто там? Который час?
— Это я, — отвечала она. — Какой-то извозчик привез тебе срочное письмо, я принесла его Случилось несчастье.
Он проговорил из-за полога:
— Сейчас встану. Иду, иду.
И минуту спустя появился в халате. Одновременно с ним вбежали двое слуг, разбуженных звонками. Увидев, что в столовой сидит на стуле незнакомый человек, они растерялись и остолбенели.
Граф взял письмо и принялся вертеть его в руках.
— Что за притча? Ничего не понимаю! — бормотал он.
— Да читай же! — воскликнула она в лихорадочном возбуждении.
Он разорвал конверт, развернул письмо, вскрикнул от изумления и оторопело посмотрел на жену.
— Господи, что там такое? — спросила она.
От сильного волнения он почти не мог говорить.
— Большое несчастье!.. — наконец пролепетал он. — Большое несчастье!.. Бертен попал под экипаж!
— Погиб? — вскричала она.
— Нет, нет, прочти, — отвечал граф.
Она выхватила у него из рук письмо, которое он протянул ей, и прочитала:
«Милостивый государь! Только что случилось большое несчастье. Нашего друга, знаменитого художника г-на Оливье Бертена сшиб омнибус и переехал колесом. Мне еще неясно, насколько серьезны повреждения; исход катастрофы может быть двояким: и скорая смерть, и относительное благополучие. Г-н Бертен настоятельно просит Вас и умоляет ее сиятельство графиню немедленно приехать к нему. Надеюсь, милостивый государь, что ее сиятельство и Вы не откажетесь исполнить желание нашего общего друга, который, возможно, не доживет до утра.
Доктор де Ривиль».
Графиня не сводила с мужа широко раскрытых, полных ужаса глаз. Затем по ней словно пробежал электрический ток, и она обрела то мужество, которое порою, в минуту опасности, делает женщину самым отважным существом на свете.
— Скорее одеваться! — приказала она служанке.
— Что прикажете подать? — спросила горничная.
— Все равно. Что хотите. Жак, — обратилась она к мужу, — будь готов через пять минут.
Потрясенная до глубины души, она направилась к себе, но, увидев все еще дожидавшегося извозчика, спросила:
— Ваш экипаж здесь?
— Да, сударыня.
— Хорошо, мы поедем с вами.
И побежала к себе в спальню.
В безумной спешке она принялась одеваться, судорожно застегивая крючки, завязывая тесемки, узлы, напяливая и как попало натягивая на себя платье, потом собрала и кое-как скрутила волосы; она видела в зеркале свое бледное лицо и блуждающие глаза, но теперь она об этом не думала.
Накинув манто, она бросилась на половину мужа, который был еще не готов, и потащила его за собой.
— Едем, — говорила она, — подумай: ведь он может умереть!
Граф растерянно плелся за нею, спотыкаясь, силясь разглядеть ступеньки неосвещенной лестницы, нащупывая их ногами, чтобы не упасть.
Ехали они быстро и молча. Графиня дрожала так сильно, что у нее стучали зубы; она смотрела в окошко, как проносились газовые рожки, окутанные пеленою дождя. Тротуары блестели, бульвар был пустынен, ночь стояла зловещая. Подъехав к дому художника, они увидели, что дверь распахнута; в освещенной швейцарской никого не было.
Навстречу им на верхнюю площадку лестницы вышел врач — доктор де Ривиль, седенький, низенький, полненький человечек, выхоленный и учтивый. Он почтительно поклонился графине и пожал руку графу.
Задыхаясь так, словно, поднявшись по лестнице, она исчерпала весь запас воздуха в легких, графиня спросила:
— Ну что, доктор?
— Что ж, сударыня, я надеюсь, что дело не столь серьезно, как показалось мне в первый момент.
— Значит, он не умрет? — вскричала она.
— Нет. Не думаю.
— Вы ручаетесь?
— Нет. Я хочу сказать одно: я надеюсь, что имею дело с сильным ударом в области живота без повреждений внутренних органов.
— Что вы называете повреждениями?
— Разрывы.
— Откуда вы знаете, что у него их нет?
— Я так предполагаю.
— Ну, а если они есть?
— О! Тогда это дело серьезное.
— И он может умереть?
— Да.
— Очень скоро?
— Очень скоро. Это дело нескольких минут, а то и секунд. Но вы не волнуйтесь, сударыня — я уверен, что он поправится недели через две.
Она слушала с глубоким вниманием, Стараясь все узнать и все понять.
— Какой разрыв может быть у него? — продолжала она.
— Например, разрыв печени.
— А это очень опасно?
— Да… Но я был бы удивлен, если бы теперь наступило какое-нибудь осложнение. Войдемте к нему. Это ему нисколько не повредит, напротив, — он ждет вас с таким нетерпением!
Первое, что увидела графиня, войдя в комнату, было иссиня-бледное лицо на белой подушке. Свечи и пламя камина освещали его, обрисовывали профиль, сгущали тени; графиня различила глаза на этом мертвом лице — они глядели на нее.
Все ее мужество, вся энергия, вся решимость разом исчезли — это было осунувшееся, искаженное лицо умирающего. Ведь она видела его совсем недавно, и вот во что он превратился; это был призрак. «О, господи!» — беззвучно прошептала она и, дрожа от ужаса, подошла к нему.
Чтобы успокоить ее, он попытался улыбнуться, но вместо улыбки на лице его появилась страшная гримаса.
Подойдя к постели, она осторожным движением положила обе руки на руку Оливье, вытянутую вдоль тела.
— О, мой бедный друг! — еле выговорила она.
— Ничего! — не повернув головы, совсем тихо сказал он.
Она смотрела на него, потрясенная этой переменой. Он был так бледен, словно в жилах у него не осталось и капли крови, щеки ввалились, как будто он всосал их, а глаза запали так глубоко, точно их втянули внутрь на ниточке.
Он прекрасно понял, что его подруга в ужасе, и вздохнул.
— В хорошем же я виде!
Все еще не отводя от него пристального взгляда, она спросила:
— Как это случилось?
Ему стоило больших усилий заговорить, и по лицу его то и дело пробегали нервные судороги.
— Я не смотрел по сторонам.., я думал о другом… О да.., совсем о другом.., и какой-то омнибус сшиб меня и переехал мне живот…
Слушая его, она словно видела все это своими глазами.
— Вы разбились до крови? — спросила она со страхом.
— Нет. Я только немного ушибся.., и немного помят.
— Где это произошло? — спросила она.
— Точно не знаю. Далеко отсюда, — совсем тихо ответил он.
Доктор подкатил графине кресло, и она села. Граф стоял у изножия кровати, повторяя сквозь зубы.
— Ах, бедный Друг мой.., бедный друг мой!.. Какое ужасное несчастье!
Для него и в самом деле это было большое горе — он очень любил Оливье.
— Но где же это случилось? — повторила графиня.
— Я и сам толком не знаю, или, вернее, не могу взять в толк, — отвечал доктор. — Где-то около Гобеленов, почти за городом! По крайней мере извозчик, который доставил его домой, сказал, что привез его из какой-то аптеки этого района, а в аптеку его принесли часов в девять вечера!
Наклонившись к Оливье, он спросил:
— Правда, что это случилось около Гобеленов? Бертен закрыл глаза, как бы стараясь припомнить.
— Не знаю, — прошептал он.
— Но куда же вы шли?
— Я уже не помню. Шел, куда глаза глядят.
У графини невольно вырвался стон; ей не хватало воздуха; потом она вытащила из кармана платок, прижала его к глазам и отчаянно разрыдалась.
Она понимала, она догадывалась! Что-то невыносимо тяжелое легло ей на душу, ее терзали угрызения совести: зачем она не оставила Оливье у себя, зачем она выгнала его, вышвырнула на улицу? И вот он, пьяный от горя, упал под омнибус.
Все таким же глухим голосом он проговорил
—Не плачьте. Мне от этого только тяжелее. Сделав над собою страшное усилие, она перестала плакать, отняла от лица платок; ни один мускул не дрогнул больше на ее лице, и лишь из широко раскрытых глаз, которых она не отводила от Оливье, медленно текли слезы.
Они неподвижно глядели друг на друга, соединив руки на простыне. Они глядели друг на друга, забыв о том, что здесь находятся люди, и в их взглядах читалось сверхчеловеческое волнение.
Только между ними двумя быстро, безмолвно и грозно вставали все их воспоминания, вся их, тоже раздавленная, любовь, все, что они вместе пережили, все, что соединяло и сливало их жизни в единый поток.
Они глядели друг на друга, и их охватывало непреодолимое желание о столь многом поговорить, столь много сокровенного и печального услышать, им так много надо было еще высказать, что слова сами рвались с их уст. Она поняла, что необходимо любой ценой удалить обоих мужчин, стоявших позади нее, что она должна найти какой-то способ, придумать какую-то хитрость, что на нее должно снизойти вдохновение, — ведь она так Изобретательна! И она стала ломать себе голову, не отводя глаз от Оливье.
Ее муж и доктор тихо разговаривали. Речь шла о том, какой уход нужен Бертену.
— Вы пригласили сиделку? — спросила графиня, обернувшись к врачу.
— Нет. Я считаю, что целесообразнее будет прислать дежурного врача: он с большим знанием дела сможет следить за изменениями в состоянии пострадавшего.
— Пришлите и сиделку, и дежурного врача. В таких случаях лишних забот не бывает. Нельзя ли вызвать их прямо сейчас, на эту ночь — ведь вы не останетесь здесь до утра?
Этого было достаточно для того, чтобы такой человек, каким был инспектор изящных искусств, с головой ушедший в светскую жизнь, принялся со знанием дела определять то место, которое займет в высшем французском обществе маркиза де Фарандаль.
Бертен слушал его и представлял себе Аннету в большой, ярко освещенной гостиной, окруженную мужчинами и женщинами. Эта картина тоже вызвала у него ревность.
Сейчас они шли по бульвару Мальзерба. Проходя мимо дома Гильруа, художник поднял глаза. Сквозь щели между занавесками как будто пробивался свет. И у него возникло подозрение, что герцогиня и ее племянник были приглашены на чашку чаю. Его обуяла ярость, заставившая его жестоко страдать.
Он по-прежнему крепко держал Мюзадье под руку и время от времени каким-нибудь возражением побуждал его развить еще одну мысль о будущей молодой маркизе. Даже этот пошляк, говоря о ней, вызывал ее образ, реявший вокруг них в ночи.
Они подошли к дому художника на авеню Вилье.
— Не зайдете ли? — спросил Бертен.
— Нет, спасибо. Уже поздно, я хочу спать.
— Ну зайдите на полчасика, поболтаем еще!
— Нет, право, поздно!
Мысль о том, что он останется один после нового потрясения, которое он сейчас испытал, наполняла душу Оливье ужасом. Рядом с ним стоит человек, и он его не отпустит.
— Войдите же! Я давно собираюсь подарить вам какой-нибудь этюд и хочу, чтобы вы выбрали сами.
Мюзадье, зная, что художники не всегда расположены делать подарки и что обещания забываются скоро, не мог упустить такой случай. В качестве инспектора изящных искусств он был уже обладателем целой галереи, собранной со знанием дела.
— Следую за вами, — сказал он.
Они вошли.
Разбуженный камердинер принес грог; некоторое время шел вялый разговор о живописи. Бертен стал показывать Мюзадье этюды, прося его взять себе тот, который ему больше всего понравится; Мюзадье ни на чем не мог остановиться; его сбивало с толку газовое освещение, при котором он плохо разбирался в тонах. Наконец он выбрал группу девочек, прыгающих через веревочку на тротуаре, и почти тотчас же выразил желание уйти и унести подарок.
— Я пришлю его вам, — сказал художник.
— Нет, лучше я возьму сейчас, чтобы полюбоваться перед тем, как лечь в постель.
Ничто не могло удержать его, и Оливье Бертен остался один в своем особняке, в этой тюремной камере его воспоминаний и мучительного волнения.
Когда на следующее утро слуга вошел к нему с чаем и с газетами, он увидел, что его хозяин сидит на кровати; он был так бледен, что лакей испугался.
— Сударь! Вам нездоровится? — спросил он.
— Пустяки, легкая мигрень.
— Сударь! Не принести ли вам какое-нибудь лекарство?
— Нет. Какая погода?
. — Дождик идет, сударь.
— Хорошо, можете идти.
Человек поставил на простой маленький столик чайный прибор, положил газеты и вышел.
Оливье взял Фигаро и развернул его. Передовая статья была озаглавлена: Современная живопись. Это была хвалебная, написанная в дифирамбическом тоне статья о молодых художниках, которые, будучи бесспорно одаренными колористами, злоупотребляли этим своим даром ради эффекта и выдавали себя за революционеров и гениальных новаторов.
Как и все представители старшего поколения, Бертен терпеть не мог этих новых пришельцев, возмущался их нетерпимостью, оспаривал их теории И едва он взялся за статью, как в нем уже начал закипать гнев, который быстро вспыхивает в изнервничавшемся человеке; потом, скользнув глазами ниже, он заметил свое имя, и, словно удар кулаком под ложечку, его сразили следующие слова, которыми заканчивалась какая-то фраза: «.устаревшее искусство Оливье Бертена…» Он всегда был чувствителен и к критическим замечаниям, и к похвалам, но в глубине души, несмотря на вполне естественное тщеславие, он больше страдал, когда его ругали, чем радовался, когда его хвалили: это коренилось в его неуверенности в себе, вскормленной вечными сомнениями. Однако в былые времена, в эпоху триумфов, ему кадили так усердно, что это заставляло его забывать о булавочных уколах. А теперь, при нескончаемом наплыве новых художников и новых поклонников искусства, восторженные голоса раздавались все реже, а хулители становились все смелее. Он чувствовал, что его зачислили в батальон старых талантов, которых молодежь отнюдь не признавала своими учителями, а так как он был столь же проницателен, сколь и умен, то сейчас он страдал от самых тонких намеков не меньше, чем от прямых нападок.
Но никогда еще ни одна рана, нанесенная его самолюбию художника, не была столь кровоточащей, как эта Он задыхался; он несколько раз перечитал статью, стараясь уловить малейшие оттенки. Их — его и еще нескольких его собратьев — выбрасывали в корзину, выбрасывали с оскорбительной развязностью; он встал с постели, шепотом повторяя слова, которые, казалось, не сходили с его губ:
— Устаревшее искусство Оливье Бертена… Никогда еще не знал он такой печали, такого упадка духа, такого отчетливого ощущения, что пришел конец всему — конец его физическому и духовному существованию, — и никогда еще его отчаявшаяся душа не погружалась в такую скорбь. До двух часов просидел он в кресле перед камином, протянув ноги к огню, будучи не в силах шевельнуться, заняться хоть чем бы то ни было. Потом у него возникла потребность, чтобы его утешили, потребность пожать верные руки, взглянуть в преданные ему глаза, потребность, чтобы его пожалели, помогли ему, дружески обласкали. И он, как всегда, отправился к графине.
Когда он вошел в гостиную, Аннета была там одна; стоя к нему спиной, она быстро надписывала адрес на какой-то записке. На столе рядом с нею лежал развернутый номер Фигаро. Бертен увидел одновременно и газету и девушку и растерянно остановился, не смея сделать ни шагу дальше. О, если она прочитала! Она обернулась, но, занятая, вся поглощенная своими женскими заботами, быстро произнесла:
— А, здравствуйте, господин художник! Извините, что я вас покидаю, но наверху меня ждет портниха, а вы понимаете, что портниха перед свадьбой — это дело важное. Я предоставлю вам маму — она там спорит и обсуждает мои туалеты с этой мастерицей. А если мама мне понадобится, я потребую ее у вас на несколько минут.
И она скрылась почти бегом, чтобы ясно показать ему, как ей некогда.
Этот внезапный уход без единого милого слова, без единого ласкового взгляда, обращенного к нему, — а ведь он так.., так любил ее. — потряс его. Взгляд его снова остановился на Фигаро, и он подумал: «Она прочла! Меня высмеивают, отрицают… Она больше не верит в меня… Я для нее уже ничто!» Он сделал к газете шаг, другой — так подходят к человеку, чтобы дать ему пощечину. Потом сказал себе: «А вдруг она еще не читала? Она ведь так занята сегодня! Но об этом, конечно, заговорят при ней — вечером или за обедом, — и ей тоже захочется прочитать».
Невольным, почти бессознательным движением, быстро, как вор, он схватил газету, сложил, перегнул еще раз и сунул в карман.
Вошла графиня. Увидев искаженное, мертвенно-бледное лицо Оливье, она мгновенно поняла, что он достиг предела страданий.
Она бросилась к нему в каком-то порыве, в едином порыве всего своего бедного, тоже разрывавшегося сердца и своего бедного, тоже измученного тела. Положив руки ему на плечи, глядя ему прямо в глаза, она произнесла:
— О, как вы несчастны!
На сей раз он уже ничего не отрицал; горло его сжимали спазмы, — Да.., да.., да! — лепетал он.
Она чувствовала, что он вот-вот разрыдается, и увлекла его в самый темный угол гостиной, где за небольшими ширмами, обтянутыми старинным шелком, стояли два кресла. Они сели здесь, за этой тонкой вышитой стенкой; к тому же их скрывал серый сумрак дождливого дня.
Она мучилась от боли, но прежде всего жалела Оливье.
— Мой бедный Оливье, как вы страдаете! — произнесла она.
Он положил седую голову на плечо подруги.
— Больше, чем вы думаете, — сказал он.
— О, я это знала! — с грустью прошептала она. — Я все чувствовала. Я видела, как это зарождалось и как вызревало.
Он ответил так, словно она обвиняла его:
— Я в этом не виноват, Ани.
— О, я знаю!.. Я ни в чем не упрекаю вас!.. Чуть повернувшись к Оливье, она нежно прикоснулась губами к его глазу и почувствовала на нем горькую слезу.
Она вздрогнула так, словно выпила каплю отчаяния, и повторила несколько раз подряд:
— Ах, бедный друг мой.., бедный друг мой.., бедный друг мой…
И после минутного молчания прибавила:
— В этом виноваты наши сердца, которые не состарились. Я чувствую, что мое еще так молодо!
Он попытался заговорить, но не мог: рыдания душили его. Прижавшись к нему, она слышала, как тяжело дышит его грудь. И вдруг ею вновь овладела эгоистическая тоска любви, снедавшая ее уже так давно, и она сказала тем душераздирающим голосом, каким люди говорят об ужасном несчастье:
— Господи, как вы ее любите!
— О да, я люблю ее! — снова признался он. Она призадумалась.
— А меня? Меня вы никогда так не любили? — продолжала она.
Он не стал возражать: он переживал теперь одну из таких минут, когда люди говорят всю правду.
— Нет, я был тогда слишком молод! — прошептал он.
Она удивилась.
— Слишком молоды? Ну и что же?
— Ну, и жизнь была слишком прекрасна. Только в нашем возрасте можно любить самозабвенно.
— А то, что вы испытываете близ нее, похоже на то, что вы испытывали близ меня? — спросила она.
— И да, и нет.., и, тем не менее, это почти одно и то же. Я любил вас так, как только можно любить женщину. И ее я люблю так же, как вас, потому что она — это вы; но эта любовь стала чем-то непреодолимым, чем-то пагубным, чем-то таким, что сильнее смерти. Я объят ею, словно горящий дом пламенем.
Она почувствовала, что жалость ее испарилась под дыханием ревности, и утешающе заговорила:
— Мой бедный друг! Через несколько дней она выйдет замуж и уедет. А не видя ее, вы, несомненно, излечитесь.
Он покачал головой.
— Нет, я погиб, погиб безвозвратно!
— Да нет, право же, нет! Вы не увидите ее целых три месяца. Этого достаточно. Ведь вам было вполне достаточно трех месяцев, чтобы полюбить ее больше, чем меня, а меня вы знаете уже двенадцать лет!
В избытке горя он взмолился:
— Ани, не покидайте меня!
— Что же я могу сделать, друг мой?
— Не оставляйте меня одного.
— Я буду навещать вас, когда бы вы ни захотели.
— Нет. Приглашайте меня сюда как можно чаще.
— Но вы будете вместе с ней!
— И вместе с вами.
— Вы не должны видеть ее до свадьбы.
— О Ани!
— Или, во всяком случае, вы должны видеть ее как можно реже.
— Можно, я посижу у вас вечером?
— Нет, в таком состоянии нельзя. Вы должны развлечься, пойти в клуб, в театр, куда хотите, только не оставаться здесь.
— Прошу вас!
— Нет, Оливье, это невозможно. И потом у нас будут обедать люди, присутствие которых взволнует вас еще больше.
— Герцогиня.., и., он?..
— Да — Но ведь вчера я провел с ними весь вечер!
— Лучше уж не говорите об этом! То-то сегодня вы в таком превосходном настроении!
— Обещаю вам, что буду совершенно спокоен.
— Нет, это невозможно — В таком случае, я ухожу.
— Куда вы так торопитесь?
— Мне хочется походить.
— Вот и хорошо, ходите побольше, ходите до самого вечера, чтобы смертельно устать, и тогда ложитесь. Он встал.
— Прощайте, Ани!
— Прощайте, дорогой друг! Я заеду к вам завтра утром. Хотите, я совершу такую же страшную неосторожность, как бывало, — сделаю вид, что позавтракала в полдень дома, а в четверть второго буду завтракать у вас?
— Да, очень хочу. Как вы добры!
— Я просто люблю вас.
— И я вас люблю.
— О, не говорите больше об этом!
— Прощайте, Ани!
— Прощайте, дорогой друг! До завтра!
— Прощайте!
Он без конца целовал ей руки, потом поцеловал в виски, потом в уголки губ. Теперь глаза у него были сухие, вид решительный. Уже выходя из комнаты, он вдруг схватил ее, заключил в объятия и, прильнув губами к ее лбу, казалось, впивал, вдыхал всю ее любовь к нему.
И быстро, не оглядываясь, вышел.
Оставшись одна, графиня упала в кресло и зарыдала. Она просидела бы так до позднего вечера, но за ней зашла Аннета. Чтобы дать себе время отереть красные глаза, графиня сказала:
— Мне надо черкнуть несколько слов, детка. Иди наверх, я сию секунду приду.
До самого вечера она вынуждена была заниматься серьезной проблемой приданого.
Герцогиня и ее племянник обедали у Гильруа по-семейному.
Только успели они сесть за стол, все еще обсуждая вчерашний спектакль, как вошел метрдотель с тремя огромными букетами в руках, — Господи, что это такое? — удивилась де Мортмен.
— Какие красивые! — воскликнула Аннета. — Кто бы это мог их прислать?
— Конечно, Оливье Бертен, — отвечала мать.
С тех пор, как он ушел, она все время думала о нем. Он показался ей таким мрачным, таким трагичным, она так ясно видела, в каком он безысходном горе, так мучительно отдавалась в ней эта боль, так сильно, так нежно, так безгранично любила она его, что сердце ее сжималось от зловещих предчувствий.
Во всех трех букетах, действительно, оказались визитные карточки художника На каждой из них он написал карандашом имена графини, герцогини и Аннеты.
Герцогиня де Мортмен спросила:
—Уж не болен ли ваш друг Бертен? По-моему, вчера он выглядел очень плохо.
— Да, он беспокоит меня, хотя ни на что не жалуется, — отвечала графиня де Гильруа — С ним происходит то же, что со всеми нами: он стареет, — вмешался ее муж, — и за последнее время он постарел особенно сильно. Впрочем, по-моему, холостяки сдают как-то сразу. Они разваливаются куда быстрее, чем наш брат. Он, в самом деле, очень изменился.
— О да! — вздохнула графиня. Фарандаль вдруг перестал шептаться с Анкетой и сказал:
— Сегодня утром в Фигаро напечатана очень неприятная для него статья Любые нападки на талант ее Друга, любой неприязненный намек выводили графиню из себя.
— Ах, — сказала она, — такой выдающийся человек, как Бертен, не станет обращать внимания на подобные выходки!
— Как? Неприятная для Оливье статья? — удивился граф. — А я и не прочитал! На какой странице?
— На первой, — отвечал маркиз, — в самом начале, под заглавием Современная живопись. Тут депутат перестал удивляться:
— Ну, все понятно! Потому-то я и не прочел ее: ведь это о живописи.
Присутствующие улыбнулись: они прекрасно знали, что, кроме политики и сельского хозяйства, граф де Гильруа почти ничем не интересуется.
Разговор перешел на другие темы, потом все отправились пить кофе в гостиную. Графиня ничего не слушала и еле отвечала на вопросы: ее преследовала беспокойная мысль о том, что делает теперь Оливье Где он? Где он обедал? Где мыкается в эту минуту со своей неисцелимой тоской? Теперь она горько раскаивалась в том, что отпустила его, не удержала; она так и видела, как он бродит по улицам, грустный, одинокий, бесприютный, гонимый своим горем.
До самого отъезда герцогини и ее племянника она почти не разговаривала, терзаемая смутным, суеверным страхом; затем легла в постель и так лежала в темноте с открытыми глазами, думая об Оливье!
Прошло много-много времени, как вдруг ей послышался звонок в передней. Она вздрогнула, села и прислушалась. В ночной тишине вторично продребезжал звонок.
Она соскочила с кровати и изо всех сил нажала кнопку электрического звонка, чтобы разбудить горничную. Потом со свечой в руке побежала в прихожую.
Она спросила через дверь:
— Кто там?
Незнакомый голос ответил:
— Письмо.
— От кого?
— От доктора.
— От какого доктора?
— Не знаю, тут про несчастный случай.
Не колеблясь больше, она отворила дверь и очутилась лицом к лицу с извозчиком в непромокаемом плаще. Он протянул ей бумажку. Она прочитала:
«Его сиятельству графу де Гильруа. — Весьма срочное».
Почерк был незнакомый.
— Войдите, мой друг, — сказала она, — присядьте и подождите меня.
Перед дверью комнаты мужа сердце ее забилось так сильно, что она даже не смогла окликнуть его. Она постучала в деревянную дверь металлическим подсвечником. Но граф спал и ничего не слышал.
Тогда, нервничая, теряя терпение, она заколотила в дверь ногой и услышала сонный голос:
— Кто там? Который час?
— Это я, — отвечала она. — Какой-то извозчик привез тебе срочное письмо, я принесла его Случилось несчастье.
Он проговорил из-за полога:
— Сейчас встану. Иду, иду.
И минуту спустя появился в халате. Одновременно с ним вбежали двое слуг, разбуженных звонками. Увидев, что в столовой сидит на стуле незнакомый человек, они растерялись и остолбенели.
Граф взял письмо и принялся вертеть его в руках.
— Что за притча? Ничего не понимаю! — бормотал он.
— Да читай же! — воскликнула она в лихорадочном возбуждении.
Он разорвал конверт, развернул письмо, вскрикнул от изумления и оторопело посмотрел на жену.
— Господи, что там такое? — спросила она.
От сильного волнения он почти не мог говорить.
— Большое несчастье!.. — наконец пролепетал он. — Большое несчастье!.. Бертен попал под экипаж!
— Погиб? — вскричала она.
— Нет, нет, прочти, — отвечал граф.
Она выхватила у него из рук письмо, которое он протянул ей, и прочитала:
«Милостивый государь! Только что случилось большое несчастье. Нашего друга, знаменитого художника г-на Оливье Бертена сшиб омнибус и переехал колесом. Мне еще неясно, насколько серьезны повреждения; исход катастрофы может быть двояким: и скорая смерть, и относительное благополучие. Г-н Бертен настоятельно просит Вас и умоляет ее сиятельство графиню немедленно приехать к нему. Надеюсь, милостивый государь, что ее сиятельство и Вы не откажетесь исполнить желание нашего общего друга, который, возможно, не доживет до утра.
Доктор де Ривиль».
Графиня не сводила с мужа широко раскрытых, полных ужаса глаз. Затем по ней словно пробежал электрический ток, и она обрела то мужество, которое порою, в минуту опасности, делает женщину самым отважным существом на свете.
— Скорее одеваться! — приказала она служанке.
— Что прикажете подать? — спросила горничная.
— Все равно. Что хотите. Жак, — обратилась она к мужу, — будь готов через пять минут.
Потрясенная до глубины души, она направилась к себе, но, увидев все еще дожидавшегося извозчика, спросила:
— Ваш экипаж здесь?
— Да, сударыня.
— Хорошо, мы поедем с вами.
И побежала к себе в спальню.
В безумной спешке она принялась одеваться, судорожно застегивая крючки, завязывая тесемки, узлы, напяливая и как попало натягивая на себя платье, потом собрала и кое-как скрутила волосы; она видела в зеркале свое бледное лицо и блуждающие глаза, но теперь она об этом не думала.
Накинув манто, она бросилась на половину мужа, который был еще не готов, и потащила его за собой.
— Едем, — говорила она, — подумай: ведь он может умереть!
Граф растерянно плелся за нею, спотыкаясь, силясь разглядеть ступеньки неосвещенной лестницы, нащупывая их ногами, чтобы не упасть.
Ехали они быстро и молча. Графиня дрожала так сильно, что у нее стучали зубы; она смотрела в окошко, как проносились газовые рожки, окутанные пеленою дождя. Тротуары блестели, бульвар был пустынен, ночь стояла зловещая. Подъехав к дому художника, они увидели, что дверь распахнута; в освещенной швейцарской никого не было.
Навстречу им на верхнюю площадку лестницы вышел врач — доктор де Ривиль, седенький, низенький, полненький человечек, выхоленный и учтивый. Он почтительно поклонился графине и пожал руку графу.
Задыхаясь так, словно, поднявшись по лестнице, она исчерпала весь запас воздуха в легких, графиня спросила:
— Ну что, доктор?
— Что ж, сударыня, я надеюсь, что дело не столь серьезно, как показалось мне в первый момент.
— Значит, он не умрет? — вскричала она.
— Нет. Не думаю.
— Вы ручаетесь?
— Нет. Я хочу сказать одно: я надеюсь, что имею дело с сильным ударом в области живота без повреждений внутренних органов.
— Что вы называете повреждениями?
— Разрывы.
— Откуда вы знаете, что у него их нет?
— Я так предполагаю.
— Ну, а если они есть?
— О! Тогда это дело серьезное.
— И он может умереть?
— Да.
— Очень скоро?
— Очень скоро. Это дело нескольких минут, а то и секунд. Но вы не волнуйтесь, сударыня — я уверен, что он поправится недели через две.
Она слушала с глубоким вниманием, Стараясь все узнать и все понять.
— Какой разрыв может быть у него? — продолжала она.
— Например, разрыв печени.
— А это очень опасно?
— Да… Но я был бы удивлен, если бы теперь наступило какое-нибудь осложнение. Войдемте к нему. Это ему нисколько не повредит, напротив, — он ждет вас с таким нетерпением!
Первое, что увидела графиня, войдя в комнату, было иссиня-бледное лицо на белой подушке. Свечи и пламя камина освещали его, обрисовывали профиль, сгущали тени; графиня различила глаза на этом мертвом лице — они глядели на нее.
Все ее мужество, вся энергия, вся решимость разом исчезли — это было осунувшееся, искаженное лицо умирающего. Ведь она видела его совсем недавно, и вот во что он превратился; это был призрак. «О, господи!» — беззвучно прошептала она и, дрожа от ужаса, подошла к нему.
Чтобы успокоить ее, он попытался улыбнуться, но вместо улыбки на лице его появилась страшная гримаса.
Подойдя к постели, она осторожным движением положила обе руки на руку Оливье, вытянутую вдоль тела.
— О, мой бедный друг! — еле выговорила она.
— Ничего! — не повернув головы, совсем тихо сказал он.
Она смотрела на него, потрясенная этой переменой. Он был так бледен, словно в жилах у него не осталось и капли крови, щеки ввалились, как будто он всосал их, а глаза запали так глубоко, точно их втянули внутрь на ниточке.
Он прекрасно понял, что его подруга в ужасе, и вздохнул.
— В хорошем же я виде!
Все еще не отводя от него пристального взгляда, она спросила:
— Как это случилось?
Ему стоило больших усилий заговорить, и по лицу его то и дело пробегали нервные судороги.
— Я не смотрел по сторонам.., я думал о другом… О да.., совсем о другом.., и какой-то омнибус сшиб меня и переехал мне живот…
Слушая его, она словно видела все это своими глазами.
— Вы разбились до крови? — спросила она со страхом.
— Нет. Я только немного ушибся.., и немного помят.
— Где это произошло? — спросила она.
— Точно не знаю. Далеко отсюда, — совсем тихо ответил он.
Доктор подкатил графине кресло, и она села. Граф стоял у изножия кровати, повторяя сквозь зубы.
— Ах, бедный Друг мой.., бедный друг мой!.. Какое ужасное несчастье!
Для него и в самом деле это было большое горе — он очень любил Оливье.
— Но где же это случилось? — повторила графиня.
— Я и сам толком не знаю, или, вернее, не могу взять в толк, — отвечал доктор. — Где-то около Гобеленов, почти за городом! По крайней мере извозчик, который доставил его домой, сказал, что привез его из какой-то аптеки этого района, а в аптеку его принесли часов в девять вечера!
Наклонившись к Оливье, он спросил:
— Правда, что это случилось около Гобеленов? Бертен закрыл глаза, как бы стараясь припомнить.
— Не знаю, — прошептал он.
— Но куда же вы шли?
— Я уже не помню. Шел, куда глаза глядят.
У графини невольно вырвался стон; ей не хватало воздуха; потом она вытащила из кармана платок, прижала его к глазам и отчаянно разрыдалась.
Она понимала, она догадывалась! Что-то невыносимо тяжелое легло ей на душу, ее терзали угрызения совести: зачем она не оставила Оливье у себя, зачем она выгнала его, вышвырнула на улицу? И вот он, пьяный от горя, упал под омнибус.
Все таким же глухим голосом он проговорил
—Не плачьте. Мне от этого только тяжелее. Сделав над собою страшное усилие, она перестала плакать, отняла от лица платок; ни один мускул не дрогнул больше на ее лице, и лишь из широко раскрытых глаз, которых она не отводила от Оливье, медленно текли слезы.
Они неподвижно глядели друг на друга, соединив руки на простыне. Они глядели друг на друга, забыв о том, что здесь находятся люди, и в их взглядах читалось сверхчеловеческое волнение.
Только между ними двумя быстро, безмолвно и грозно вставали все их воспоминания, вся их, тоже раздавленная, любовь, все, что они вместе пережили, все, что соединяло и сливало их жизни в единый поток.
Они глядели друг на друга, и их охватывало непреодолимое желание о столь многом поговорить, столь много сокровенного и печального услышать, им так много надо было еще высказать, что слова сами рвались с их уст. Она поняла, что необходимо любой ценой удалить обоих мужчин, стоявших позади нее, что она должна найти какой-то способ, придумать какую-то хитрость, что на нее должно снизойти вдохновение, — ведь она так Изобретательна! И она стала ломать себе голову, не отводя глаз от Оливье.
Ее муж и доктор тихо разговаривали. Речь шла о том, какой уход нужен Бертену.
— Вы пригласили сиделку? — спросила графиня, обернувшись к врачу.
— Нет. Я считаю, что целесообразнее будет прислать дежурного врача: он с большим знанием дела сможет следить за изменениями в состоянии пострадавшего.
— Пришлите и сиделку, и дежурного врача. В таких случаях лишних забот не бывает. Нельзя ли вызвать их прямо сейчас, на эту ночь — ведь вы не останетесь здесь до утра?