Страница:
Было еще одно уязвимое место – это тет-де-пон на Стоходе, у станции Червище-Голенин, занимаемый одним из корпусов армии генерала Леша. 21 марта немцы, после сильной артиллерийской подготовки и газовой атаки, обрушились на наш корпус и разбили его наголову. Войска наши понесли тяжелые потери, и остатки корпуса отведены были за Стоход. Ставка не получила точного подразделения числа потерь, за невозможностью выяснить, какое число убитых и раненых скрывалось в графе «без вести пропавших». Немецкое же официальное сообщение давало цифру пленных в 150 офицеров и около 10 000 солдат…
Конечно, по условиям театра, этот тактический успех немцев не имел никакого стратегического значения, и не мог получить опасного для нас развития. Тем не менее, странной показалась нам откровенность осторожного канцлерского официоза «Norddeutche Allgеmеinе Zеitung», который писал:
«Сообщение Ставки русского Верховного главнокомандующего от 29 марта заблуждается, если усматривает в операции, предпринятой германскими войсками и предписанной тактической необходимостью, возникшей лишь в ограниченных пределах данного участка, крупную операцию общего значения»[121].
Газета знала то, в чем мы не были вполне уверены, и что теперь разъяснил нам Людендорф. С начала русской революции, Германия поставила себе новую цель: не имея возможности вести операции на обоих главных фронтах, она решила «следить внимательно и поощрять развитие процесса разложения в России», добивая ее не оружием, а развитием пропаганды. Бой на Стоходе предпринят был по частной инициативе генерала Линзингена, и испугал германское правительство, считавшее, что немецкие атаки «в период, когда братанье шло полным ходом», могут оживить в нас, русских, угасавший дух патриотизма и отдалить падение России. Канцлер просил главную квартиру «делать как можно меньше шума вокруг этого успеха», и последняя запретила всякие дальнейшие наступательные операции, «чтобы не расстраивать надежд на мир, близких к осуществлению».
Наша неудача на Стоходе произвела в стране большое впечатление. Это был первый боевой опыт «самой свободной в мире революционной армии»… Ставка ограничилась сухим изложением факта, без какой бы то ни было тенденции; в кругах революционной демократии объясняли его, где изменой командного элемента, где злым умыслом военного начальства, – желавшего якобы подчеркнуть таким предметным уроком негодность новых порядков армии, и опасность падения дисциплины, – где неспособностью начальства. Московский совет предъявил в Ставку обвинение в измене одного из помощников военного министра, командовавшего ранее на этом фронте дивизией…
Другие – всецело относили наше поражение к разложению войск.
Фактических причин неудачи было две: тактическая, обусловленная сомнительной целесообразностью занятия узкого тет-де-пона, во время разлива реки, с не обеспеченным надлежаще тылом, и может быть, не совсем правильное применение техники и войск; и психологическая: падение морального элемента и дисциплины в войсках. Это последнее обстоятельство, выразившееся, между прочим, в огромном, непропорциональном числе пленных, заставило по разным побуждениям «глубоко призадуматься» и русскую Ставку, и главную квартиру Гинденбурга.
Наиболее важным и привлекавшим исключительное внимание, являлся Юго-западный фронт[122], простиравшийся от Припяти до Молдавии. От него шли на северо-запад чрезвычайно важные операционные направления в глубь Галиции и Польши, – на Краков, Варшаву, Брест-Литовск. Наступление по ним прикрывалось с юга Карпатами, разделяло южную австрийскую группу армий от северной немецкой, угрожая тылу и коммуникациям последней. Эти операционные направления, не встречая, в общем, серьезных преград, выводили нас на фронт австрийских войск, боевые качества которых были много ниже германских; тыл Юго-западного фронта был сравнительно устроен и богат; психология войск, командования и штабов его всегда значительно разнилась от других фронтов: на общем славном, но безрадостном фоне кампании, только юго-западные армии одерживали потрясающие успехи, видели сотни тысяч пленных, проходили победно сотни верст в глубь неприятельской территории, спускались с Карпат в Венгрию. В этих войсках раньше всегда жила вера в успех. Юго-западный фронт создал имена Брусилову, Корнилову, Каледину… Все эти обстоятельства заставляли смотреть на Юго-западный фронт, как на естественную базу и центр предстоящих операций, и сообразно с этим сосредоточить в нем войска, технические средства, большую часть тяжелой артиллерии («Таона») и боевых запасов. Соответственно, подготовлялся для наступления, с устройством плацдармов, проведением дорог, – главным образом район между верхним Серетом и Карпатами.
Далее следовал – до Черного моря – Румынский фронт[123]. После неудачной для нас кампании 1916 г., наши войска заняли линию по Дунаю, Серету и Карпатам и укрепились на ней достаточно прочно. Румынские войска частью располагались на фронте, вкрапленные между нашими IV и IX армиями (армия Авереско), частью еще организовались под руководством французского генерала Бертело, и при участии русских артиллерийских инструкторов. Реорганизация и формирование шли весьма удовлетворительно, тем более, что румынский солдат представляет из себя отличный боевой материал. Я познакомился с румынской армией еще в ноябре 1916 года, когда с 8-м армейским корпусом был брошен в Бузео, в самую гущу отступавших румынских армий, имея оригинальную директиву: двигаться по Бухарестскому направлению до встречи с противником, и затем прикрыть это направление, привлекая к обороне отступающие румынские войска. С тех пор в течение нескольких месяцев, ведя бои у Бузео, Рымника, Фокшан, имея в подчинении разновременно два румынские корпуса или соседями – армию Авереско, я достаточно хорошо познакомился с румынскими войсками. В начале кампании, обнаружилось полное игнорирование румынской армией опыта, протекавшей перед ее глазами, мировой войны; легкомысленное до преступности снаряжение и снабжение армии; наличие нескольких хороших генералов, изнеженного, не стоявшего на должной высоте корпуса офицеров и отличных солдат; наличие порядочной артиллерии и совсем необученной пехоты. Вот главнейшие свойства румынской армии, довольно быстро потом приобретавшей некоторую организацию, улучшавшей свое боевое снаряжение и обучение. Взаимоотношения между фактическим русским главнокомандующим, именовавшимся «помощником», и номинальным – румынским королем – установились довольно благоприятные. Хотя начинавшиеся эксцессы русских войск сильно портили отношения с румынами, но тем не менее, фронт не внушал серьезных опасений.
При создавшейся общей обстановке, и в зависимости от условий театра, только широкое наступление большими силами в направлении Бухареста и вторжение в Трансильванию могло иметь стратегическое и политическое значение. Но ни новых сил нельзя было двинуть в Румынию, ни состояние румынских железных дорог не позволяло надеяться на возможность широких стратегических перевозок и снабжения. Театр являлся поэтому второстепенным, и войска Румынского фронта готовились к частной активной операции, имевшей целью приковать к себе австро-германские силы.
Я уже говорил, что питание всех трех фронтов, за исключением Юго-западного, внушало большие опасения, и не раз приводило к опасному расходованию войсковых запасов. Но это обстоятельство не являлось таким абсолютным и непредотвратимым, как в Германии, не обусловливалось отсутствием предметов питания, а зависело более от внутренней экономической и продовольственной политики и транспорта – причины, с которыми можно было до некоторой степени бороться.
В совершенно исключительном положении находился Кавказский фронт[124]. Дальность расстояния, выработавшаяся за много лет практика известной автономности кавказской администрации и командования, пребывание во главе Кавказской армии с августа 1916 года великого князя Николая Николаевича – человека властного и пользовавшегося своим особым положением, в разрешении различных спорных вопросов, возникавших со Ставкой, наконец, совершенно своеобразные условия театра и противника, сильно отличавшиеся от условий европейского фронта, – все это создало какую-то обособленность Кавказской армии, и неестественные отношения со Ставкой. Генерал Алексеев говорил не раз, что, несмотря на все свое старание, он очень плохо разбирается в кавказской обстановке. Кавказ жил своею жизнью, осведомляя центр лишь в той степени, в какой считал нужным, и в освещении, преломленном сквозь призму местных интересов.
К весне 1917 года Кавказская армия была в тяжелом положении, не в силу каких-либо стратегических или боевых преимуществ противника, – сама турецкая армия отнюдь не представляла серьезной угрозы, – а от внутреннего неустройства: совершенно бездорожный и голодный край, без продовольствия и фуража, до крайности затрудненный транспорт делали невыносимой самую жизнь войск. И если правофланговый корпус мог еще довольствоваться сносно, пользуясь черноморским транспортом, то прочие корпуса, и в особенности на левом фланге, находились в крайне тяжелом положении.
По условиям местности, вьючный, малоподъемный транспорт требовал огромного количества лошадей, при полном отсутствии на месте корма; паровые, тепловые и конные железные дороги строились медленно, отчасти по недостатку железнодорожных материалов, отчасти потому, что таковые кавказским фронтом были непроизводительно израсходованы, на постройку Трапезундской железной дороги, вследствие параллельного морского транспорта, не имевшей первостепенного значения.
Словом, в начале мая генерал Юденич доносил, что, вследствие болезней и падежа лошадей, обозы приведены в полное расстройство, некоторые батареи стоят на позициях незапряженными, транспортов выбыло до половины, потребность в лошадях до 75 тысяч; огромный недостаток в рельсах, подвижном составе и фураже; из боевого состава пехоты, только за половину апреля, выбыло, вследствие цинги и тифа, 30 тысяч человек, т. е. 22%, и т. д. Все это заставляло генерала Юденича «предвидеть необходимость вынужденного отхода к источникам питания: центром к Эрзеруму, правым флангом – к границе».
Требования были значительно преувеличены, но положение фронта действительно было серьезное. Ставка с трудом удовлетворила часть нужд Кавказского фронта за счет других, но при этом я не мог не обратить внимания главного кавказского командования на то, что обеспечение железнодорожными техническими средствами не зависело от Ставки, ибо заказы делались ранее помимо нее, равно как создание и осуществление плана строительства; и что укомплектования за счет европейских фронтов не будут даны Кавказу, который, как оказалось по проверке, имел в своих запасных частях 104 тысячи человек; но различные местные комитеты парализовали власть кавказского командования, не выпуская запасных полков на фронт и считая их «обеспечением против контрреволюции».
Исход, предвиденный генералом Юденичем, не мог быть допущен, как по причинам морального свойства, так и потому, что наш отход освобождал бы турецкие силы для действий против других азиатских фронтов. Это обстоятельство особенно беспокоило английского военного представителя при Ставке, который неоднократно, от имени своего командования, просил о наступлении левого фланга наших войск в долине реки Диалы, для совместной операции с английским месопотамским отрядом Моода, против турецкой армии Халил-Паши. Конечно, это наступление вызывалось больше политическими (аннексионными) соображениями англичан, чем стратегическими требованиями, тем более что материальное положение нашего левофлангового корпуса, было поистине бедственное, а к маю на Диале начиналась тропическая жара.
В результате, Кавказский фронт не мог развить наступательной операции, и войскам его предписано было только активно оборонять занятую линию, с условным наступлением левофлангового корпуса, в связи с англичанами, если последние организуют снабжение корпуса продовольствием.
Фактически, в середине апреля совершен был частный отход на Огнотском и Мушском направлениях, в конце апреля началось безрезультатное продвижение левого фланга в долине Диалы, и затем на Кавказском фронте установилось состояние, среднее между миром и войной.
Наконец, последняя составная часть русских вооруженных сил – Черноморский флот… В мае и в начале июня в нем были уже серьезные беспорядки, приведшие к отставке адмирала Колчака, но флот считался все же достаточно боеспособным, чтобы выполнить свою задачу – владения Черным морем, в частности блокаду турецкого и болгарского побережья, и охрану морских путей к Кавказскому и Румынскому фронтам.
Этим я закончу краткий обзор положения русского фронта, не вдаваясь излишне в стратегические комбинации: всякая наша стратегия этого периода, какова бы она ни была, разбивалась о солдатскую стихию.
Ибо от Петрограда до Дуная и до Диалы быстро распространялось, росло и ширилось разложение армии. Трудно было в начале революции учесть степень его углубления на разных фронтах, трудно было предвидеть все возможности его влияния на будущие операции. Но уже души многих отравляло сомнение: не напрасны ли все наши соображения, расчеты и усилия…
Глава XVII. Вопрос о переходе русской армии в наступление
Конечно, по условиям театра, этот тактический успех немцев не имел никакого стратегического значения, и не мог получить опасного для нас развития. Тем не менее, странной показалась нам откровенность осторожного канцлерского официоза «Norddeutche Allgеmеinе Zеitung», который писал:
«Сообщение Ставки русского Верховного главнокомандующего от 29 марта заблуждается, если усматривает в операции, предпринятой германскими войсками и предписанной тактической необходимостью, возникшей лишь в ограниченных пределах данного участка, крупную операцию общего значения»[121].
Газета знала то, в чем мы не были вполне уверены, и что теперь разъяснил нам Людендорф. С начала русской революции, Германия поставила себе новую цель: не имея возможности вести операции на обоих главных фронтах, она решила «следить внимательно и поощрять развитие процесса разложения в России», добивая ее не оружием, а развитием пропаганды. Бой на Стоходе предпринят был по частной инициативе генерала Линзингена, и испугал германское правительство, считавшее, что немецкие атаки «в период, когда братанье шло полным ходом», могут оживить в нас, русских, угасавший дух патриотизма и отдалить падение России. Канцлер просил главную квартиру «делать как можно меньше шума вокруг этого успеха», и последняя запретила всякие дальнейшие наступательные операции, «чтобы не расстраивать надежд на мир, близких к осуществлению».
Наша неудача на Стоходе произвела в стране большое впечатление. Это был первый боевой опыт «самой свободной в мире революционной армии»… Ставка ограничилась сухим изложением факта, без какой бы то ни было тенденции; в кругах революционной демократии объясняли его, где изменой командного элемента, где злым умыслом военного начальства, – желавшего якобы подчеркнуть таким предметным уроком негодность новых порядков армии, и опасность падения дисциплины, – где неспособностью начальства. Московский совет предъявил в Ставку обвинение в измене одного из помощников военного министра, командовавшего ранее на этом фронте дивизией…
Другие – всецело относили наше поражение к разложению войск.
Фактических причин неудачи было две: тактическая, обусловленная сомнительной целесообразностью занятия узкого тет-де-пона, во время разлива реки, с не обеспеченным надлежаще тылом, и может быть, не совсем правильное применение техники и войск; и психологическая: падение морального элемента и дисциплины в войсках. Это последнее обстоятельство, выразившееся, между прочим, в огромном, непропорциональном числе пленных, заставило по разным побуждениям «глубоко призадуматься» и русскую Ставку, и главную квартиру Гинденбурга.
Наиболее важным и привлекавшим исключительное внимание, являлся Юго-западный фронт[122], простиравшийся от Припяти до Молдавии. От него шли на северо-запад чрезвычайно важные операционные направления в глубь Галиции и Польши, – на Краков, Варшаву, Брест-Литовск. Наступление по ним прикрывалось с юга Карпатами, разделяло южную австрийскую группу армий от северной немецкой, угрожая тылу и коммуникациям последней. Эти операционные направления, не встречая, в общем, серьезных преград, выводили нас на фронт австрийских войск, боевые качества которых были много ниже германских; тыл Юго-западного фронта был сравнительно устроен и богат; психология войск, командования и штабов его всегда значительно разнилась от других фронтов: на общем славном, но безрадостном фоне кампании, только юго-западные армии одерживали потрясающие успехи, видели сотни тысяч пленных, проходили победно сотни верст в глубь неприятельской территории, спускались с Карпат в Венгрию. В этих войсках раньше всегда жила вера в успех. Юго-западный фронт создал имена Брусилову, Корнилову, Каледину… Все эти обстоятельства заставляли смотреть на Юго-западный фронт, как на естественную базу и центр предстоящих операций, и сообразно с этим сосредоточить в нем войска, технические средства, большую часть тяжелой артиллерии («Таона») и боевых запасов. Соответственно, подготовлялся для наступления, с устройством плацдармов, проведением дорог, – главным образом район между верхним Серетом и Карпатами.
Далее следовал – до Черного моря – Румынский фронт[123]. После неудачной для нас кампании 1916 г., наши войска заняли линию по Дунаю, Серету и Карпатам и укрепились на ней достаточно прочно. Румынские войска частью располагались на фронте, вкрапленные между нашими IV и IX армиями (армия Авереско), частью еще организовались под руководством французского генерала Бертело, и при участии русских артиллерийских инструкторов. Реорганизация и формирование шли весьма удовлетворительно, тем более, что румынский солдат представляет из себя отличный боевой материал. Я познакомился с румынской армией еще в ноябре 1916 года, когда с 8-м армейским корпусом был брошен в Бузео, в самую гущу отступавших румынских армий, имея оригинальную директиву: двигаться по Бухарестскому направлению до встречи с противником, и затем прикрыть это направление, привлекая к обороне отступающие румынские войска. С тех пор в течение нескольких месяцев, ведя бои у Бузео, Рымника, Фокшан, имея в подчинении разновременно два румынские корпуса или соседями – армию Авереско, я достаточно хорошо познакомился с румынскими войсками. В начале кампании, обнаружилось полное игнорирование румынской армией опыта, протекавшей перед ее глазами, мировой войны; легкомысленное до преступности снаряжение и снабжение армии; наличие нескольких хороших генералов, изнеженного, не стоявшего на должной высоте корпуса офицеров и отличных солдат; наличие порядочной артиллерии и совсем необученной пехоты. Вот главнейшие свойства румынской армии, довольно быстро потом приобретавшей некоторую организацию, улучшавшей свое боевое снаряжение и обучение. Взаимоотношения между фактическим русским главнокомандующим, именовавшимся «помощником», и номинальным – румынским королем – установились довольно благоприятные. Хотя начинавшиеся эксцессы русских войск сильно портили отношения с румынами, но тем не менее, фронт не внушал серьезных опасений.
При создавшейся общей обстановке, и в зависимости от условий театра, только широкое наступление большими силами в направлении Бухареста и вторжение в Трансильванию могло иметь стратегическое и политическое значение. Но ни новых сил нельзя было двинуть в Румынию, ни состояние румынских железных дорог не позволяло надеяться на возможность широких стратегических перевозок и снабжения. Театр являлся поэтому второстепенным, и войска Румынского фронта готовились к частной активной операции, имевшей целью приковать к себе австро-германские силы.
Я уже говорил, что питание всех трех фронтов, за исключением Юго-западного, внушало большие опасения, и не раз приводило к опасному расходованию войсковых запасов. Но это обстоятельство не являлось таким абсолютным и непредотвратимым, как в Германии, не обусловливалось отсутствием предметов питания, а зависело более от внутренней экономической и продовольственной политики и транспорта – причины, с которыми можно было до некоторой степени бороться.
В совершенно исключительном положении находился Кавказский фронт[124]. Дальность расстояния, выработавшаяся за много лет практика известной автономности кавказской администрации и командования, пребывание во главе Кавказской армии с августа 1916 года великого князя Николая Николаевича – человека властного и пользовавшегося своим особым положением, в разрешении различных спорных вопросов, возникавших со Ставкой, наконец, совершенно своеобразные условия театра и противника, сильно отличавшиеся от условий европейского фронта, – все это создало какую-то обособленность Кавказской армии, и неестественные отношения со Ставкой. Генерал Алексеев говорил не раз, что, несмотря на все свое старание, он очень плохо разбирается в кавказской обстановке. Кавказ жил своею жизнью, осведомляя центр лишь в той степени, в какой считал нужным, и в освещении, преломленном сквозь призму местных интересов.
К весне 1917 года Кавказская армия была в тяжелом положении, не в силу каких-либо стратегических или боевых преимуществ противника, – сама турецкая армия отнюдь не представляла серьезной угрозы, – а от внутреннего неустройства: совершенно бездорожный и голодный край, без продовольствия и фуража, до крайности затрудненный транспорт делали невыносимой самую жизнь войск. И если правофланговый корпус мог еще довольствоваться сносно, пользуясь черноморским транспортом, то прочие корпуса, и в особенности на левом фланге, находились в крайне тяжелом положении.
По условиям местности, вьючный, малоподъемный транспорт требовал огромного количества лошадей, при полном отсутствии на месте корма; паровые, тепловые и конные железные дороги строились медленно, отчасти по недостатку железнодорожных материалов, отчасти потому, что таковые кавказским фронтом были непроизводительно израсходованы, на постройку Трапезундской железной дороги, вследствие параллельного морского транспорта, не имевшей первостепенного значения.
Словом, в начале мая генерал Юденич доносил, что, вследствие болезней и падежа лошадей, обозы приведены в полное расстройство, некоторые батареи стоят на позициях незапряженными, транспортов выбыло до половины, потребность в лошадях до 75 тысяч; огромный недостаток в рельсах, подвижном составе и фураже; из боевого состава пехоты, только за половину апреля, выбыло, вследствие цинги и тифа, 30 тысяч человек, т. е. 22%, и т. д. Все это заставляло генерала Юденича «предвидеть необходимость вынужденного отхода к источникам питания: центром к Эрзеруму, правым флангом – к границе».
Требования были значительно преувеличены, но положение фронта действительно было серьезное. Ставка с трудом удовлетворила часть нужд Кавказского фронта за счет других, но при этом я не мог не обратить внимания главного кавказского командования на то, что обеспечение железнодорожными техническими средствами не зависело от Ставки, ибо заказы делались ранее помимо нее, равно как создание и осуществление плана строительства; и что укомплектования за счет европейских фронтов не будут даны Кавказу, который, как оказалось по проверке, имел в своих запасных частях 104 тысячи человек; но различные местные комитеты парализовали власть кавказского командования, не выпуская запасных полков на фронт и считая их «обеспечением против контрреволюции».
Исход, предвиденный генералом Юденичем, не мог быть допущен, как по причинам морального свойства, так и потому, что наш отход освобождал бы турецкие силы для действий против других азиатских фронтов. Это обстоятельство особенно беспокоило английского военного представителя при Ставке, который неоднократно, от имени своего командования, просил о наступлении левого фланга наших войск в долине реки Диалы, для совместной операции с английским месопотамским отрядом Моода, против турецкой армии Халил-Паши. Конечно, это наступление вызывалось больше политическими (аннексионными) соображениями англичан, чем стратегическими требованиями, тем более что материальное положение нашего левофлангового корпуса, было поистине бедственное, а к маю на Диале начиналась тропическая жара.
В результате, Кавказский фронт не мог развить наступательной операции, и войскам его предписано было только активно оборонять занятую линию, с условным наступлением левофлангового корпуса, в связи с англичанами, если последние организуют снабжение корпуса продовольствием.
Фактически, в середине апреля совершен был частный отход на Огнотском и Мушском направлениях, в конце апреля началось безрезультатное продвижение левого фланга в долине Диалы, и затем на Кавказском фронте установилось состояние, среднее между миром и войной.
Наконец, последняя составная часть русских вооруженных сил – Черноморский флот… В мае и в начале июня в нем были уже серьезные беспорядки, приведшие к отставке адмирала Колчака, но флот считался все же достаточно боеспособным, чтобы выполнить свою задачу – владения Черным морем, в частности блокаду турецкого и болгарского побережья, и охрану морских путей к Кавказскому и Румынскому фронтам.
Этим я закончу краткий обзор положения русского фронта, не вдаваясь излишне в стратегические комбинации: всякая наша стратегия этого периода, какова бы она ни была, разбивалась о солдатскую стихию.
Ибо от Петрограда до Дуная и до Диалы быстро распространялось, росло и ширилось разложение армии. Трудно было в начале революции учесть степень его углубления на разных фронтах, трудно было предвидеть все возможности его влияния на будущие операции. Но уже души многих отравляло сомнение: не напрасны ли все наши соображения, расчеты и усилия…
Глава XVII. Вопрос о переходе русской армии в наступление
Итак, перед нами во всей своей силе и остроте встал вопрос:
– Нужно ли русской армии перейти в наступление?
Временное правительство опубликовало 27 марта обращение «к гражданам» о задачах войны. Среди ряда фраз, затемнявших в угоду революционной демократии прямой смысл обращения, Ставка не могла найти твердых оснований для руководства русской армией: «оборона во что бы то ни стало нашего собственного родного достояния, и избавление страны от вторгнувшегося в наши пределы врага, – первая насущная и жизненная задача наших воинов, защищающих свободу народа… Цель свободной России, – не господство над другими народами, не отнятие у них национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов… но… не допустит, чтобы Родина его вышла из великой борьбы униженной и подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства… при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников»…
В ноте от 18-го апреля, препровожденной министром иностранных дел Милюковым союзным державам, находим еще одно определение: «всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы… усилилось, благодаря сознанию общей ответственности всех и каждого. Это стремление стало более действенным, будучи сосредоточено на близкой для всех и очередной задаче – отразить врага, вторгнувшегося в самые пределы нашей Родины»[125]…
Конечно, все это были фразы, весьма робко, осторожно, туманно определяющие задачи войны, дающие возможность любого толкования их смысла, а главное лишенные правдивого обоснования: стремление к победе в народе, в армии не только не усилилось, но шло значительно на убыль, как результат, с одной стороны, усталости и падения патриотизма, с другой – чрезвычайно интенсивной работы противоестественной коалиции, заключенной между представителями крайних течений русской революционной демократии, и немецким генеральным штабом, – коалиции, связанной невидимыми, но ясно ощущаемыми психологическими и реальными нитями. К этому вопросу я вернусь позднее. Здесь же отмечу лишь, что разрушительная работа по циммервальдовской программе в пользу прекращения войны, началась задолго до революции, исходя как извне, так и изнутри.
Временное правительство, проводя – для умиротворения воинствующих органов революционной демократии – бледные, неясные формулы в отношении цели и задач войны, не стесняло, однако, нисколько Ставку в выборе стратегических способов для их достижения. Поэтому нам предстояло разрешить вопрос о наступлении, независимо от существующих направлений политической мысли.
Единственное ясное, определенное решение, в котором не могло быть разномыслия среди командного состава, было:
Разбить вражеские армии, в тесном единении с союзниками. Иначе страну нашу неминуемо постигнет крушение.
Но такое решение требовало широкого наступления, без которого не только немыслимо было одержать победу, но и затягивалась бесконечно разорительная война. Ответственные органы демократии, в большинстве своем исповедуя пораженческие взгляды, старались повлиять соответственно на массы. От этих взглядов не были вполне свободны даже и умеренные социалистические круги. В солдатской среде идеология циммервальдовской формулы не воспринималась вовсе, но зато сама формула, – давала известное оправдание чувству самосохранения, или попросту, – шкурничеству. И потому, идея наступления не могла быть особенно популярной в армии. Развал в войсках ширился все более, и терялась уверенность не только в упорстве наступления, но даже и в том, будет ли исполнен приказ – удастся ли сдвинуть армию с места… Огромный русский фронт держался еще прочно… по инерции, импонируя врагам, не знавшим, так же как и мы, размеров сохранившейся потенциальной силы его. Что, если наступление вскроет наше бессилие?
Таковы были мотивы против наступления. Но слишком много более веских причин, повелительно требовали иного решения. Центральные державы дошли до полного истощения своих людских, материальных и моральных сил. Если осенью 1916 года наступление наше, не увенчавшееся решительным стратегическим успехом, поставило враждебные армии в критическое положение, то что было бы теперь, когда силы и техника наши возросли, соотношение их изменилось значительно в нашу пользу, а союзники к весне 1917 года заносили громовой удар над головою врагов. Немцы с болезненным страхом ожидали этого удара и, с целью выйти из-под него, еще в начале марта отвели свой стоверстный фронт между Арассом и Суасоном вглубь, верст на 30, на так называемую линию Гинденбурга, подвергнув невероятному, и ничем не оправдываемому опустошению, оставленную территорию. Этот отход был знаменателен, как явный показатель слабости наших врагов, и сулил большие надежды на будущее… Мы не могли не наступать: при полном развале контрразведывательной службы, вызванном подозрительностью революционной демократии, разгромившей органы ее, смешав по недомыслию их функции с кругом ведения ненавистных сыскных отделений; при установившейся связи между многими представителями Совета рабочих и солдатских депутатов и агентами Германии; при более чем легком общении между фронтами, и облегченном донельзя шпионаже, – наше решение не наступать стало бы несомненно известным противнику, который немедленно начал бы переброску своих сил на запад. Это было бы равносильно прямому предательству в отношении союзных народов, несомненно приводившему если не к официальному, то к фактическому состоянию сепаратного мира, со всеми его последствиями. Настроение революционных кругов Петрограда в этом вопросе казалось, однако, настолько колеблющимся, что в Ставке создалась вначале совершенно необоснованная подозрительность даже в отношении Временного правительства. На этой почве произошел небольшой инцидент. В конце апреля, во время отъезда Верховного, начальник дипломатической канцелярии доложил мне, что среди иностранных военных представителей царит большое возбуждение: только что получена из Петрограда телеграмма итальянского посла, в которой он категорически уверяет, что Временное правительство пришло к решению заключить сепаратный мир с центральными державами. Когда факт получения такой телеграммы был установлен, я, не зная тогда, что итальянское представительство по свойственной его членам экспансивности, не раз уже являлось источником ошибочных сведений, послал военному министру телеграмму, в весьма горячих выражениях, оканчивавшуюся словами: «презрением заклеймит потомство то дряблое, бессильное, безвольное поколение, которого хватило на то, чтобы свергнуть подгнивший строй, но не хватает на то, чтобы уберечь честь, достоинство и само бытие России». Вышел конфуз: сведение было ложным, правительство, конечно, не помышляло о сепаратном мире.
Позднее, 16 июля в историческом совещании в Ставке (главнокомандующих с членами правительства), мне еще раз пришлось высказать свой взгляд по этому вопросу:
«…Есть другой путь – предательство. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути – политическое, моральное и экономическое рабство».
Я знаю, что в некоторых русских кругах, такое прямолинейное исповедывание моральных принципов в политике, впоследствии встречало осуждение: там говорили, что подобный идеализм неуместен и вреден, что интересы России должны быть поставлены превыше всякой «условной политической морали»… Но ведь народ живет не годами, а столетиями; я уверен, что перемена тогдашнего курса внешней политики – существенно не изменила бы крестный путь русского народа, что кровавая игра перемешанными картами продолжалась бы, но уже за его счет… Да и психология русских военных вождей не допускала таких сделок с совестью: Алексеев и Корнилов, всеми брошенные, никем не поддержанные, долго шли по старому пути, все еще веря и надеясь на благородство или, по крайней мере, здравый смысл союзников, предпочитая быть преданными, чем самим предать.
Дон-Кихотство? Может быть. Но другую политику надо было делать другими руками… менее чистыми. Что касается лично меня, то три года спустя, пережив все иллюзии, испытав тяжкие удары судьбы, упершись в глухую стену неприкрытого слепого эгоизма «дружественных» правительств, свободный поэтому от всяких обязательств к союзникам, почти накануне полного предательства ими истинной России, я остался убеждённым сторонником честной политики. Только роли переменились: теперь уже мне пришлось убеждать парламентских деятелей Англии[126], что «здоровая национальная политика не может быть свободна от всяких моральных начал, что совершается явное преступление, ибо иначе нельзя назвать оставление вооруженных сил Крыма, прекращение борьбы против большевизма, введение его в семью культурных народов, и хотя бы косвенное признание его; что это продлит немного дни большевизма в России, но распахнет ему широко двери в Европу»… Я верю глубоко, что историческая Немезида не простит им, как не простила бы тогда нам.
Начало 1917 года было временем катастрофическим для центральных держав и решительным для Согласия. Вопрос о русском наступлении чрезвычайно волновал союзное командование. Военные представители Англии (генерал Бартер) и Франции (генерал Жанен) часто бывали у Верховного главнокомандующего и у меня, интересуясь положением вопроса. Но заявления немецкой печати о производимом союзниками давлении, или даже ультимативных требованиях в отношении Ставки, неверны: это было бы просто ненужно, так как и Жанен, и Бартер понимали обстановку и знали, что задержкой и препятствием к переходу в наступление служит только состояние армии.
Они старались ускорить и усилить техническую помощь, в то время как их более экспансивные сотрудники – Тома, Гендерсон и Вандервельде – лидеры социалистических партий запада, – пытались безнадежно горячим словом зажечь искру патриотизма среди представителей русской революционной демократии и войск.
Наконец, Ставка учитывала еще одно обстоятельство: в пассивном состоянии, лишенная импульса и побудительных причин к боевой работе, русская армия несомненно и быстро догнила бы окончательно, в то время как наступление, сопровождаемое удачей, могло бы поднять и оздоровить настроение, если не взрывом патриотизма, то пьянящим, увлекающим чувством большой победы. Это чувство могло разрушить все интернациональные догмы, посеянные врагом на благодарной почве пораженческих настроений социалистических партий. Победа давала мир внешний и некоторую возможность внутреннего. Поражение открывало перед государством бездонную пропасть. Риск был неизбежен и оправдывался целью – спасения Родины.
– Нужно ли русской армии перейти в наступление?
Временное правительство опубликовало 27 марта обращение «к гражданам» о задачах войны. Среди ряда фраз, затемнявших в угоду революционной демократии прямой смысл обращения, Ставка не могла найти твердых оснований для руководства русской армией: «оборона во что бы то ни стало нашего собственного родного достояния, и избавление страны от вторгнувшегося в наши пределы врага, – первая насущная и жизненная задача наших воинов, защищающих свободу народа… Цель свободной России, – не господство над другими народами, не отнятие у них национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов… но… не допустит, чтобы Родина его вышла из великой борьбы униженной и подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства… при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников»…
В ноте от 18-го апреля, препровожденной министром иностранных дел Милюковым союзным державам, находим еще одно определение: «всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы… усилилось, благодаря сознанию общей ответственности всех и каждого. Это стремление стало более действенным, будучи сосредоточено на близкой для всех и очередной задаче – отразить врага, вторгнувшегося в самые пределы нашей Родины»[125]…
Конечно, все это были фразы, весьма робко, осторожно, туманно определяющие задачи войны, дающие возможность любого толкования их смысла, а главное лишенные правдивого обоснования: стремление к победе в народе, в армии не только не усилилось, но шло значительно на убыль, как результат, с одной стороны, усталости и падения патриотизма, с другой – чрезвычайно интенсивной работы противоестественной коалиции, заключенной между представителями крайних течений русской революционной демократии, и немецким генеральным штабом, – коалиции, связанной невидимыми, но ясно ощущаемыми психологическими и реальными нитями. К этому вопросу я вернусь позднее. Здесь же отмечу лишь, что разрушительная работа по циммервальдовской программе в пользу прекращения войны, началась задолго до революции, исходя как извне, так и изнутри.
Временное правительство, проводя – для умиротворения воинствующих органов революционной демократии – бледные, неясные формулы в отношении цели и задач войны, не стесняло, однако, нисколько Ставку в выборе стратегических способов для их достижения. Поэтому нам предстояло разрешить вопрос о наступлении, независимо от существующих направлений политической мысли.
Единственное ясное, определенное решение, в котором не могло быть разномыслия среди командного состава, было:
Разбить вражеские армии, в тесном единении с союзниками. Иначе страну нашу неминуемо постигнет крушение.
Но такое решение требовало широкого наступления, без которого не только немыслимо было одержать победу, но и затягивалась бесконечно разорительная война. Ответственные органы демократии, в большинстве своем исповедуя пораженческие взгляды, старались повлиять соответственно на массы. От этих взглядов не были вполне свободны даже и умеренные социалистические круги. В солдатской среде идеология циммервальдовской формулы не воспринималась вовсе, но зато сама формула, – давала известное оправдание чувству самосохранения, или попросту, – шкурничеству. И потому, идея наступления не могла быть особенно популярной в армии. Развал в войсках ширился все более, и терялась уверенность не только в упорстве наступления, но даже и в том, будет ли исполнен приказ – удастся ли сдвинуть армию с места… Огромный русский фронт держался еще прочно… по инерции, импонируя врагам, не знавшим, так же как и мы, размеров сохранившейся потенциальной силы его. Что, если наступление вскроет наше бессилие?
Таковы были мотивы против наступления. Но слишком много более веских причин, повелительно требовали иного решения. Центральные державы дошли до полного истощения своих людских, материальных и моральных сил. Если осенью 1916 года наступление наше, не увенчавшееся решительным стратегическим успехом, поставило враждебные армии в критическое положение, то что было бы теперь, когда силы и техника наши возросли, соотношение их изменилось значительно в нашу пользу, а союзники к весне 1917 года заносили громовой удар над головою врагов. Немцы с болезненным страхом ожидали этого удара и, с целью выйти из-под него, еще в начале марта отвели свой стоверстный фронт между Арассом и Суасоном вглубь, верст на 30, на так называемую линию Гинденбурга, подвергнув невероятному, и ничем не оправдываемому опустошению, оставленную территорию. Этот отход был знаменателен, как явный показатель слабости наших врагов, и сулил большие надежды на будущее… Мы не могли не наступать: при полном развале контрразведывательной службы, вызванном подозрительностью революционной демократии, разгромившей органы ее, смешав по недомыслию их функции с кругом ведения ненавистных сыскных отделений; при установившейся связи между многими представителями Совета рабочих и солдатских депутатов и агентами Германии; при более чем легком общении между фронтами, и облегченном донельзя шпионаже, – наше решение не наступать стало бы несомненно известным противнику, который немедленно начал бы переброску своих сил на запад. Это было бы равносильно прямому предательству в отношении союзных народов, несомненно приводившему если не к официальному, то к фактическому состоянию сепаратного мира, со всеми его последствиями. Настроение революционных кругов Петрограда в этом вопросе казалось, однако, настолько колеблющимся, что в Ставке создалась вначале совершенно необоснованная подозрительность даже в отношении Временного правительства. На этой почве произошел небольшой инцидент. В конце апреля, во время отъезда Верховного, начальник дипломатической канцелярии доложил мне, что среди иностранных военных представителей царит большое возбуждение: только что получена из Петрограда телеграмма итальянского посла, в которой он категорически уверяет, что Временное правительство пришло к решению заключить сепаратный мир с центральными державами. Когда факт получения такой телеграммы был установлен, я, не зная тогда, что итальянское представительство по свойственной его членам экспансивности, не раз уже являлось источником ошибочных сведений, послал военному министру телеграмму, в весьма горячих выражениях, оканчивавшуюся словами: «презрением заклеймит потомство то дряблое, бессильное, безвольное поколение, которого хватило на то, чтобы свергнуть подгнивший строй, но не хватает на то, чтобы уберечь честь, достоинство и само бытие России». Вышел конфуз: сведение было ложным, правительство, конечно, не помышляло о сепаратном мире.
Позднее, 16 июля в историческом совещании в Ставке (главнокомандующих с членами правительства), мне еще раз пришлось высказать свой взгляд по этому вопросу:
«…Есть другой путь – предательство. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути – политическое, моральное и экономическое рабство».
Я знаю, что в некоторых русских кругах, такое прямолинейное исповедывание моральных принципов в политике, впоследствии встречало осуждение: там говорили, что подобный идеализм неуместен и вреден, что интересы России должны быть поставлены превыше всякой «условной политической морали»… Но ведь народ живет не годами, а столетиями; я уверен, что перемена тогдашнего курса внешней политики – существенно не изменила бы крестный путь русского народа, что кровавая игра перемешанными картами продолжалась бы, но уже за его счет… Да и психология русских военных вождей не допускала таких сделок с совестью: Алексеев и Корнилов, всеми брошенные, никем не поддержанные, долго шли по старому пути, все еще веря и надеясь на благородство или, по крайней мере, здравый смысл союзников, предпочитая быть преданными, чем самим предать.
Дон-Кихотство? Может быть. Но другую политику надо было делать другими руками… менее чистыми. Что касается лично меня, то три года спустя, пережив все иллюзии, испытав тяжкие удары судьбы, упершись в глухую стену неприкрытого слепого эгоизма «дружественных» правительств, свободный поэтому от всяких обязательств к союзникам, почти накануне полного предательства ими истинной России, я остался убеждённым сторонником честной политики. Только роли переменились: теперь уже мне пришлось убеждать парламентских деятелей Англии[126], что «здоровая национальная политика не может быть свободна от всяких моральных начал, что совершается явное преступление, ибо иначе нельзя назвать оставление вооруженных сил Крыма, прекращение борьбы против большевизма, введение его в семью культурных народов, и хотя бы косвенное признание его; что это продлит немного дни большевизма в России, но распахнет ему широко двери в Европу»… Я верю глубоко, что историческая Немезида не простит им, как не простила бы тогда нам.
Начало 1917 года было временем катастрофическим для центральных держав и решительным для Согласия. Вопрос о русском наступлении чрезвычайно волновал союзное командование. Военные представители Англии (генерал Бартер) и Франции (генерал Жанен) часто бывали у Верховного главнокомандующего и у меня, интересуясь положением вопроса. Но заявления немецкой печати о производимом союзниками давлении, или даже ультимативных требованиях в отношении Ставки, неверны: это было бы просто ненужно, так как и Жанен, и Бартер понимали обстановку и знали, что задержкой и препятствием к переходу в наступление служит только состояние армии.
Они старались ускорить и усилить техническую помощь, в то время как их более экспансивные сотрудники – Тома, Гендерсон и Вандервельде – лидеры социалистических партий запада, – пытались безнадежно горячим словом зажечь искру патриотизма среди представителей русской революционной демократии и войск.
Наконец, Ставка учитывала еще одно обстоятельство: в пассивном состоянии, лишенная импульса и побудительных причин к боевой работе, русская армия несомненно и быстро догнила бы окончательно, в то время как наступление, сопровождаемое удачей, могло бы поднять и оздоровить настроение, если не взрывом патриотизма, то пьянящим, увлекающим чувством большой победы. Это чувство могло разрушить все интернациональные догмы, посеянные врагом на благодарной почве пораженческих настроений социалистических партий. Победа давала мир внешний и некоторую возможность внутреннего. Поражение открывало перед государством бездонную пропасть. Риск был неизбежен и оправдывался целью – спасения Родины.