С началом революции, обстановка резко изменилась. Ставка, вопреки историческим примерам и велению военной науки, стала органом, фактически подчиненным военному министру. Эти взаимоотношения не основывались на каком-либо правительственном акте[51], а вытекали из смешения в коллективном лице Временного правительства, – верховной и исполнительной власти, и из сочетания характеров более сильного Гучкова и уступчивого Алексеева. Ставка не могла уже предъявлять законных требований довольствующим органам министерства; она вела длительную переписку и просила. Военный министр, подписывавший прежние высочайшие приказы, оказывал сильное давление на назначение и смещение высшего командного состава; иногда наэначения проходили его приказом, по соглашению с фронтами, минуя Ставку. Важнейшие военные законы, в корне изменявшие условия комплектования, жизни и службы войск, издавались министерством без всякого участия верховного командования, которое узнавало о выходе их только из газет. Впрочем, это участие было бы действительно бесполезным. Два произведения поливановской комиссии – о новом суде и о комитетах – данные мне случайно на просмотр Гучковым, были мною возвращены с целым рядом существенных возражений, и Гучков тщетно отстаивал их перед советскими представителями. Приняты были только… редакционные поправки.
   Гражданское управление прифронтового района, частью захватным правом местных комитетов, частью санкцией правительства вышло из рук военного управления. Все права в этом отношении военных начальников, основанные на положении о полевом управлении войск, остались не отмененными, не практикуемыми, и никому не переданными.
   Все эти обстоятельства, несомненно, подорвали авторитет Ставки в глазах армий, а среди высшего командующего генералитета вызвали стремление к непосредственным сношениям, минуя Ставку, с более властными центральными правительственными органами с одной стороны, и проявление чрезмерной частной инициативы в принципиальных военно-государственных вопросах, с другой. Так, в мае Северный фронт, вместо определенного процента старослужащих, уволил всех, создав огромные затруднения соседям; Юго-западный начал формирование украинских частей; командующий Балтийским флотом снял погоны с офицеров и т. д.
   Ставка потеряла силу и власть и не могла уже играть довлеющей роли – объединяющего командного и морального центра. И это произошло в самый грозный период мировой войны, на фоне разлагающейся армии, когда требовалось не только страшное напряжение всех народных сил, но и проявление исключительной по силе и объему власти. Между тем, вопрос был ясен: если Алексеев и Деникин не пользовались доверием и не удовлетворяли условиям, требуемым от верховного командования и управления, их следовало сменить, назначить новых людей и дать им и доверие, и полноту власти. Фактически, дважды эта смена была произведена. Но смена только людей, а не принципов командования. Ибо, при создавшихся взаимоотношениях и безвластии, центра военной власти в своих руках не имел никто: ни вожди, пользовавшиеся репутацией исключительно бескорыстного и лояльного служения родине, как Алексеев, ни впоследствии «железные полководцы», каким был Корнилов и считался Брусилов, ни все те хамелеоны, которые шли в поводу у социалистических реформаторов армии. На фронте высший командный состав был более или менее однороден и приблизительно с одинаковой, если не политической, то военной идеологией. Быть может, это обстоятельство препятствовало сохранению власти и авторитета? Но ведь, кроме армий фронта, у нас были едва ли не более многочисленные армии тыловые, находившиеся в подчинении командующих военными округами. На эти должности правительство зачастую назначало и людей совершенно другой среды – весьма мало или никакого отношения не имевших к строю, но за то с революционным формуляром. Во главе этих тыловых армий стояли такие разнородного характера люди: Петроградского округа – ген. Корнилов – полководец; Московского – подполковник Грузинов – председатель московской губернской управы, октябрист; Киевского – полковник Оберучев – социал-революционер, бывший политический ссыльный; Казанского – подполковник Коровиченко, присяжный поверенный, социалист. Как известно, войска всех этих округов не особенно отличались друг от друга быстротой темпа, которым шли к развалу, и глубиной этого развала.
   Вся военная иерархия была потрясена до основания, наружно сохраняя атрибуты власти и привычный порядок сношений: директивы, которые не могли сдвинуть армии с места, приказы, которые не исполнялись, судебные приговоры, над которыми смеялись. Пресс принуждения всей своей тяжестью лег по линии наименьшего сопротивления – исключительно на лояльный командный состав, который безропотно подчинялся гонению и сверху, и снизу. А правительство и военное министерство, отбросив репрессии, прибегло к новому способу воздействия на массы: воззваниям. Воззвания к народу, к армии, к казакам, ко всем, всем, всем – наводняли страну, приглашая к исполнению долга; к несчастью успех имели только те воззвания, которые, потворствуя низким инстинктам толпы, приглашали ее к нарушению долга.
   В результате не контрреволюция, не авантюризм, не бонапартизм, а стихийное стремление государственных элементов восстановить нарушенные законы ведения войны, выдвинули впоследствии новое течение:
   – Взять военную власть!
   Эта задача была не по характеру ни Алексееву, ни Брусилову. Попытку ее разрешения принял на себя впоследствии Корнилов, начав проводить самостоятельно ряд важных военных мероприятий, и обращаясь к правительству с ультимативными требованиями по военным вопросам[52].
   Крайне интересно сопоставить это положение с тем, в котором находилось командование армиями нашего могущественного тогда врага. Людендорф – 1-й генерал-квартирмейстер германской армии, говорит[53]:
 
   «В мирное время, имперское правительство обладало полною властью над своими ведомствами… С началом войны, министрам трудно было привыкнуть видеть в главной квартире власть, которую грандиозность дела заставляла действовать с тем большей силой, чем ее меньше было в Берлине. Я бы хотел, чтобы правительство отдало себе отчет в этом, настолько простом положении… Правительство шло своим собственным путем, и для удовлетворения пожеланий главной квартиры не поступилось никогда ни одним своим намерением. Наоборот, оно пренебрегало многим, что мы считали необходимым в интересах ведения войны»…
 
   Если к этому прибавить, что в марте 1918 года с трибуны рейхстага Гаазе с большим основанием говорил: «Канцлер – это не более как вывеска, прикрывающая военную партию. Фактически правит страной Людендорф», – то станет понятным, какою огромною властью считало необходимым обладать немецкое командование для выигрыша мировой войны.
   Я нарисовал общую картину Ставки, ко времени вступления моего в должность начальника штаба. Учтя всю создавшуюся обстановку, я поставил себе главными целями: для сохранения в русской армии способности хотя бы к удержанию восточного фронта мировой борьбы, препятствовать всемерно разрушающим ее течениям, и поддержать права, власть и авторитет Верховного главнокомандующего.
   Предстояла лояльная борьба. В этой борьбе, продолжавшейся всего два месяца, вместе со мною приняли участие почти все отделы Ставки.
 

Глава IX. Мелочи жизни в Ставке

   Я приведу несколько мелких, но характерных штрихов из жизни и быта Ставки, чтобы более к ним не возвращаться.
   Губернский город Могилев – небольшой, тихий, наполовину еврейский – стал сосредоточием военной жизни страны. И в Ставке, и в обществе с первых же дней полушутя, полусерьезно говорили о провиденциальном наименовании города: Могилев – могила… Императорский двор, поместившийся в небольшом губернаторском доме, был обставлен чрезвычайно скромно, и присутствие его выдавали разве только усиленная охрана и паспортные затруднения. Со времени вступления на пост Верховного – генерала Алексеева, эта патриархальная простота достигла еще больших размеров: всякий церемониал отменен, наружная тайная охрана была снята; у входа в губернаторский дом стояли парные часовые, в вестибюле – дежурный жандарм и далее… зачастую до самой спальни Верховного Главнокомандующего можно было пройти, не встретив ни одной живой души.
   Вообще, в связи с общим тревожным положением, солдатскими бунтами в Орше, Брянске и на ближайших железнодорожных станциях, беспорядками в проходивших через Могилев эшелонах и аграрными волнениями в уездах, – положение Ставки было по меньшей мере оригинальным. В Могилеве не было решительно никакой вооруженной силы для защиты Ставки. Единственная строевая часть – Георгиевский батальон, в силу своего особенного прошлого[54], старался подчеркнуть свою «революционность» будированием, иногда неповиновением. Генерал Алексеев имел возможность вызвать в Ставку какую-либо сохранившуюся часть, но не хотел этого делать, ввиду подозрительности Петрограда. Все прочие команды, главным образом технические, были недисциплинированы, распущены и представляли прямые очаги брожения.
   В Могилеве еще до моего приезда образовались два комитета: солдатский комитет Могилевского гарнизона из представителей мелких частей, не причисленных к Ставке, и всякого рода дезертиров, и солдатско-офицерский комитет Ставки. Первый, к которому потом примкнули самозванные рабочие и крестьянские представители, при главном участии еврея-дезертира, именовавшего себя прапорщиком Гольманом, терроризовал губернские, уездные власти и городское самоуправление, которое покорно подчинялось его нелепым демагогическим требованиям, предоставляя даже в его распоряжение городские суммы. Губернский комиссар и прокурор не решались противодействовать комитету. Ставка выслала Гольмана, но скоро он вернулся с мандатом Петроградского Совета и при молчаливом одобрении министерства внутренних дел продолжал свою деятельность – сравнительно скромно при нас, с большой наглостью при оказывавшем ему всякие знаки внимания Брусилове, пока наконец, перед корниловским выступлением, не был посажен в тюрьму.
   Солдатский комитет Ставки возник вскоре после переворота, и с согласия Алексеева к нему примкнули офицеры, чтобы своим участием дать надлежащий тон, и сдерживать в определенных рамках солдатские настроения. Вначале это как будто удавалось. И стоявшие во главе комитета полковники Значко-Яворский и Сергиевский, с которыми я беседовал еще по пути в Ставку, были полны иллюзий о возможности «плодотворной работы комитета». Скоро надежды рухнули, оба полковника вышли из состава президиума, а комитет стал трибуной для агитации против начальства, вмешиваясь в вопросы местных ставочных назначений, службы, быта, вынося и опубликовывая свои постановления – подчас вызывающие, оскорбительные, деморализующие. Даже прислуга офицерского собрания Ставки, поддержанная комитетом, сместила эконома и ввела некоторые ограничения во времени, распорядке и меню без того неважного офицерского стола. Правда, разгон части будирующей прислуги, вызвавший протесты и осложнения, несколько исправил дело.
   Это солдатское засилие не встречало сколько-нибудь сильного противодействия. Комитет вынес, например, постановление, чтобы шоферы не смели возить начальствующих лиц на прогулку, а возили только по службе. Алексеев говорит мне как-то:
   – Хорошо бы поехать за город, отдохнуть, погулять в лесу – там есть чудная аллея. Да противно с этими господами…
   Он мог, конечно, ехать куда угодно, но ему действительно было противно, и Верховный Главнокомандующий лишал себя столь заслуженного и столь необходимого отдыха, под влиянием комитетского постановления.
   Комитет постановил: удалить с должности коменданта главной квартиры генерала С. Я категорически отказал, и комитет решил применить в отношении его вооруженную силу. Ген. Алексеев, узнав об этом, пришел в негодование, в каком мне редко приходилось его видеть.
   – Пусть попробуют. Я сам пойду туда. Возьму взвод полевых жандармов и перестреляю этих…
   Произвести испытание верности полевой жандармерии не пришлось. С. сам умолял не оставлять его в должности и отпустить: «Бог знает, чем это все кончится»…
   К сожалению, в комитетской практике были, хотя и редко, случаи, когда офицеры Ставки не оказывались на высоте своего положения, и постановления комитета, недопустимые юридически, были по существу правильны. Это обстоятельство осложняло мою позицию: кара виновных истолковывалась не как признание факта преступления, а как признание авторитета комитета.
   Непротивление было всеобщее. Тяжело было видеть офицерские делегации Ставки, во главе с несколькими генералами, плетущиеся в колонне манифестантов, праздновавших 1-ое мая, – в колонне, среди которой реяли и большевистские знамена, и из которой временами раздавались звуки интернационала… Зачем? Во спасение Родины или живота своего?
   Не лучше обстояло дело сношений с центром. На целый ряд обращений – министерства, особенно внутренних дел и юстиции, не давали вовсе ответа. Военное министерство оказало такое, например, удивительное невнимание: я трижды просил об установлении содержания Верховному главнокомандующему, так как в законе оно определялось лишь формулой «по особому Высочайшему повелению».
   Так и не ответили; и генералу Алексееву мы выдавали содержание по прежней должности – начальника штаба, до самого его ухода… И только через два месяца после ухода, уже в конце июля, правительство соблаговолило назначить ему содержание в размере… 17 тысяч рублей в год.
   Быть может, все это многим покажется неинтересным, все это мелочи… Но мне необходимо было коснуться этих мелочей, чтобы выяснить, какая тягостная, пошлая, принижающая атмосфера царила в повседневной жизни Ставки – этого центра мозга, воли и работы великой армии.
   В более или менее одинаковом со Ставкой положении были штабы фронтов и армий.
   Я ни на одну минуту не верил в чудодейственную силу солдатских коллективов, и потому принял систему полного их игнорирования. Думаю, что это было правильно, ибо оба могилевские комитета начали понемногу хиреть и терять интерес в среде, вызвавшей их к жизни.
   Так шли дни за днями.
   К часу мы с Михаилом Васильевичем ходили в собрание завтракать, к 7-ми обедать. В собрании вечная толчея. Благодаря гучковским проскрипционным спискам, деятельности комитетов и «голосу народа», в Ставку хлынула масса генералов – уволенных, смещенных, получивших «недоверие». Много таких, которые при старом режиме были отставлены или оставались в тени, и теперь надеялись пробить себе дорогу. У всех наболело в душе, все требовали исключительного внимания к своим переживаниям – быть может заслуженного – но безбожно отнимавшего время у Верховного и у меня, и парализовавшего нашу работу.
   Петроградский совет получал, очевидно, сведения об этом «контрреволюционном съезде», и волновался. Мне было и смешно, и грустно: в том огромном калейдоскопе «бывших», который прошел тогда перед моими глазами, я видел самые разнородные чувства и желания, но очень мало стремления к действенному протесту и борьбе.
   Приезжало много прожектёров с планами спасения России. Был у меня, между прочим, и нынешний большевистский «главком», тогда генерал, Павел Сытин. Предложил для укрепления фронта такую меру: объявить, что земля – помещичья, государственная, церковная – отдается бесплатно в собственность крестьянам, но исключительно тем, которые сражаются на фронте.
   – Я обратился – говорил Сытин – со своим проэктом к Каледину, но он за голову схватился: «что вы проповедуете, ведь это чистая демагогия!..»
   Уехал Сытин без земли и без… дивизии. Легко примирился впоследствии с большевистской теорией коммунистического землепользования.
   Начало съезжаться также множество рядового офицерства, изгоняемого товарищами-солдатами из частей. Они приносили с собой подлинное горе, беспросветную и жуткую картину страданий, на которые народ обрек своих детей, безумно расточая кровь и распыляя силы тех, кто охранял его благополучие.
 

Глава X. Генерал Марков

   Обязанности генерал-квартирмейстера Ставки были настолько разносторонни и сложны, что пришлось создать, по примеру иностранных армий, должность второго генерал-квартирмейстера, выделив первому лишь ту область, которая непосредственно касалась ведения операций.
   На новую должность я пригласил генерала С. Л. Маркова, который связал свою судьбу неразрывно с моею до самой своей славной смерти во главе добровольческой дивизии; дивизия эта с честью носила потом его имя, ставшее в Добровольческой армии легендарным.
   Война застала его преподавателем академии генерального штаба; на войну он пошел в составе штаба генерала Алексеева, потом был в 19-ой дивизии, и наконец, попал ко мне, в декабре 1914-го года, в качестве начальника штаба 4-ой стрелковой бригады, которой я тогда командовал.
   Приехал он к нам тогда в бригаду, никому не известный и нежданный: я просил штаб армии о назначении другого. Приехал и с места заявил, что только что перенес небольшую операцию, пока нездоров, ездить верхом не может, и поэтому на позицию не поедет. Я поморщился, штабные переглянулись. К нашей «запорожской сечи», очевидно, не подойдет – «профессор»[55]…
   Выехал я со штабом к стрелкам, которые вели горячий бой впереди города Фриштака. Сближение с противником большое, сильный огонь. Вдруг нас покрыло несколько очередей шрапнели.
   Что такое? К цепи совершенно открыто подъезжает в огромной колымаге, запряженной парой лошадей, Марков – веселый, задорно смеющийся.
   – Скучно стало дома. Приехал посмотреть, что тут делается…
   С этого дня лед растаял, и Марков занял настоящее место в семье «железной» дивизии.
   Мне редко приходилось встречать человека, с таким увлечением и любовью относившегося к военному делу. Молодой[56], увлекающийся, общительный, обладавший даром слова, он умел подойти близко ко всякой среде – офицерской, солдатской, к толпе – иногда далеко не расположенной – и внушать им свой воинский символ веры – прямой, ясный и неоспоримый. Он прекрасно разбирался в боевой обстановке, и облегчал мне очень работу.
   У Маркова была одна особенность – прямота, откровенность и резкость в обращении, с которыми он обрушивался на тех, кто, по его мнению, не проявлял достаточно знания, энергии или мужества. Отсюда – двойственность отношений: пока он был в штабе, войска относились к нему или сдержанно (в бригаде) или даже нетерпимо (в ростовский период Добровольческой армии). Но стоило Маркову уйти в строй, и отношение к нему становилось любовным (стрелки) и даже восторженным (добровольцы). Войска обладали своей особенной психологией: они не допускали резкости и осуждения со стороны Маркова – штабного офицера; но свой Марков – в обычной короткой меховой куртке, с закинутой на затылок фуражкой, помахивающий неизменной нагайкой, в стрелковой цепи, под жарким огнем противника – мог быть сколько угодно резок, мог кричать, ругать, его слова возбуждали в одних радость, в других горечь, но всегда искреннее желание быть достойными признания своего начальника.
   Вспоминаю тяжелое для бригады время – февраль 1915 г. в Карпатах[57]… Бригада, выдвинутая далеко вперед, полукольцом окружена командующими высотами противника, с которых ведут огонь даже по одиночным людям. Положение невыносимое, тяжкие потери, нет никаких выгод в оставлении нас на этих позициях, но… соседняя 14 пехотная дивизия доносит в высший штаб: «кровь стынет в жилах, когда подумаешь, что мы оставим позицию и впоследствии придется брать вновь те высоты, которые стоили нам потоков крови»… И я остаюсь. Положение, однако, настолько серьезное, что требует большой близости к войскам; полевой штаб переношу на позицию – в деревню Творильню.
   Приезжает, потратив одиннадцать часов на дорогу по непролазной грязи и горным тропам, граф Келлер – начальник нашего отряда. Отдохнул у нас.
   – Ну теперь поедем осмотреть позицию.
   Мы засмеялись.
   – Как «поедем»? Пожалуйте на крыльцо, если только неприятельские пулеметы позволят…
   Келлер уехал с твердым намерением убрать бригаду из западни.
   Бригада тает. А в тылу – один плохенький мостик через Сан. Все в руках судьбы: вздуется бурный Сан или нет. Если вздуется – снесет мост, и нет выхода.
   В такую трудную минуту тяжело ранен ружейной пулей командир 13 стрелкового полка, полковник Гамбурцев, входя на крыльцо штабного дома. Все штаб-офицеры выбиты, некому заменить. Я хожу мрачный из угла в угол маленькой хаты. Поднялся Марков.
   – Ваше Превосходительство, дайте мне 13-й полк.
   – Голубчик, пожалуйста, очень рад!
   У меня самого мелькала эта мысль. Но стеснялся предложить Маркову, чтобы он не подумал, что я хочу устранить его от штаба. С тех пор со своим славным полком Марков шел от одной победы к другой. Заслужил уже и георгиевский крест, и георгиевское оружие, а Ставка 9 месяцев не утверждала его в должности – не подошла мертвая линия старшинства.
   Помню дни тяжкого отступления из Галиции, когда за войсками стихийно двигалась, сжигая свои дома и деревни, обезумевшая толпа народа, с женщинами, детьми, скотом и скарбом… Марков шел в арьергарде и должен был немедленно взорвать мост, кажется через Стырь, у которого столпилось живое человеческое море. Но горе людское его тронуло, и он шесть часов еще вел бой за переправу, рискуя быть отрезанным, пока не прошла последняя повозка беженцев.
   Он не жил, а горел в сплошном порыве.
   Однажды я потерял совсем надежду увидеться с ним… В начале сентября 1915 г., во время славной для дивизии первой Луцкой операции, между Ольшой и Клеванью, левая колонна, которою командовал Марков, прорвала фронт австрийцев и исчезла. Австрийцы замкнули линию. Целый день не было никаких известий. Наступил вечер. Встревоженный участью 13-го полка, я выехал к высокому обрыву, наблюдая цепи противника и безмолвную даль. Вдруг издалека, из густого леса, в глубоком тылу австрийцев, раздались бравурные звуки полкового марша 13-го стрелкового полка. Отлегло от сердца.
   – В такую кашу попал – говорил потом Марков, – что сам чёрт не разберет – где мои стрелки, где австрийцы; а тут еще ночь подходит. Решил подбодрить и собрать стрелков музыкой.
   Колонна его разбила тогда противника, взяла тысячи две пленных и орудие, и гнала австрийцев, в беспорядке бегущих к Луцку.
   Человек порыва, он в своем настроении иногда переходил из одной крайности в другую. Но когда обстановка слагалась действительно отчаянно, он немедленно овладевал собою. В октябре 1915г., 4-ая стрелковая дивизия вела известную свою Чарторийскую операцию, прорвав фронт противника на протяжении 18 верст, и на 20 с лишним верст вглубь. Брусилов, не имевший резервов, не решался снять войска с другого фронта, чтобы использовать этот прорыв. Время шло. Немцы бросили против меня свои резервы со всех сторон. Приходилось тяжко. Марков, бывший в авангарде, докладывает по телефону:
   – Очень оригинальное положение. Веду бой на все четыре стороны света. Так трудно, что даже весело стало.
   Только один раз я видел его совершенно подавленным, когда весною 1915 г. под Перемышлем он выводил из боя остатки своих рот, весь залитый кровью, хлынувшей из тела стоявшего рядом командира 14-го полка, которому осколком снаряда оторвало голову.
   Никогда не берег себя. В сентябре 1915 г. дивизия вела бой в Ковельском направлении. Правее работала наша конница, подвигавшаяся нерешительно, и сбивавшая всех нас с толку маловероятными сведениями о появлении значительных сил противника против ее фронта на нашем берегу Стыри. Маркову надоела эта неопределенность. Получаю донесение:
 
   «Съездил вдвоем с ординарцем попоить лошадей в Стыри; вплоть до Стыри нет никого – ни нашей конницы, ни противника.»
 
   Представил его за ряд боев в чин генерала – не пропустили: «молодой». Какой большой порок молодость!
   Весною 1916 г. дивизия лихорадочно готовилась к Луцкому прорыву. Сергей Леонидович не скрывал своего заветного желания:
   – Одно из двух: деревянный крест или Георгий 3 степени.