Страница:
Всё изложенное относится, главным образом, к трем казачьим войскам (Дон, Кубань, Терек), составляющим более 60% всего казачества. Но общие характерные черты свойственны и другим войскам.
В стремлении к объединению, казачество добивалось восстановления упраздненной должности походного атамана при Ставке, ведавшего ранее в административном отношении всеми казачьими войсками на фронте. В Ставку приезжала делегация казачьего союза просить о сохранении, до выяснения этого вопроса, атаманского штаба. Очевидно, в будущем предусматривалась возможность серьезного политического значения этого института. Верховный главнокомандующий, исходя исключительно из целесообразности, и не желая запутывать еще более в корне нарушенное единство командования, отнесся отрицательно к созданию новой должности. Интересно, что такого же взгляда держался сам признанный глава казачества, – генерал Каледин, – которому впоследствии правительство, опасаясь возрастающего влияния его на Дону, предложило пост походного атамана. «Должность эта, – говорил Каледин, – совершенно не нужна. Она и в прежнее время существовала только для того, чтобы посадить кого-нибудь из великих князей. Чины штаба проводили время в поездках в тылу и попойках, держась в почтительном отдалении от армии, ее нужд и горестей». Каледин решительно отказался. Однако, в левых кругах, чрезвычайно подозрительно относившихся и к казачеству и к Ставке, проэкт походного атаманства вызвал большое беспокойство. Отравленная болезненной подозрительностью, революционная демократия искала проявления контрреволюции, – и там, где руководствовались исключительно интересами государственными.
Сообразно с видоизменением состава Временного правительства, и падением его авторитета, менялось отношение к нему казачества, нашедшее выражение в постановлениях и обращениях совета союза казачьих войск, атаманов, кругов и правительств. Если до июля казачество вотировало всемерную поддержку правительству, и полное повиновение, то позже оно, признавая до конца власть правительства, вступает, однако, в резкую оппозицию по вопросам об устройстве казачьего управления и земства, против применения казаков для усмирения мятежных войск и районов, и так далее. В сентябре, после корниловского выступления, Донское войско, поддержанное другими, становится на защиту Донского атамана Каледина, объявленного мятежником Временным правительством, проявившим в этом деле чрезвычайное легкомыслие и неосведомленность. Лояльность Каледина в отношении общерусской власти простиралась так далеко, что уже после падения Временного правительства, он не решался расходовать на нужды области денежные запасы областных казначейств, и сделал это только после ассигнования, одним из прибывших в область членов бывшего правительства, 15 миллионов рублей… Атамана казаки не выдали, в посылке карательных отрядов категорически отказали. А в октябре Кубанская рада облекает себя учредительными правами, и издает конституцию «Кубанского края». С правительством говорят уже таким тоном: «когда же Временное правительство отрезвится от этого угара (большевистское засилие) и положит решительными мерами конец всем безобразиям?»
Временное правительство, не имея уже ни авторитета, ни реальной силы, сдало все свои позиции, и пошло на примирение с казачьими правительствами.
Замечательно, что даже в конце октября, когда, вследствие порыва связи, о событиях в Петрограде и Москве, и о судьбе Временного правительства на Дону, не было еще точных сведений, и предполагалось, что осколки его где-то еще функционируют, казачья старшина в лице представителей собиравшегося Юго-восточного союза[192] искала связи с правительством, предлагая помощь против большевиков, но… обусловливая ее целым рядом экономических требований: беспроцентным займом в полмиллиарда рублей, отнесением на государственный счет всех расходов по содержанию вне территории союза казачьих частей, устройством эмеритальной кассы для пострадавших, и оставлением за казаками всей «военной добычи» (?), которая будет взята в предстоящей междуусобной войне…
Небезынтересно, что Пуришкевич долго носился с идеей переезда на Дон Государственной Думы, для противовеса Временному правительству, и сохранения источника власти на случай его крушения. Каледин отнесся к этому предложению отрицательно.
Характерным показателем отношения, которое сумели сохранить к себе казаки в самых разнородных кругах, является та тяга на Дон, которая впоследствии, к зиме 1917 года, привлекла туда Родзянко, Милюкова, генерала Алексеева, Быховских узников, Савинкова и даже Керенского, который явился в Новочеркасск к генералу Каледину, в двадцатых числах ноября 1917 г., но не был им принят. Не явился только Пуришкевич, да и то потому, что в это время сидел в тюрьме у большевиков в Петрограде.
И вдруг оказалось, что все это чистая мистификация, что никакой силы у казачества в то время уже не было!
Ввиду разгоравшихся на территории казачьих войск беспорядков, атаманы не раз входили с ходатайством: о возвращении с фронта хотя бы части казачьих дивизий. Их ждали с огромным нетерпением, и возлагали на них самые радужные надежды. В октябре эти надежды как будто начали сбываться: потянулись домой казачьи дивизии. Преодолевая в пути всевозможные препятствия, задерживаемые на каждом шагу Викжелем и местными советами, подвергаясь не раз оскорблению, разоружению, употребляя где просьбу, где хитрость, а где и угрозу оружием, казачьи части пробились в свои области.
Как я уже говорил, противогосударственная пропаганда обрушилась с большою силою на казаков. Тем не менее, казачьи части, восприняв и комитеты, и все начала «революционной дисциплины», долго сохраняли относительную боеспособность и повиновение. Еще в июле, у меня на Западном фронте казачьи части выступали с неохотой, но безотказно против неповиновавшихся пехотных полков. Принимались меры, чтобы изъять казачьи войска из-под влияния армейских комитетов. Так на Юго-западном фронте образовалось казачье «правление», отозвавшее казаков из всех общеармейских комитетов, и ставшее в подведомственное отношение к «Совету союза казачьих войск». В полки одна за другой приезжали от областей делегации «стариков», чтобы вразумить опьяненную общим угаром «свобод» свою молодежь. Иногда это вразумление выражалось первобытным, и довольно варварским способом физического воздействия…
Но никакими мерами нельзя было оградить казачьи войска от той участи, которая постигла армию, ибо вся психологическая обстановка, и все внутренние и внешние факторы разложения, быть может, менее интенсивно, но в общем одинаково воспринимались и казачьей массой. Два неудачных и непонятных казакам похода на Петроград с Крымовым[193] и Красновым[194] внесли еще большую путаницу в их смутное политическое миросозерцание.
С возвращением казачьих войск в родные края, наступило полное разочарование: они – по крайней мере донцы, кубанцы и терцы[195] – принесли с собой с фронта самый подлинный большевизм, чуждый, конечно, какой-либо идеологии, но со всеми знакомыми нам явлениями полного разложения. Это разложение назревало постепенно, проявлялось позже, но сразу ознаменовавшись отрицанием авторитета «стариков», отрицанием всякой власти, бунтом, насилиями, преследованием и выдачей офицеров, а главное – полным отказом от всякой борьбы с советской властью, обманно обещавшей неприкосновенность казачьих прав и уклада. Большевизм и казачий уклад. Такие нелепые противоречия выдвигала ежедневно русская действительность, на почве пьяного угара, в который выродилась желанная свобода.
Началась трагедия казачьей жизни и казачьей семьи, где выросла непреодолимая стена между «стариками» и «фронтовиками», разрушая жизнь и подымая детей против своих отцов.
Глава XXVIII. Национальные части
В стремлении к объединению, казачество добивалось восстановления упраздненной должности походного атамана при Ставке, ведавшего ранее в административном отношении всеми казачьими войсками на фронте. В Ставку приезжала делегация казачьего союза просить о сохранении, до выяснения этого вопроса, атаманского штаба. Очевидно, в будущем предусматривалась возможность серьезного политического значения этого института. Верховный главнокомандующий, исходя исключительно из целесообразности, и не желая запутывать еще более в корне нарушенное единство командования, отнесся отрицательно к созданию новой должности. Интересно, что такого же взгляда держался сам признанный глава казачества, – генерал Каледин, – которому впоследствии правительство, опасаясь возрастающего влияния его на Дону, предложило пост походного атамана. «Должность эта, – говорил Каледин, – совершенно не нужна. Она и в прежнее время существовала только для того, чтобы посадить кого-нибудь из великих князей. Чины штаба проводили время в поездках в тылу и попойках, держась в почтительном отдалении от армии, ее нужд и горестей». Каледин решительно отказался. Однако, в левых кругах, чрезвычайно подозрительно относившихся и к казачеству и к Ставке, проэкт походного атаманства вызвал большое беспокойство. Отравленная болезненной подозрительностью, революционная демократия искала проявления контрреволюции, – и там, где руководствовались исключительно интересами государственными.
Сообразно с видоизменением состава Временного правительства, и падением его авторитета, менялось отношение к нему казачества, нашедшее выражение в постановлениях и обращениях совета союза казачьих войск, атаманов, кругов и правительств. Если до июля казачество вотировало всемерную поддержку правительству, и полное повиновение, то позже оно, признавая до конца власть правительства, вступает, однако, в резкую оппозицию по вопросам об устройстве казачьего управления и земства, против применения казаков для усмирения мятежных войск и районов, и так далее. В сентябре, после корниловского выступления, Донское войско, поддержанное другими, становится на защиту Донского атамана Каледина, объявленного мятежником Временным правительством, проявившим в этом деле чрезвычайное легкомыслие и неосведомленность. Лояльность Каледина в отношении общерусской власти простиралась так далеко, что уже после падения Временного правительства, он не решался расходовать на нужды области денежные запасы областных казначейств, и сделал это только после ассигнования, одним из прибывших в область членов бывшего правительства, 15 миллионов рублей… Атамана казаки не выдали, в посылке карательных отрядов категорически отказали. А в октябре Кубанская рада облекает себя учредительными правами, и издает конституцию «Кубанского края». С правительством говорят уже таким тоном: «когда же Временное правительство отрезвится от этого угара (большевистское засилие) и положит решительными мерами конец всем безобразиям?»
Временное правительство, не имея уже ни авторитета, ни реальной силы, сдало все свои позиции, и пошло на примирение с казачьими правительствами.
Замечательно, что даже в конце октября, когда, вследствие порыва связи, о событиях в Петрограде и Москве, и о судьбе Временного правительства на Дону, не было еще точных сведений, и предполагалось, что осколки его где-то еще функционируют, казачья старшина в лице представителей собиравшегося Юго-восточного союза[192] искала связи с правительством, предлагая помощь против большевиков, но… обусловливая ее целым рядом экономических требований: беспроцентным займом в полмиллиарда рублей, отнесением на государственный счет всех расходов по содержанию вне территории союза казачьих частей, устройством эмеритальной кассы для пострадавших, и оставлением за казаками всей «военной добычи» (?), которая будет взята в предстоящей междуусобной войне…
Небезынтересно, что Пуришкевич долго носился с идеей переезда на Дон Государственной Думы, для противовеса Временному правительству, и сохранения источника власти на случай его крушения. Каледин отнесся к этому предложению отрицательно.
Характерным показателем отношения, которое сумели сохранить к себе казаки в самых разнородных кругах, является та тяга на Дон, которая впоследствии, к зиме 1917 года, привлекла туда Родзянко, Милюкова, генерала Алексеева, Быховских узников, Савинкова и даже Керенского, который явился в Новочеркасск к генералу Каледину, в двадцатых числах ноября 1917 г., но не был им принят. Не явился только Пуришкевич, да и то потому, что в это время сидел в тюрьме у большевиков в Петрограде.
И вдруг оказалось, что все это чистая мистификация, что никакой силы у казачества в то время уже не было!
Ввиду разгоравшихся на территории казачьих войск беспорядков, атаманы не раз входили с ходатайством: о возвращении с фронта хотя бы части казачьих дивизий. Их ждали с огромным нетерпением, и возлагали на них самые радужные надежды. В октябре эти надежды как будто начали сбываться: потянулись домой казачьи дивизии. Преодолевая в пути всевозможные препятствия, задерживаемые на каждом шагу Викжелем и местными советами, подвергаясь не раз оскорблению, разоружению, употребляя где просьбу, где хитрость, а где и угрозу оружием, казачьи части пробились в свои области.
Как я уже говорил, противогосударственная пропаганда обрушилась с большою силою на казаков. Тем не менее, казачьи части, восприняв и комитеты, и все начала «революционной дисциплины», долго сохраняли относительную боеспособность и повиновение. Еще в июле, у меня на Западном фронте казачьи части выступали с неохотой, но безотказно против неповиновавшихся пехотных полков. Принимались меры, чтобы изъять казачьи войска из-под влияния армейских комитетов. Так на Юго-западном фронте образовалось казачье «правление», отозвавшее казаков из всех общеармейских комитетов, и ставшее в подведомственное отношение к «Совету союза казачьих войск». В полки одна за другой приезжали от областей делегации «стариков», чтобы вразумить опьяненную общим угаром «свобод» свою молодежь. Иногда это вразумление выражалось первобытным, и довольно варварским способом физического воздействия…
Но никакими мерами нельзя было оградить казачьи войска от той участи, которая постигла армию, ибо вся психологическая обстановка, и все внутренние и внешние факторы разложения, быть может, менее интенсивно, но в общем одинаково воспринимались и казачьей массой. Два неудачных и непонятных казакам похода на Петроград с Крымовым[193] и Красновым[194] внесли еще большую путаницу в их смутное политическое миросозерцание.
С возвращением казачьих войск в родные края, наступило полное разочарование: они – по крайней мере донцы, кубанцы и терцы[195] – принесли с собой с фронта самый подлинный большевизм, чуждый, конечно, какой-либо идеологии, но со всеми знакомыми нам явлениями полного разложения. Это разложение назревало постепенно, проявлялось позже, но сразу ознаменовавшись отрицанием авторитета «стариков», отрицанием всякой власти, бунтом, насилиями, преследованием и выдачей офицеров, а главное – полным отказом от всякой борьбы с советской властью, обманно обещавшей неприкосновенность казачьих прав и уклада. Большевизм и казачий уклад. Такие нелепые противоречия выдвигала ежедневно русская действительность, на почве пьяного угара, в который выродилась желанная свобода.
Началась трагедия казачьей жизни и казачьей семьи, где выросла непреодолимая стена между «стариками» и «фронтовиками», разрушая жизнь и подымая детей против своих отцов.
Глава XXVIII. Национальные части
Национального вопроса в старой русской армии почти не существовало. В солдатской среде представители народностей, населявших Россию, испытывали несколько большую тягость службы, обусловленную незнанием, или плохим знанием ими русского языка, на котором велось обучение. Только на этой почве – технических затруднений обучения – быть может общей грубости и некультурности, но отнюдь не национальной нетерпимости – возникали много раз трения, отяжелявшие положение инородных элементов, тем более, что в силу системы смешанного комплектования, они были обыкновенно оторваны от родных краев: территориальная система комплектования армии признавалась технически нерациональной, и политически небезопасной. В частности, малорусский вопрос не существовал вовсе. Малорусская речь вне официального обучения, песни, музыка приобрели полное признание, и ни в ком не вызывали впечатления обособленности, воспринимаясь как свое русское, родное. В армии, кроме евреев, все остальные элементы ассимилировались довольно быстро и прочно; армейская среда не являлась вовсе проводником, – ни принудительной русификации, ни национального шовинизма.
Еще менее национальное расслоение заметно было в офицерской среде. За корпоративными, военными, товарищескими, – или просто человеческими качествами и достоинствами, отходили на задний план или стирались вовсе национальные перегородки. Лично мне, в течение 25 лет службы до революции, и в голову не приходило вносить когда-либо этот элемент в отношения командные, служебные, товарищеские. Именно интуитивно, а не в результате известных взглядов и убеждений. Возбуждаемые вне армии, в политической жизни страны национальные вопросы интересовали, волновали, разрешались в ту или другую сторону, иногда резко и непримиримо, не переходя, однако, за грань военной жизни.
Несколько иное положение занимали евреи. К вопросу этому я вернусь впоследствии. В отношении же старой армии можно сказать, что он имел значение скорее бытовое, нежели политическое. Нельзя отрицать, что в армии известная тенденция к угнетению евреев была, но она отнюдь не входила в систему, не инспирировалась свыше, а возникла в низах и в силу сложных причин, далеко выходивших за рамки жизни, быта и взаимоотношений военной среды.
Евреи не имели доступа в офицерскую среду до третьего колена. Закон этот, однако, не соблюдался, и в офицерском корпусе состояли не только прапорщики запаса, но и генералы генерального штаба, принявшие до службы христианство.
Правительственная политика, – среди офицерского состава всех народностей русского государства, – выделяла одних только поляков. Это традиционное недоверие, – имело формы несправедливые и обидные. Секретными циркулярами был установлен целый ряд ограничений, в отношении офицеров-поляков: определенный процент их, в составе войск западных и юго-западных округов, воспрещение назначений на должности полкового штаба, лишение права поступления в академии генерального штаба, и даже интендантскую, курсовыми офицерами в военные училища и т. д. Для лиц, обладавших влечением к военной службе, и желавших расчистить себе широкий путь через академию, был единственный выход – сделка с собственной совестью и перемена религии. Через это испытание должны были пройти, между прочим, покойный генерал Пузыревский, составивший себе в военном мире большое имя, и один из генералов, занимающий ныне высокий пост в польской армии. Имена других поляков, сохранивших религию, и дошедших до высших степеней военной иерархии, исчисляются единицами. Среди командовавших войсками, например, я знал одного только поляка – генерала Гурчина, тогда как немцы насчитывались десятками.
Нужно отдать справедливость офицерской среде – в ней, в общем, совершенно отсутствовали те начала нетерпимости и предубеждения, которые проводились правительством. В военном быту тяготились этими стеснениями, осуждали их и, когда было возможно, обходили закон в пользу поляков. Это обстоятельство должно сгладить горечь некоторых воспоминаний среди той большой части офицерства польской армии, которое нашло себе некогда приемную семью в русской офицерской среде, вместе с нею прошло крестный путь войны и смуты, и раньше ее выбилось на дорогу к воссозданию Родины.
Война, во всяком случае, опрокинула веяния перегородки, а революция принесла, – и в порядке законодательном, – отмену всех вероисповедных и национальных ограничений.
Еще до 1917 года были созданы национальные части, по различным соображениям. Несколько латышских стрелковых батальонов, пользовавшихся до революции хорошей боевой репутацией. Кавказская туземная дивизия, которою командовал великий князь Михаил Александрович. Она более известна под названием «Дикой» и состояла из добровольцев – северо-кавказских горцев. Едва ли не стремление к изъятию с территории Кавказа наиболее беспокойных элементов, – было исключительной причиной этого формирования. Во всяком случае, эпические картинки боевой работы «Дикой» дивизии бледнеют, на общем фоне ее первобытных нравов и батыевских приемов. Сербская дивизия (потом корпус), составленная из пленных югославян, которая после неудач и потерь, понесенных в Добрудже, в задунайском отряде генерала Заюнчковского[196] в 1916 году, не могла оправиться. На почве общего упадка дисциплины, отчасти же ввиду возникшей политической распри, между родственными, но не очень дружными славянскими племенами («Великая Сербия» противополагалась «Юго-Славии»), пришлось сербский корпус летом 1917 года расформировать. Наконец, чехословацкая бригада – из пленных, к осени 1917 года развернутая в целый корпус, сыгравший впоследствии такую исключительную, – и двойственную роль в антибольшевистской борьбе Сибири.
С началом революции и ослаблением власти, проявилось сильнейшее центробежное стремление окраин, и наряду с ним, стремление к национализации, то есть, расчленению армии. Несомненно, потребность такого расчленения тогда не исходила из сознания массы, и не имела никаких реальных обоснований (Я не говорю о польских формированиях). Единственные мотивы национализации заключались тогда, – в стремлении политических верхов возникавших новообразований, – создать реальную опору для своих домогательств, и чувство самосохранения, побуждавшее военный элемент искать в новых и длительных формированиях, временного или постоянного освобождения от боевых операций. Начались бесконечные национальные военные съезды, вопреки разрешению правительства и главного командования. Заговорили вдруг все языки: литовцы, эстонцы, грузины, белорусы, малороссы, мусульмане – требуя провозглашенного «самоопределения», – от культурно-национальной автономии, до полной независимости включительно, а главное – немедленного формирования отдельных войск. В конце концов, более серьезных результатов, несомненно отрицательных в смысле целости армии достигли формирования украинское и польское, отчасти – закавказские. Прочие попытки были пресечены. Лишь в последние дни существования русской армии в октябре 1917 года, генерал Щербачев, с целью удержания Румынского фронта, приступил к широкому расслоению войск по национальным признакам – попытка, окончившаяся полной неудачей. Должен добавить, что только одна национальность не требовала самоопределения, в смысле несения военной службы, – это еврейская. И каждый раз, когда откуда-нибудь вносилось предложение – в ответ на жалобы евреев – организовать особые еврейские полки, это предложение вызывало бурю негодования, в среде евреев и в левых кругах, и именовалось злостной провокацией.
Правительство отнеслось резко отрицательно к расслоению армии, по признакам национальности. Керенский в письме на имя польского съезда (1 июня 1917 года) высказал такой взгляд: «Великий подвиг освобождения России и Польши, может быть совершен лишь при условии, что организм русской армии не будет ослаблен, что никакие организационные изменения не нарушат ее единства… Выделение национальных войск… в настоящий тяжелый момент растерзало бы ее тело, подорвало бы ее мощь и было бы гибелью как для революции, так и для свободы России, Польши и других народностей, населяющих Россию».
Командный элемент относился к вопросу национализации двойственно. Большая часть совершенно отрицательно, меньшая с некоторой надеждой, что, порывая связь с Советом рабочих и солдатских депутатов, создаваемые заново, национальные части могут избегнуть ошибок, увлечений демократизации, и стать здоровым ядром для укрепления фронта и создания армии. Генерал Алексеев решительно противился всем попыткам национализации, но поощрял польские и чехословацкие формирования. Генерал Брусилов самовольно разрешил первое украинское формирование, прося затем Верховного главнокомандующего «не отменять, и не подрывать тем его авторитета»[197]. Полк оставили. Генерал Рузский также самовольно приступил к эстонским формированиям[198] и т. д. Вероятно по тем же мотивам, по которым некоторые начальники допускали формирования, но в обратном их отражении, вся русская революционная демократия, в лице советов и войсковых комитетов, восстала против национализации армии. Целый ряд резких резолюций и постановлений послышался со всех концов. Между прочим, и киевский совет рабочих и солдатских депутатов, в середине апреля, в резких и возмущенных выражениях, охарактеризовал явление украинизации, как простое дезертирство и шкурничество, и большинством 264 голосов против 4, потребовал отмены образования украинских полков. Интересно, что таким же противником национализации явилась польская «Левина», отколовшаяся от военного съезда поляков в июне из-за постановления о формировании польских войск.
Правительство недолго сохраняло свое первоначальное твердое решение против национализации. Декларация 2 июля, наряду с предоставлением Украине автономии, разрешила и вопрос национализации войск: «правительство считает возможным, – продолжать содействовать более тесному национальному объединению украинцев в рядах самой армии, или комплектованию отдельных частей исключительно украинцами, насколько такая мера не нарушит боеспособности армии… и находит возможным, – привлечь к осуществлению этой задачи самих воинов-украинцев, командируемых Центральной радой в военное министерство, генеральный штаб и Ставку».
Началось великое «переселение народов».
Еще ранее «председатель украинского войскового генерального комитета» Петлюра разослал своих агентов – к сожалению, русских офицеров, – по всем фронтам, в качестве военных представителей комитета. Помню, такой полковник – не то Павленко, не то Василенко – был и в Ставке, и неоднократно обращался ко мне, скрывая свое официальное назначение, за разрешением украинских формирований, вкрадчиво уверяя, что он – только русский офицер, глубоко предан идее русской государственности и, вместе с своими единомышленниками, стремится лишь ввести в надлежащее русло «стихийное, народное стремление к самоопределению» и дать русской армии здоровые части. Другие агенты разъезжали по фронту, организуя в войсках украинские громады и комитеты, проводя постановления, резолюции о переводе в украинские части, о нежелании идти на фронт под предлогом «удушения Украины» и т. д. К октябрю, украинский комитет Западного фронта призывал уже к вооруженному воздействию на правительство, для немедленного заключения мира…
В качестве главнокомандующего Западным и Юго-западным фронтами (июнь-сентябрь), я категорически воспретил начальствующим лицам входить в какое-либо сношение с «войсковым генеральным комитетом» и его агентами. Но работа комитета продолжалась почти официально, помимо и параллельно командованию, внося неизмеримые затруднения в мобилизацию, комплектование, перевозку и перемещение войск.
Петлюра уверял, что в его распоряжении имеется 50 тысяч украинских воинов. А командовавший войсками Киевского военного округа полковник Оберучев[199] свидетельствует: «в то время, когда делались героические усилия для того, чтобы сломить врага (июньское наступление)… я не мог послать ни одного солдата на пополнение действующей армии… Чуть только я посылал в какой-либо запасный полк приказ о высылке маршевых рот на фронт, как в жившем до того времени мирною жизнью и не думавшем об украинизации полку созывался митинг, поднималось украинское жёлто-голубое знамя и раздавался клич:
– Пийдем пид украиньским прапором!
И затем – ни с места. Проходят недели, месяц, а роты не двигаются ни под красным, ни под желто-голубым знаменем.
Возможно ли было бороться с этим неприкрытым шкурничеством? Ответ на этот вопрос дает тот же Оберучев, – ответ, чрезвычайно характерный своим безжизненным партийным ригоризмом:
«Само собой разумеется, что можно было силой заставить исполнять свои распоряжения. И сила такая в руках у меня была». Но «выступая силой против ослушников, действующих под флагом украинским, рискуешь заслужить упрек, – что ведешь борьбу не с анархическими выступлениями…, а борешься против национальной свободы, – и самоопределения народностей. А мне, социалисту-революционеру – заслужить такой упрек, да еще на Украине, с которой я связан всей своей жизнью, было невозможно. И я решил уйти»[200].
И он ушел. Правда, только в октябре, незадолго до большевистского переворота, пробыв в должности командующего войсками важнейшего прифронтового округа почти пять месяцев.
В развитие распоряжений правительства, Ставка назначила на всех фронтах определенные дивизии для украинизации, а на Юго-западном фронте кроме того 34-й корпус, во главе которого стоял генерал Скоропадский. В эти части, стоявшие обыкновенно в глубоком резерве, двинулись явочным порядком солдаты со всего фронта. Надежды оптимистов с одной стороны, и страхи левых кругов с другой, что национализация создаст «прочные части» (по терминологии слева – контрреволюционные) быстро рассеялись. Новые украинские войска носили в себе все те же элементы разложения, что и кадровые.
Между тем среди офицерства и старослуживых многих славных полков, с большим историческим прошлым, переформированных в украинские части, эта мера вызвала острую боль и сознание, что теперь уже близок конец армии[201].
В августе, когда я командовал Юго-западным фронтом, из 34 корпуса ко мне начали приходить дурные вести. Корпус как-то стал выходить из прямого подчинения, получая непосредственно от «генерального секретаря Петлюры» и указания, и укомплектования. Комиссар его находился при штабе корпуса, над помещением которого развевался «жовтоблакитный прапор». Старые русские офицеры и унтер-офицеры, оставленные в полках за неимением щиро-украинского командного состава, подвергались надругательствам со стороны поставленных над ними, зачастую невежественных украинских прапорщиков и солдат. В частях создавалась крайне нездоровая атмосфера – взаимной ненависти и отчуждения.
Я вызвал к себе генерала Скоропадского, и предложил ему умерить резкий ход украинизации и, в частности, восстановить права командного состава, или отпустить его из корпуса. Будущий гетман заявил, что об его деятельности составилось превратное мнение, вероятно, по историческому прошлому фамилии Скоропадских[202]; что он истинно русский человек, гвардейский офицер и совершенно чужд самостийности; исполняет только возложенное на него начальством поручение, которому сам не сочувствует… Но вслед за сим Скоропадский поехал в Ставку, откуда моему штабу указано было… содействовать скорейшей украинизации 34-го корпуса.
Несколько иначе обстоял вопрос с польскими формированиями. Временное правительство объявило независимость Польши, и поляки считали себя уже «иностранцами»: польские формирования существовали фактически давно, на Юго-западном фронте, правда разлагающиеся (кроме польских улан); дав разрешение украинцам, правительство не могло уже отказать полякам. Наконец, центральные державы, создавая видимость польской независимости, также предусматривали образование польской армии… окончившееся, впрочем, неудачно; формировала польскую армию и Америка на французской территории.
В июле 1917 г., формирование польского корпуса было возложено Ставкой на Западный фронт, в бытность мою там главнокомандующим. Во главе корпуса я поставил ген. Довбор-Мусницкого[203], ныне командующего польской армией в Познани. Сильный, энергичный, решительный, бесстрашно ведший борьбу с разложением русских войск и с большевизмом в них, он сумел создать в короткое время части, если не вполне твердые, то во всяком случае разительно отличавшиеся от русских войск дисциплиной и порядком. Дисциплиной старой, отметенной революцией – без митингов, комиссаров и комитетов. Такие части вызывали и иное отношение к себе в армии, невзирая на принципиальное отрицание национализации. Передача имущества расформированных мятежных дивизий, и полная предупредительность начальника снабжения, дали возможность корпусу вскоре, поставить и свою хозяйственную часть. По приказу, офицерский состав польского корпуса комплектовался, путем перевода желающих, солдатский – исключительно добровольцами или запасными батальонами; фактически началась ничем не устранимая тяга с фронта по тем же побуждениям, которыми руководствовались русские бойцы, опустошая поределые ряды армии.
Еще менее национальное расслоение заметно было в офицерской среде. За корпоративными, военными, товарищескими, – или просто человеческими качествами и достоинствами, отходили на задний план или стирались вовсе национальные перегородки. Лично мне, в течение 25 лет службы до революции, и в голову не приходило вносить когда-либо этот элемент в отношения командные, служебные, товарищеские. Именно интуитивно, а не в результате известных взглядов и убеждений. Возбуждаемые вне армии, в политической жизни страны национальные вопросы интересовали, волновали, разрешались в ту или другую сторону, иногда резко и непримиримо, не переходя, однако, за грань военной жизни.
Несколько иное положение занимали евреи. К вопросу этому я вернусь впоследствии. В отношении же старой армии можно сказать, что он имел значение скорее бытовое, нежели политическое. Нельзя отрицать, что в армии известная тенденция к угнетению евреев была, но она отнюдь не входила в систему, не инспирировалась свыше, а возникла в низах и в силу сложных причин, далеко выходивших за рамки жизни, быта и взаимоотношений военной среды.
Евреи не имели доступа в офицерскую среду до третьего колена. Закон этот, однако, не соблюдался, и в офицерском корпусе состояли не только прапорщики запаса, но и генералы генерального штаба, принявшие до службы христианство.
Правительственная политика, – среди офицерского состава всех народностей русского государства, – выделяла одних только поляков. Это традиционное недоверие, – имело формы несправедливые и обидные. Секретными циркулярами был установлен целый ряд ограничений, в отношении офицеров-поляков: определенный процент их, в составе войск западных и юго-западных округов, воспрещение назначений на должности полкового штаба, лишение права поступления в академии генерального штаба, и даже интендантскую, курсовыми офицерами в военные училища и т. д. Для лиц, обладавших влечением к военной службе, и желавших расчистить себе широкий путь через академию, был единственный выход – сделка с собственной совестью и перемена религии. Через это испытание должны были пройти, между прочим, покойный генерал Пузыревский, составивший себе в военном мире большое имя, и один из генералов, занимающий ныне высокий пост в польской армии. Имена других поляков, сохранивших религию, и дошедших до высших степеней военной иерархии, исчисляются единицами. Среди командовавших войсками, например, я знал одного только поляка – генерала Гурчина, тогда как немцы насчитывались десятками.
Нужно отдать справедливость офицерской среде – в ней, в общем, совершенно отсутствовали те начала нетерпимости и предубеждения, которые проводились правительством. В военном быту тяготились этими стеснениями, осуждали их и, когда было возможно, обходили закон в пользу поляков. Это обстоятельство должно сгладить горечь некоторых воспоминаний среди той большой части офицерства польской армии, которое нашло себе некогда приемную семью в русской офицерской среде, вместе с нею прошло крестный путь войны и смуты, и раньше ее выбилось на дорогу к воссозданию Родины.
Война, во всяком случае, опрокинула веяния перегородки, а революция принесла, – и в порядке законодательном, – отмену всех вероисповедных и национальных ограничений.
Еще до 1917 года были созданы национальные части, по различным соображениям. Несколько латышских стрелковых батальонов, пользовавшихся до революции хорошей боевой репутацией. Кавказская туземная дивизия, которою командовал великий князь Михаил Александрович. Она более известна под названием «Дикой» и состояла из добровольцев – северо-кавказских горцев. Едва ли не стремление к изъятию с территории Кавказа наиболее беспокойных элементов, – было исключительной причиной этого формирования. Во всяком случае, эпические картинки боевой работы «Дикой» дивизии бледнеют, на общем фоне ее первобытных нравов и батыевских приемов. Сербская дивизия (потом корпус), составленная из пленных югославян, которая после неудач и потерь, понесенных в Добрудже, в задунайском отряде генерала Заюнчковского[196] в 1916 году, не могла оправиться. На почве общего упадка дисциплины, отчасти же ввиду возникшей политической распри, между родственными, но не очень дружными славянскими племенами («Великая Сербия» противополагалась «Юго-Славии»), пришлось сербский корпус летом 1917 года расформировать. Наконец, чехословацкая бригада – из пленных, к осени 1917 года развернутая в целый корпус, сыгравший впоследствии такую исключительную, – и двойственную роль в антибольшевистской борьбе Сибири.
С началом революции и ослаблением власти, проявилось сильнейшее центробежное стремление окраин, и наряду с ним, стремление к национализации, то есть, расчленению армии. Несомненно, потребность такого расчленения тогда не исходила из сознания массы, и не имела никаких реальных обоснований (Я не говорю о польских формированиях). Единственные мотивы национализации заключались тогда, – в стремлении политических верхов возникавших новообразований, – создать реальную опору для своих домогательств, и чувство самосохранения, побуждавшее военный элемент искать в новых и длительных формированиях, временного или постоянного освобождения от боевых операций. Начались бесконечные национальные военные съезды, вопреки разрешению правительства и главного командования. Заговорили вдруг все языки: литовцы, эстонцы, грузины, белорусы, малороссы, мусульмане – требуя провозглашенного «самоопределения», – от культурно-национальной автономии, до полной независимости включительно, а главное – немедленного формирования отдельных войск. В конце концов, более серьезных результатов, несомненно отрицательных в смысле целости армии достигли формирования украинское и польское, отчасти – закавказские. Прочие попытки были пресечены. Лишь в последние дни существования русской армии в октябре 1917 года, генерал Щербачев, с целью удержания Румынского фронта, приступил к широкому расслоению войск по национальным признакам – попытка, окончившаяся полной неудачей. Должен добавить, что только одна национальность не требовала самоопределения, в смысле несения военной службы, – это еврейская. И каждый раз, когда откуда-нибудь вносилось предложение – в ответ на жалобы евреев – организовать особые еврейские полки, это предложение вызывало бурю негодования, в среде евреев и в левых кругах, и именовалось злостной провокацией.
Правительство отнеслось резко отрицательно к расслоению армии, по признакам национальности. Керенский в письме на имя польского съезда (1 июня 1917 года) высказал такой взгляд: «Великий подвиг освобождения России и Польши, может быть совершен лишь при условии, что организм русской армии не будет ослаблен, что никакие организационные изменения не нарушат ее единства… Выделение национальных войск… в настоящий тяжелый момент растерзало бы ее тело, подорвало бы ее мощь и было бы гибелью как для революции, так и для свободы России, Польши и других народностей, населяющих Россию».
Командный элемент относился к вопросу национализации двойственно. Большая часть совершенно отрицательно, меньшая с некоторой надеждой, что, порывая связь с Советом рабочих и солдатских депутатов, создаваемые заново, национальные части могут избегнуть ошибок, увлечений демократизации, и стать здоровым ядром для укрепления фронта и создания армии. Генерал Алексеев решительно противился всем попыткам национализации, но поощрял польские и чехословацкие формирования. Генерал Брусилов самовольно разрешил первое украинское формирование, прося затем Верховного главнокомандующего «не отменять, и не подрывать тем его авторитета»[197]. Полк оставили. Генерал Рузский также самовольно приступил к эстонским формированиям[198] и т. д. Вероятно по тем же мотивам, по которым некоторые начальники допускали формирования, но в обратном их отражении, вся русская революционная демократия, в лице советов и войсковых комитетов, восстала против национализации армии. Целый ряд резких резолюций и постановлений послышался со всех концов. Между прочим, и киевский совет рабочих и солдатских депутатов, в середине апреля, в резких и возмущенных выражениях, охарактеризовал явление украинизации, как простое дезертирство и шкурничество, и большинством 264 голосов против 4, потребовал отмены образования украинских полков. Интересно, что таким же противником национализации явилась польская «Левина», отколовшаяся от военного съезда поляков в июне из-за постановления о формировании польских войск.
Правительство недолго сохраняло свое первоначальное твердое решение против национализации. Декларация 2 июля, наряду с предоставлением Украине автономии, разрешила и вопрос национализации войск: «правительство считает возможным, – продолжать содействовать более тесному национальному объединению украинцев в рядах самой армии, или комплектованию отдельных частей исключительно украинцами, насколько такая мера не нарушит боеспособности армии… и находит возможным, – привлечь к осуществлению этой задачи самих воинов-украинцев, командируемых Центральной радой в военное министерство, генеральный штаб и Ставку».
Началось великое «переселение народов».
Еще ранее «председатель украинского войскового генерального комитета» Петлюра разослал своих агентов – к сожалению, русских офицеров, – по всем фронтам, в качестве военных представителей комитета. Помню, такой полковник – не то Павленко, не то Василенко – был и в Ставке, и неоднократно обращался ко мне, скрывая свое официальное назначение, за разрешением украинских формирований, вкрадчиво уверяя, что он – только русский офицер, глубоко предан идее русской государственности и, вместе с своими единомышленниками, стремится лишь ввести в надлежащее русло «стихийное, народное стремление к самоопределению» и дать русской армии здоровые части. Другие агенты разъезжали по фронту, организуя в войсках украинские громады и комитеты, проводя постановления, резолюции о переводе в украинские части, о нежелании идти на фронт под предлогом «удушения Украины» и т. д. К октябрю, украинский комитет Западного фронта призывал уже к вооруженному воздействию на правительство, для немедленного заключения мира…
В качестве главнокомандующего Западным и Юго-западным фронтами (июнь-сентябрь), я категорически воспретил начальствующим лицам входить в какое-либо сношение с «войсковым генеральным комитетом» и его агентами. Но работа комитета продолжалась почти официально, помимо и параллельно командованию, внося неизмеримые затруднения в мобилизацию, комплектование, перевозку и перемещение войск.
Петлюра уверял, что в его распоряжении имеется 50 тысяч украинских воинов. А командовавший войсками Киевского военного округа полковник Оберучев[199] свидетельствует: «в то время, когда делались героические усилия для того, чтобы сломить врага (июньское наступление)… я не мог послать ни одного солдата на пополнение действующей армии… Чуть только я посылал в какой-либо запасный полк приказ о высылке маршевых рот на фронт, как в жившем до того времени мирною жизнью и не думавшем об украинизации полку созывался митинг, поднималось украинское жёлто-голубое знамя и раздавался клич:
– Пийдем пид украиньским прапором!
И затем – ни с места. Проходят недели, месяц, а роты не двигаются ни под красным, ни под желто-голубым знаменем.
Возможно ли было бороться с этим неприкрытым шкурничеством? Ответ на этот вопрос дает тот же Оберучев, – ответ, чрезвычайно характерный своим безжизненным партийным ригоризмом:
«Само собой разумеется, что можно было силой заставить исполнять свои распоряжения. И сила такая в руках у меня была». Но «выступая силой против ослушников, действующих под флагом украинским, рискуешь заслужить упрек, – что ведешь борьбу не с анархическими выступлениями…, а борешься против национальной свободы, – и самоопределения народностей. А мне, социалисту-революционеру – заслужить такой упрек, да еще на Украине, с которой я связан всей своей жизнью, было невозможно. И я решил уйти»[200].
И он ушел. Правда, только в октябре, незадолго до большевистского переворота, пробыв в должности командующего войсками важнейшего прифронтового округа почти пять месяцев.
В развитие распоряжений правительства, Ставка назначила на всех фронтах определенные дивизии для украинизации, а на Юго-западном фронте кроме того 34-й корпус, во главе которого стоял генерал Скоропадский. В эти части, стоявшие обыкновенно в глубоком резерве, двинулись явочным порядком солдаты со всего фронта. Надежды оптимистов с одной стороны, и страхи левых кругов с другой, что национализация создаст «прочные части» (по терминологии слева – контрреволюционные) быстро рассеялись. Новые украинские войска носили в себе все те же элементы разложения, что и кадровые.
Между тем среди офицерства и старослуживых многих славных полков, с большим историческим прошлым, переформированных в украинские части, эта мера вызвала острую боль и сознание, что теперь уже близок конец армии[201].
В августе, когда я командовал Юго-западным фронтом, из 34 корпуса ко мне начали приходить дурные вести. Корпус как-то стал выходить из прямого подчинения, получая непосредственно от «генерального секретаря Петлюры» и указания, и укомплектования. Комиссар его находился при штабе корпуса, над помещением которого развевался «жовтоблакитный прапор». Старые русские офицеры и унтер-офицеры, оставленные в полках за неимением щиро-украинского командного состава, подвергались надругательствам со стороны поставленных над ними, зачастую невежественных украинских прапорщиков и солдат. В частях создавалась крайне нездоровая атмосфера – взаимной ненависти и отчуждения.
Я вызвал к себе генерала Скоропадского, и предложил ему умерить резкий ход украинизации и, в частности, восстановить права командного состава, или отпустить его из корпуса. Будущий гетман заявил, что об его деятельности составилось превратное мнение, вероятно, по историческому прошлому фамилии Скоропадских[202]; что он истинно русский человек, гвардейский офицер и совершенно чужд самостийности; исполняет только возложенное на него начальством поручение, которому сам не сочувствует… Но вслед за сим Скоропадский поехал в Ставку, откуда моему штабу указано было… содействовать скорейшей украинизации 34-го корпуса.
Несколько иначе обстоял вопрос с польскими формированиями. Временное правительство объявило независимость Польши, и поляки считали себя уже «иностранцами»: польские формирования существовали фактически давно, на Юго-западном фронте, правда разлагающиеся (кроме польских улан); дав разрешение украинцам, правительство не могло уже отказать полякам. Наконец, центральные державы, создавая видимость польской независимости, также предусматривали образование польской армии… окончившееся, впрочем, неудачно; формировала польскую армию и Америка на французской территории.
В июле 1917 г., формирование польского корпуса было возложено Ставкой на Западный фронт, в бытность мою там главнокомандующим. Во главе корпуса я поставил ген. Довбор-Мусницкого[203], ныне командующего польской армией в Познани. Сильный, энергичный, решительный, бесстрашно ведший борьбу с разложением русских войск и с большевизмом в них, он сумел создать в короткое время части, если не вполне твердые, то во всяком случае разительно отличавшиеся от русских войск дисциплиной и порядком. Дисциплиной старой, отметенной революцией – без митингов, комиссаров и комитетов. Такие части вызывали и иное отношение к себе в армии, невзирая на принципиальное отрицание национализации. Передача имущества расформированных мятежных дивизий, и полная предупредительность начальника снабжения, дали возможность корпусу вскоре, поставить и свою хозяйственную часть. По приказу, офицерский состав польского корпуса комплектовался, путем перевода желающих, солдатский – исключительно добровольцами или запасными батальонами; фактически началась ничем не устранимая тяга с фронта по тем же побуждениям, которыми руководствовались русские бойцы, опустошая поределые ряды армии.