После неудачи утечка солдат стала все возрастать и к наступлению темноты достигла огромных размеров. Солдаты, усталые, изнервничавшиеся, не привыкшие к боям и грохоту орудий после стольких месяцев затишья, бездеятельности, братания и митингов, толпами покидали окопы, бросая пулеметы, оружие и уходили в тыл…
 
   Трусость и недисциплинированность некоторых частей дошла до того, что начальствующие лица вынуждены были просить нашу артиллерию не стрелять, так как стрельба своих орудий вызывала панику среди солдат»[232]…
 
   Вот другое описание командира корпуса, принявшего его накануне операции, и поэтому совершенно объективного в оценке подготовки ее.
 
   …«Всё для успешного выполнения наступления, было налицо: обстоятельно разработанный план; могущественная, хорошо работавшая артиллерия; благоприятная погода, не позволявшая немцам использовать свое превосходство в авиационных средствах; перевес наш в силах, своевременно поданные резервы, обилие огнестрельных припасов, скажу еще – удачно выбранный участок для наступления, позволявший укрыто и близко от окопов расположить большое количество артиллерии, имевший, благодаря сильно волнистому его характеру, много скрытых подступов к фронту, незначительное расстояние между нашей линией и линией противника и, наконец, отсутствие естественных препятсвий между линиями, которые требовали бы их форсирования под огнем противника. Кроме того, обработка солдат комитетами, начальством и военным министром Керенским, которая в конечном итоге сдвинула на самый трудный первый шаг.»
 
   «Успех, крупный успех, был достигнут, да еще со сравнительно незначительными потерями с нашей стороны. Прорваны и заняты три линии укреплений; впереди оставались лишь отдельные оборонительные узлы, и бой мог скоро принять полевой характер; подавлена неприятельская артиллерия, взято в плен свыше 1 400 германцев, и захвачено много пулеметов и всякой добычи. Кроме того, врагу нанесены крупные потери убитыми и ранеными от артиллерийского огня, и можно с уверенностью сказать, что стоявшие против корпуса части временно выведены были из строя»…
 
   «Всего на фронте корпуса редким огнем стреляло 3–4 неприятельские батареи и изредка 3–4 пулемета… Ружейные выстрелы были одиночные»…
 
   Но пришла ночь…
 
   «Тотчас стали поступать ко мне тревожные заявления начальников боевых участков о массовом, толпами и целыми ротами, самовольном уходе солдат с неатакованной первой линии. Некоторые из них доносили, что в полках боевая линия занята лишь командиром полка, со своим штабом и несколькими солдатами»…
 
   Операция была окончательно и безнадежно сорвана.
 
   «…Пережив таким образом в один и тот же день и радость победы, достигнутой при условиях неблагоприятного боевого настроения солдат, и весь ужас добровольного лишения себя солдатской массой плодов этой победы, нужной Родине как вода и воздух, я понял, что мы начальники бессильны изменить стихийную психологию солдатской массы, – и горько, и долго рыдал»[233]…
 
   Эта бесславная операция, тем не менее, повлекла серьезные потери, которые теперь, когда каждый день возвращаются толпы беглецов, установить трудно. Через головные эвакуационные пункты прошло до 20 тысяч раненых. Я пока воздержусь от заключения по этому поводу, но процентное отношение рода ранения показательно: 10% тяжелораненых, 30% в пальцы и кисть руки, 40% прочих легкораненых, с которых повязок на пунктах не снимали (вероятно, много симулянтов) и 20% контуженных и больных. Так кончилась операция.
   Никогда еще мне не приходилось драться при таком перевесе в числе штыков и материальных средств. Никогда еще обстановка не сулила таких блестящих перспектив. На 19-тиверстном фронте у меня было 184 батальона против 29 вражеских; 900 орудий против 300 немецких; 138 моих батальонов введены были в бой против перволинейных 17 немецких.
   И все пошло прахом.
   Из ряда донесений начальников можно заключить, что настроение войск, непосредственно после операции, такое же неопределенное, как было.
   Третьего дня я собрал командующих армиями и задал им вопрос:
   – Могут ли их армии противостоять серьезному (с подвозом резервов) наступлению немцев? – Получил ответ: «нет».
   – Могут ли армии выдержать организованное наступление немцев теми силами, которые перед нами в данное время?
   Два командующих армиями ответили неопределенно, условно. Командующий 10-ой армией – положительно.
   Общий голос: «У нас нет пехоты»…
   Я скажу более: У нас нет армии. И необходимо немедленно, во что бы то ни стало создать ее.
   Новые законы правительства, выводящие армию на надлежащий путь, еще не проникли в толщу ее, и трудно сказать поэтому, какое они произвели впечатление. Ясно, однако, что одни репрессии не в силах вывести армию из того тупика, в который она попала.
   Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, а большевики лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма.
   Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев. Развалили лица, по обидной иронии судьбы, быть может, честные и идейные, но совершенно не понимающие жизни, быта армии, не знающие исторических законов ее существования.
   Вначале это делалось под гнетом Совета солдатских и рабочих депутатов – учреждения, в первой стадии своего существования явно анархического. Потом обратилось в роковую ошибочную систему.
   Вскоре после своего нового назначения военный министр сказал мне:
   – Революционизирование страны и армии окончено. Теперь должна идти лишь созидательная работа…
   Я позволил себе доложить:
   – Окончено, но несколько поздно…
   Генерал Брусилов прервал меня:
   – Будьте добры, Антон Иванович, сократить ваш доклад, иначе слишком затянется совещание.
   Я понял, что дело не в пространности доклада, а в его рискованной сущности, и ответил:
   – Я считаю, что поднятый вопрос – колоссальной важности. Поэтому прошу дать мне возможность высказаться полностью, иначе я буду вынужден прекратить вовсе доклад.
   Наступившее молчание я счел за разрешение и продолжал:
   «Объявлена декларация прав военнослужащих.
   Все до одного военные начальники заявили, что в ней гибель армии. Бывший Верховный главнокомандующий, генерал Алексеев телеграфировал, что декларация – «последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии»… Бывший главнокомандующий Юго-западным фронтом, генерал Брусилов здесь, в Могилеве, в совете главнокомандующих заявил, что еще можно спасти армию и даже двинуть ее в наступление, но лишь при условии – не издавать декларации.
   Но нас никто не слушал.
   Параграфом 3-м разрешено свободно и открыто высказывать политические, религиозные, социальные и прочие взгляды. Хлынула в армию политика.
   Солдаты расформировываемой 2-ой Кавказской грен. дивизии искренно недоумевали: «За что? Разрешили говорить где хочешь и что хочешь, а теперь разгоняют»… Не думайте, что такое распространительное толкование «свобод» присуще лишь темной массе. Когда 169-я пех. дивизия нравственно развалилась, а все комитеты ее, в крайне резкой форме, выразили недоверие Временному правительству, и категорический отказ наступать, я приказал расформировать ее. Но встретил неожиданное осложнение: комиссары нашли, что юридически здесь нет состава преступления, что на словах и на бумаге – все можно. Нужно, чтобы было налицо фактическое неисполнение боевого приказа…
   Параграфом 6-м установлено, чтобы все без исключения печатные произведения доходили до адресата… Хлынула в армию волна разбойничьей (большевистской) и пораженческой литературы. Чем стала питаться наша армия, и, по-видимому, за счет казенной субсидии и народных денег, это видно из отчета «Московского военного бюро», которое одно снабдило фронт литературой в таких размерах:
   С 24 марта по 1 мая выброшено 7 972 экз. «Правды», 2 000 экз. «Солдатской Правды», 30 375 экз. «Социал-демократа» и т. д.
   С первого мая по 11 июня: 61 525 экз. «Солдатской Правды», 32 711 экз. «Социал-демократа», 6 999 экз. «Правды» и т. д.
   Того же направления литература была выброшена в деревню «через солдат»[234].
   Параграфом 14-м установлено, что никого из военнослужащих нельзя наказывать без суда. Конечно, эта «свобода» коснулась лишь солдат, так как офицеров продолжали жестоко карать высшей мерой – изгнанием. Что же вышло?
   Главное военно-судное управление, не уведомив даже Ставку, ввиду предстоящей демократизации судов, предложило им – приостановить свою деятельность за исключением дел исключительной важности, как например измена. Начальников лишили дисциплинарной власти. Дисциплинарные суды частью бездействовали, частью бойкотировались (не выбирались).
   Правосудие вконец было изъято из армии. Этот бойкот дисциплинарных судов и поступившее донесение о нежелании одной части выбирать присяжных, – весьма показательны. Законодатель может столкнуться с таким же явлением, и в отношении новых военно-революционных судов. И в этих частях присяжных необходимо будет заменить назначенными членами.
   В результате целого ряда законодательных мер, упразднена власть и дисциплина, оплеван офицерский состав, которому ясно выражено недоверие и неуважение.
   Высшие военачальники, не исключая главнокомандующих, выгоняются, как домашняя прислуга.
   В одной из своих речей на Северном фронте, военный министр, подчеркивая свою власть, обмолвился знаменательной фразой:
   – Я могу в 24 часа разогнать весь высший командный состав, и армия мне ничего не скажет.
   В речах, обращенных к войскам Западного фронта, говорилось: – В царской армии вас гнали в бой кнутами и пулеметами… Царские начальники водили вас на убой, но теперь драгоценна каждая капля вашей крови…
   Я, главнокомандующий, стоял у пьедестала, воздвигнутого для военного министра, и сердце мое больно сжималось. А совесть моя говорила: – Это неправда! Мои железные стрелки, будучи в составе всего лишь восьми батальонов, потом двенадцати, – взяли более 60 тысяч пленных, 43 орудия… и я никогда не гнал их в бой пулеметами. Я не водил на убой войска под Мезоляборчем, Лутовиско, Луцном, Чарторийском. Эти имена хорошо известны бывшему главнокомандующему Юго-западным фронтом…
   Но все можно простить, все можно перенести, если бы это нужно было для победы, если бы это могло воодушевить войска, и поднять их к наступлению …
   Я позволю себе одну параллель.
   К нам на фронт, в 703-й Сурамский полк приехал Соколов с другими петроградскими делегатами. Приехал с благородной целью: бороться с тьмой невежества и моральным разложением, особенно проявившимся в этом полку. Его нещадно избили. Мы все отнеслись с негодованием к дикой толпе негодяев. Все всполошилось… Всякого ранга комитеты вынесли ряд осуждающих постановлений. Военный министр в грозных речах, в приказах осудил позорное поведение сурамцев, послал сочувственную телеграмму Соколову.
   Другая картина…
   Я помню хорошо январь 1915 года, под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой, полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку, на отвесные неприступные скаты высоты 804… Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали генерала Носкова, окружили его, убили и ушли.
   Я спрашиваю господина военного министра: обрушился ли он всей силой своего пламенного красноречия, обрушился ли он всей силой гнева и тяжестью власти на негодных убийц, послал ли он сочувственную телеграмму несчастной семье павшего героя.
   И когда у нас отняли всякую власть, всякий авторитет, когда обездушили, обескровили понятие «начальник», вновь хлестнули нас больно телеграммой из Ставки: «начальников, которые будут проявлять слабость перед применением оружия, смещать и предавать суду»…
   Нет, господа! Тех, которые в бескорыстном служении Родине полагают за нее жизнь, вы этим не испугаете!
   В конечном результате, старшие начальники разделились на три категории: одни, невзирая на тяжкие условия жизни и службы, скрепя сердце, до конца дней своих исполняют честно свой долг; другие опустили руки и поплыли по течению; а третьи неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времен татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями.
   Офицерский состав… мне страшно тяжело говорить об этом кошмарном вопросе. Я буду краток.
   Соколов, окунувшийся в войсковую жизнь, сказал:
   – Я не мог и представить себе, какие мученики ваши офицеры… Я преклоняюсь перед ними.
   Да! В самые мрачные времена царского самодержавия, опричники и жандармы не подвергали таким нравственным пыткам, такому издевательству тех, кто считался преступниками, как теперь офицеры, гибнущие за Родину, подвергаются со стороны темной массы, руководимой отбросами революции.
   Их оскорбляют на каждом шагу. Их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой. Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки не один из них в слезах переживает свое горе…
   Неудивительно, что многие офицеры единственным выходом из своего положения считают смерть в бою. Каким эпическим спокойствием, и скрытым трагизмом, звучат слова боевой реляции:
 
   «Тщетно офицеры, следовавшие впереди, пытались поднять людей. В это время на редуте № 3 появился белый флаг. Тогда 15 офицеров с небольшой кучкой солдат двинулись одни вперед. Судьба их неизвестна – они не вернулись»[235]…
 
   Мир праху храбрых! И да падет кровь их на головы вольных и невольных палачей.
   Армия развалилась. Необходимы героические меры, чтобы вывести ее на истинный путь:
   1) Сознание своей ошибки и вины Временным правительством, не понявшим и не оценившим благородного и искреннего порыва офицерства, радостно принявшего весть о перевороте, и отдающего несчетное число жизней за Родину.
   2) Петрограду, совершенно чуждому армии, не знающему ее быта, жизни и исторических основ ее существования, прекратить всякое военное законодательство. Полная мощь Верховному главнокомандующему, ответственному лишь перед Временным правительством.
   3) Изъять политику из армии.
   4) Отменить «декларацию» в основной ее части. Упразднить комиссаров и комитеты, постепенно изменяя функции последних[235].
   5) Вернуть власть начальникам. Восстановить дисциплину и внешние формы порядка и приличия.
   6) Делать назначения на высшие должности, не только по признакам молодости и решимости, но вместе с тем по боевому и служебному опыту.
   7) Создать в резерве начальников отборные, законопослушные части трех родов оружия, как опору против военного бунта, и ужасов предстоящей демобилизации.
   8) Ввести военно-революционные суды и смертную казнь для тыла – войск и гражданских лиц, совершающих тождественные преступления.
   Если вы спросите меня, дадут ли все эти меры благотворные результаты, я отвечу откровенно: да, но далеко не скоро. Разрушить армию легко, для возрождения нужно время. Но, по крайней мере, они дадут основание, опору для создания сильной и могучей армии.
   Невзирая на развал армии, необходима дальнейшая борьба, как бы тяжела она ни была. Хотя бы даже с отступлением к далеким рубежам. Пусть союзники не рассчитывают на скорую помощь нашу наступлением. Но и обороняясь и отступая, мы отвлекаем на себя огромные вражеские силы, которые, будучи свободны и повернуты на Запад, раздавили бы сначала союзников, потом добили бы нас.
   На этом новом крестном пути, русский народ и русскую армию ожидает, быть может, много крови, лишений и бедствий. Но в конце его – светлое будущее.
   Есть другой путь – предательства. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути политическое, моральное и экономическое рабство.
   Судьба страны зависит от ее армии.
   И я, в лице присутствующих здесь министров, обращаюсь к Временному правительству:
   Ведите русскую жизнь к правде и свету, – под знаменем свободы! Но дайте и нам реальную возможность: за эту свободу вести в бой войска, под старыми нашими боевыми знаменами, с которых – не бойтесь! – стерто имя самодержца, стерто прочно и в сердцах наших. Его нет больше. Но есть Родина. Есть море пролитой крови. Есть слава былых побед.
   Но вы – вы втоптали наши знамена в грязь.
   Теперь пришло время: поднимите их и преклонитесь перед ними.
   …Если в вас есть совесть!»
 
* * *
 
   Я кончил. Керенский встал, пожал мою руку и сказал:
   – Благодарю вас, генерал, за ваше смелое, искреннее слово.
   Впоследствии, в своих показаниях верховной следственной комиссии[237] Керенский объяснял это свое движение тем, что одобрение относилось не к содержанию речи, а к проявленной мной решимости, и что он хотел лишь подчеркнуть свое уважение ко всякому независимому взгляду, хотя бы и совершенно не совпадающему с правительственным. По существу же – по словам Керенского – «генерал Деникин впервые начертал программу реванша – эту музыку будущего военной реакции». В этих словах – глубокое заблуждение. Мы вовсе не забыли галицийского отступления 1915 г. и причин его вызвавших, но вместе с тем, мы не могли простить Калуша и Тарнополя 1917 г. И наш долг, право и нравственная обязанность были не желать ни того, ни другого.
   После меня говорил генерал Клембовский. Я выходил и слышал только конец его речи. Он очень сдержанно, но приблизительно в таком же виде как и я, очертил положение своего фронта и пришел к выводу, который мог быть продиктован только разве полной безнадежностью: упразднить единоначалие, и поставить во главе фронта своеобразный триумвират из главкокомандующего, комиссара и выборного солдата…
   Генерал Алексеев был нездоров, говорил кратко, охарактеризовав положение тыла, и состояние запасных войск и гарнизонов, и подтвердил ряд высказанных мною положений.
   Генерал Рузский, давно уже лечившийся на Кавказе, и поэтому отставший от жизни армии, анализировал положение на основании прослушанных речей, и привел ряд исторических и бытовых сопоставлений старой армии с новой революционной, настолько горячо и резко, что дал повод Керенскому, в его ответной речи, обвинить Рузского в призыве к восстановлению… царского самодержавия. Не могли понять новые люди глубокой боли за армию старого солдата. Керенский, вероятно, не знал, что Рузского не признавали и в свою очередь, страстно обвиняли правые круги как раз в обратном направлении – за ту роль, которую он сыграл в отречении императора…
   Была прочтена корниловская телеграмма, в которой указывалось на необходимость: введения смертной казни в тылу, главным образом, для обуздания распущенных банд запасных; восстановления дисциплинарной власти начальников; ограничения круга деятельности войсковых комитетов, и установления их ответственности; воспрещения митингов, противогосударственной пропаганды, и въезда на театр войны всяких делегаций и агитаторов. Все это было в той или другой форме и у меня, и получило общее наименование «военной реакции». Но у Корнилова появились предложения и другого рода: усиление комиссариата, путем введения института комиссаров в корпуса, и предоставления им права конфирмации приговоров военно-революционных судов, – а главное, – генеральная чистка командного состава. Эти последние предложения произвели на Керенского впечатление, – «большей широты и глубины взглядов», – чем те, которые исходили из «старых, мудрых голов», опьяненных, по его мнению, «вином ненависти»[238]… Произошло очевидное недоразумение: корниловская «чистка» должна была коснуться вовсе не людей крепких военных традиций (качество это ошибочно отождествлялось с монархической реакцией), а наемников революции – людей без убеждений, без воли и без способности брать на себя ответственность.
   Говорил и от своего имени комиссар Юго-западного фронта Савинков. Соглашаясь с нарисованной нами общей картиной состояния фронта, он указывал, что не вина революционной демократии, если после старого режима осталась солдатская масса, которая не верит своему командному составу, что среди последнего не все обстоит благополучно «и в военном и в политическом отношениях, и что главная цель новых революционных учреждений (комиссары, кроме того, – «глаза и уши Временного правительства») восстановить нормальные отношения между двумя составными элементами армии.
   Закончилось заседание речью Керенского. Он оправдывался, указывал на неизбежность и стихийность «демократизации» армии, обвинял нас, видевших, по его словам, источник июльского поражения исключительно в революции, и ее влиянии на русского солдата, жестоко обвинял старый режим, и в конце концов, не дал нам никаких отправных точек для дальнейшей совместной работы.
   Все участники совещания разошлись, с тяжелым чувством взаимного непонимания. И я, с не меньшим. Но в душе осталось, увы, оказавшееся ошибочным, – сознание, что голос наш все-таки услышан.
   Мои надежды подкрепило письмо Корнилова, полученное вскоре после его назначения Верховным главнокомандующим.
   «С искренним и глубоким удовольствием, я прочел ваш доклад, сделанный на совещании в Ставке, 16 июля. Под таким докладом я подписываюсь обеими руками, низко вам за него кланяюсь, и восхищаюсь вашей твердостью и мужеством. Твердо верю, что с Божьей помощью нам удастся довести (до конца) дело воссоздания родной армии, и восстановить ее боеспособность».
   Судьба жестоко посмеялась над нашей верой…
 

Глава XXXIV. Генерал Корнилов

   Через два дня после могилевского совещания, генерал Брусилов был уволен от должности Верховного главнокомандующего. Опыт возглавления русских армий лицом, проявлявшим не только полную лояльность к Временному правительству, но и видимое сочувствие его мероприятиям, не удался. Отставлен военачальник, который некогда, при вступлении на пост Верховного, свое провиденциальное появление формулировал так[239]:
 
   «Я вождь революционной армии, назначенный на мой ответственный пост революционным народом, и Временным правительством, по соглашению с петроградским советом рабочих и солдатских депутатов. Я первым перешел на сторону народа, служу ему, буду служить и не отделюсь от него никогда».
 
   Керенский в показаниях, данных следственной комиссии, объяснил увольнение Брусилова катастрофичностью положения фронта, возможностью развития германского наступления, отсутствием на фронте твердой руки и определенного плана, неспособностью Брусилова разбираться в сложных военных событиях и предупреждать их, наконец, – отсутствием его влияния как на солдат, так и на офицеров.
   Как бы то ни было, уход генерала Брусилова с военно-исторической сцены, – отнюдь нельзя рассматривать, – как простой эпизод административного порядка: он знаменует собой явное признание правительством крушения всей его военной политики.
   19 июля, постановлением Временного правительства, на пост Верховного главнокомандующего был назначен генерал от инфантерии, – Лавр Георгиевич Корнилов.
   Я говорил в VII главе о своей встрече с Корниловым, – тогда главнокомандующим войсками Петроградского военного округа. Весь смысл пребывания его в этой должности заключался в возможности приведения к сознанию долга, и в подчинение, петроградского гарнизона. Этого Корнилову сделать не удалось. Боевой генерал, увлекавший своим мужеством, хладнокровием и презрением к смерти – воинов, был чужд той толпе бездельников и торгашей, в которую обратился петроградский гарнизон. Его хмурая фигура, сухая, изредка лишь согретая искренним чувством речь, – а главное, – ее содержание, – такое далекое от головокружительных лозунгов, выброшенных революцией, такое простое в исповедывании солдатского катехизиса, – не могли ни зажечь, ни воодушевить петроградских солдат. Неискушенный в политиканстве, чуждый по профессии тем средствам борьбы, которые выработали совместными силами бюрократический механизм, партийное сектантство и подполье, он, в качестве главнокомандующего петроградским округом, не мог ни повлиять на правительство, ни импонировать Совету, который без всяких данных отнесся к нему с места с недоверием.
   Корнилов сумел бы подавить петроградское преторианство, если бы в этом случае и сам не погиб, но не мог привлечь его к себе.
   Он чувствовал непригодность для него петроградской атмосферы. И когда 21-го апреля исполнительный комитет Совета, после первого большевистского выступления, постановил, что ни одна воинская часть не может выходить из казарм с оружием, без разрешения комитета – это поставило Корнилова в полную невозможность оставаться в должности, не дающей никаких прав и возлагающей большую ответственность. Была и другая причина: главнокомандующий петроградского округа подчинялся не Ставке, а военному министру. 30 апреля ушел Гучков, и Корнилов не пожелал оставаться в подчинении у Керенского – товарища председателя петроградского совета.