Страница:
– Резолюцию!
На подмостки взошел опять подполковник Петров, и стал читать заготовленную резолюцию о переводе офицерского собрания на солдатский паек. Но его уже никто больше не слушал. Два, три голоса крикнули – Правильно! Петров помялся, спрятал в карман бумажку и сошел с подмостков. Пункт второй о смещении начальника хозяйственной части, и о немедленном выборе нового (предполагалось – автора доклада) так и остался непрочитанным. Председатель комитета огласил:
– Слово принадлежит члену исполнительного комитета московского совета рабочих и солдатских депутатов, товарищу Склянке.
Свои надоели, всегда одно и то же; приезд нового лица, сопровожденный некоторой рекламой комитета, возбудил общий интерес. Толпа пододвинулась к помосту и затихла. На трибуну не взошел, а быстро вбежал маленький, черненький человек, нервный и близорукий, ежесекундно поправлявший сползавшее с носа пенсне. Он стал говорить быстро, с большим подъемом и сильной жестикуляцией.
– «Товарищи солдаты! Вот уже прошло более трех месяцев, как петроградские рабочие, и революционные солдаты, сбросили с себя иго царя и всех его генералов. Буржуазия в лице Терещенко – известного киевского сахарозаводчика, фабриканта Коновалова, помещиков Гучковых, Родзянко, Милюковых и других предателей народных интересов, захватив власть, вздумала обмануть народные массы.
Требование всего народа: немедленно приступить к переговорам о мире, который нам предлагают наши немецкие братья рабочие и солдаты – такие же обездоленные, как и мы – кончилось обманом – телеграммой Милюкова к Англии и Франции, что-де, мол, русский народ готов воевать до победного конца.
Обездоленный народ понял, что власть попала в еще худшие руки, т. е., к заклятым врагам рабочего и крестьянина. Поэтому народ крикнул мощно: «Долой, руки прочь!»
Содрогнулась проклятая буржуазия от мощного крика трудящихся, и лицемерно приманила к власти так называемую демократию – эс-эров и меньшевиков, которые всегда якшались с буржуазией для продажи интересов трудового народа…»
Очертив, таким образом, процесс образования коалиционного министерства, товарищ Склянка перешел, более подробно, к соблазнительным перспективам деревенской и фабричной анархии, где «народный гнев сметает иго капитала», и где «буржуазное добро постепенно переходит в руки настоящих хозяев – рабочих и беднейших крестьян».
– У солдат и рабочих есть еще враги, – продолжал он. – Это друзья свергнутого царского правительства, закоренелые поклонники расстрелов, кнута и зуботычины. Злейшие враги свободы, они сейчас нацепили красные бантики, зовут вас «товарищами», и прикидываются вашими друзьями, но таят в сердце черные замыслы, готовясь вернуть господство Романовых.
Солдаты, не верьте волкам в овечьей шкуре! Они зовут вас на новую бойню. Ну что-же – идите, если хотите! Пусть вашими трупами устилают дорогу к возвращению кроваваго царя! Пусть ваши сироты – вдовы и дети, брошенные всеми, попадут снова в кабалу к голоду, нищете и болезням!»
Речь имела большой и несомненный успех. Накаливалась атмосфера, росло возбуждение – то возбуждение «расплавленной массы», при котором невозможно предвидеть ни границ, ни силы напряжения, ни путей, по которым хлынет поток. Толпа шумела и волновалась, сопровождая криками одобрения или бранью по адресу «врагов народа» те моменты речи, которые особенно задевали ея инстинкты, ея обнаженный, жестокий эгоизм.
На помосте появился бледный, с горящими глазами Альбов. Он о чем то возбужденно говорил с председателем, который обратился потом к толпе. Слов председателя не слышно было среди шума; он долго махал руками и сорванным флагом, пока, наконец, не стало несколько тише.
– Товарищи, просит слова поручик Альбов!
Раздались крики, свист.
– Долой! Не надо!
Но Альбов стоял уже на трибуне, крепко стиснув руками перила, наклонившись вниз, к морю голов. И говорил:
– Нет, я буду говорить, и вы не смеете не слушать одного из тех офицеров, которых здесь при вас бесчестил и позорил этот господин. Кто он, откуда, кто платит за его полезные немцам речи, никто из вас не знает. Он пришел, отуманил вас и уйдет дальше сеять зло и измену. И вы поверили ему. А мы, которые вместе с вами вот уже четвертый год тяжелой войны несем тяжелый крест – мы стали вашими врагами. Почему? Потому ли, что мы не посылали вас в бой, а вели за собою, усеяв офицерскими телами весь путь, пройденный полком. Потому ли, что из старых офицеров не осталось в полку ни одного неискалеченного?
Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом…
– Он – ваш «новый друг» – зовет вас к бунту, к насилиям, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там – за проволокой. И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…
Слишком ли живо еще осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» – самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», – которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, – но больше говорить Альбову не позволили.
Толла ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки. Положение становилось критическим. Прапоршик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел к выходу. Туда же со всех сторон сбегались уже солдаты 1-ой роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:
– Погоди, с. с. – мы с тобой сосчитаемся!
Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:
«Звание офицера – бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг».
Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль… Что это? Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди. Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь на земле, а душа куда-то летит, и ей легко и радостно.
…Очнулся Альбов от чьего-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек Гулькин сидит в ногах на кровати, и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.
– Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота – я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, позвать?
– Нет, голубчик, ничего. Спасибо! – Альбов пожал ему руку.
– Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным несчастье случилось. Ночью пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выживет. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли, – не признали, – кто его знает.
Помолчал.
– Что с народом сделалось, прямо не понять. И все это напускное у нас. Все это неправда, что против офицеров говорят – сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают. Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам всей душой. Или скажем, прапорщик Ясный. Разве такой может продаться? А вот поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться – самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников и слушают… Я так думаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху…
Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на пол одеяло, перекрестил его и потихоньку вышел из палатки.
Но сна не было. На душе неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было молча, без слов только чувствовать его близость, и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.
Тишина. Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег снова свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уже больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет, это была бы сдача… Нужно идти в нее, стиснув зубы и скрепя сердце, пока какая-нибудь шальная пуля – своих или чужая – не прервет нить опостылевших дней.
Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые.
Потом?
Потом «расплавленная стихия» вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, разрывали, медленно с невыразимой жестокостью молотками пробивали им головы.
Потом – миллионы дезертиров. Как лавина, двигалась солдатская масса по железным, водным, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной бездорожной Руси.
Потом – Тарнополь, Калуш, Казань… Как смерч пронеслись грабежи, убийства, насилия, пожары по Галиции, Волынской, Подольской и другим губерниям, оставляя за собой повсюду кровавый след, и вызывая у обезумевших от горя, слабых духом русских людей чудовищную мысль:
– Господи, хоть бы немцы поскорее пришли…
Это сделал солдат.
Тот солдат, о котором большой русский писатель, с чуткой совестью и смелым сердцем, говорил[176]:
«…Ты скольких убил в эти дни солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости?
Убийца! Убийца!
Но что матери, что осиротевшие дети. Настал еще более страшный миг, которого не ожидал никто, – и ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!
Ты, солдат, которого мы так любили и… все еще любим.
Глава XXVI. Офицерские организации
На подмостки взошел опять подполковник Петров, и стал читать заготовленную резолюцию о переводе офицерского собрания на солдатский паек. Но его уже никто больше не слушал. Два, три голоса крикнули – Правильно! Петров помялся, спрятал в карман бумажку и сошел с подмостков. Пункт второй о смещении начальника хозяйственной части, и о немедленном выборе нового (предполагалось – автора доклада) так и остался непрочитанным. Председатель комитета огласил:
– Слово принадлежит члену исполнительного комитета московского совета рабочих и солдатских депутатов, товарищу Склянке.
Свои надоели, всегда одно и то же; приезд нового лица, сопровожденный некоторой рекламой комитета, возбудил общий интерес. Толпа пододвинулась к помосту и затихла. На трибуну не взошел, а быстро вбежал маленький, черненький человек, нервный и близорукий, ежесекундно поправлявший сползавшее с носа пенсне. Он стал говорить быстро, с большим подъемом и сильной жестикуляцией.
– «Товарищи солдаты! Вот уже прошло более трех месяцев, как петроградские рабочие, и революционные солдаты, сбросили с себя иго царя и всех его генералов. Буржуазия в лице Терещенко – известного киевского сахарозаводчика, фабриканта Коновалова, помещиков Гучковых, Родзянко, Милюковых и других предателей народных интересов, захватив власть, вздумала обмануть народные массы.
Требование всего народа: немедленно приступить к переговорам о мире, который нам предлагают наши немецкие братья рабочие и солдаты – такие же обездоленные, как и мы – кончилось обманом – телеграммой Милюкова к Англии и Франции, что-де, мол, русский народ готов воевать до победного конца.
Обездоленный народ понял, что власть попала в еще худшие руки, т. е., к заклятым врагам рабочего и крестьянина. Поэтому народ крикнул мощно: «Долой, руки прочь!»
Содрогнулась проклятая буржуазия от мощного крика трудящихся, и лицемерно приманила к власти так называемую демократию – эс-эров и меньшевиков, которые всегда якшались с буржуазией для продажи интересов трудового народа…»
Очертив, таким образом, процесс образования коалиционного министерства, товарищ Склянка перешел, более подробно, к соблазнительным перспективам деревенской и фабричной анархии, где «народный гнев сметает иго капитала», и где «буржуазное добро постепенно переходит в руки настоящих хозяев – рабочих и беднейших крестьян».
– У солдат и рабочих есть еще враги, – продолжал он. – Это друзья свергнутого царского правительства, закоренелые поклонники расстрелов, кнута и зуботычины. Злейшие враги свободы, они сейчас нацепили красные бантики, зовут вас «товарищами», и прикидываются вашими друзьями, но таят в сердце черные замыслы, готовясь вернуть господство Романовых.
Солдаты, не верьте волкам в овечьей шкуре! Они зовут вас на новую бойню. Ну что-же – идите, если хотите! Пусть вашими трупами устилают дорогу к возвращению кроваваго царя! Пусть ваши сироты – вдовы и дети, брошенные всеми, попадут снова в кабалу к голоду, нищете и болезням!»
Речь имела большой и несомненный успех. Накаливалась атмосфера, росло возбуждение – то возбуждение «расплавленной массы», при котором невозможно предвидеть ни границ, ни силы напряжения, ни путей, по которым хлынет поток. Толпа шумела и волновалась, сопровождая криками одобрения или бранью по адресу «врагов народа» те моменты речи, которые особенно задевали ея инстинкты, ея обнаженный, жестокий эгоизм.
На помосте появился бледный, с горящими глазами Альбов. Он о чем то возбужденно говорил с председателем, который обратился потом к толпе. Слов председателя не слышно было среди шума; он долго махал руками и сорванным флагом, пока, наконец, не стало несколько тише.
– Товарищи, просит слова поручик Альбов!
Раздались крики, свист.
– Долой! Не надо!
Но Альбов стоял уже на трибуне, крепко стиснув руками перила, наклонившись вниз, к морю голов. И говорил:
– Нет, я буду говорить, и вы не смеете не слушать одного из тех офицеров, которых здесь при вас бесчестил и позорил этот господин. Кто он, откуда, кто платит за его полезные немцам речи, никто из вас не знает. Он пришел, отуманил вас и уйдет дальше сеять зло и измену. И вы поверили ему. А мы, которые вместе с вами вот уже четвертый год тяжелой войны несем тяжелый крест – мы стали вашими врагами. Почему? Потому ли, что мы не посылали вас в бой, а вели за собою, усеяв офицерскими телами весь путь, пройденный полком. Потому ли, что из старых офицеров не осталось в полку ни одного неискалеченного?
Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом…
– Он – ваш «новый друг» – зовет вас к бунту, к насилиям, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там – за проволокой. И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…
Слишком ли живо еще осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» – самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», – которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, – но больше говорить Альбову не позволили.
Толла ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки. Положение становилось критическим. Прапоршик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел к выходу. Туда же со всех сторон сбегались уже солдаты 1-ой роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:
– Погоди, с. с. – мы с тобой сосчитаемся!
Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:
«Звание офицера – бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг».
Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль… Что это? Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди. Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь на земле, а душа куда-то летит, и ей легко и радостно.
…Очнулся Альбов от чьего-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек Гулькин сидит в ногах на кровати, и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.
– Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота – я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, позвать?
– Нет, голубчик, ничего. Спасибо! – Альбов пожал ему руку.
– Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным несчастье случилось. Ночью пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выживет. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли, – не признали, – кто его знает.
Помолчал.
– Что с народом сделалось, прямо не понять. И все это напускное у нас. Все это неправда, что против офицеров говорят – сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают. Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам всей душой. Или скажем, прапорщик Ясный. Разве такой может продаться? А вот поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться – самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников и слушают… Я так думаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху…
Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на пол одеяло, перекрестил его и потихоньку вышел из палатки.
Но сна не было. На душе неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было молча, без слов только чувствовать его близость, и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.
Тишина. Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег снова свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уже больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет, это была бы сдача… Нужно идти в нее, стиснув зубы и скрепя сердце, пока какая-нибудь шальная пуля – своих или чужая – не прервет нить опостылевших дней.
Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые.
Потом?
Потом «расплавленная стихия» вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, разрывали, медленно с невыразимой жестокостью молотками пробивали им головы.
Потом – миллионы дезертиров. Как лавина, двигалась солдатская масса по железным, водным, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной бездорожной Руси.
Потом – Тарнополь, Калуш, Казань… Как смерч пронеслись грабежи, убийства, насилия, пожары по Галиции, Волынской, Подольской и другим губерниям, оставляя за собой повсюду кровавый след, и вызывая у обезумевших от горя, слабых духом русских людей чудовищную мысль:
– Господи, хоть бы немцы поскорее пришли…
Это сделал солдат.
Тот солдат, о котором большой русский писатель, с чуткой совестью и смелым сердцем, говорил[176]:
«…Ты скольких убил в эти дни солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости?
Убийца! Убийца!
Но что матери, что осиротевшие дети. Настал еще более страшный миг, которого не ожидал никто, – и ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!
Ты, солдат, которого мы так любили и… все еще любим.
Глава XXVI. Офицерские организации
В первых числах апреля среди офицеров Ставки возникла мысль об организации «Союза офицеров армии и флота». Инициаторы союза[177] исходили из того взгляда, что необходимо «едино мыслить, чтобы одинаково понимать происходящие события. Чтобы работать в одном направлении», ибо до настоящего времени «голоса офицеров – всех офицеров, никто не слышал. Мы еще ничего не сказали по поводу переживаемых великих событий. За нас говорит всякий, кто хочет и что хочет. За нас решает военные вопросы, и даже вопросы нашего быта и внутреннего уклада всякий, кто желает и как желает».
Принципиальных возражений было два: первое – нежелание вносить самим в офицерский корпус те начала коллективного самоуправления, которые были привиты армии извне в виде советов, комитетов и съездов, и внесли разложение. Второе – опасение, чтобы появление самостоятельной офицерской организации не углубило еще более ту рознь, которая возникла между солдатами и офицерами. Исходя из этих взглядов, мы с Верховным главнокомандующим вначале отнеслись совершенно отрицательно к возникшему предположению. Но жизнь вырвалась уже из обычных рамок и смеялась над нашими побуждениями. Появился проэкт декларации, которая давала армии полную свободу союзов, собраний, и потому представлялось уже несправедливым лишать офицеров права профессиональной организации, хотя бы как средства самосохранения. Фактически офицерские общества возникли во многих армиях, а в Киеве, Москве, Петрограде и других городах – с первых дней революции. Все они шли вразброд, ощупью, а некоторые союзы крупных центров, под влиянием разлагающей обстановки тыла, проявляли уже сильный уклон к политике советов.
Тыловое офицерство зачастую жило совершенно иною духовною жизнью, чем фронт. Так, например, московский совет офицерских депутатов в начале апреля вынес резолюцию, чтобы «работа Временного правительства протекала… в духе социалистических (?) и политических требований демократии, представляемой Советом р. и с. депутатов», и выражал пожелание, чтобы в составе Временного правительства было более представителей социалистических партий. Назревала фальсификация офицерского голоса и в более крупном масштабе: петроградский офицерский совет[178] созывал «Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников» в Петроград, на 8 мая. Это обстоятельство являлось тем более нежелательным, что инициатор съезда – исполнительный комитет, возглавляемый подполковником ген. штаба Гущиным[179], проявил уже в полной мере свое отрицательное направление: участием в составлении декларации прав солдата (соединенное заседание 13 марта) [180] деятельным сотрудничеством в Поливановской комиссии, лестью и угодничеством перед Советом р. и с. депутатов, и неудержимым стремлением к слиянию с ним. На сделанное в этом смысле предложение Совет, однако, признал такое слияние «по техническим условиям пока неосуществимым».
Учтя все эти обстоятельства, Верховный главнокомандующий одобрил созыв офицерского съезда, с тем, чтобы не было произведено никакого давления ни его именем, ни именем начальника штаба. Эта корректность несколько осложнила дело: часть штабов, не сочувствуя идее, задержала распространение воззвания, а некоторые старшие начальники, как например, командующий войсками Омского округа, запретил вовсе командирование офицеров. И на местах вопрос этот вызвал кое-где подозрительность солдат и некоторые осложнения, вследствие чего инициаторы съезда предложили частям, совместно с офицерами, командировать и солдат для присутствия в зале заседаний…
Невзирая на все препятствия, офицеров-представителей съехалось в Могилев более 300; из них 76% от фронта, 17% от тыловых строевых частей и 7% от тыла. 7 мая съезд открылся речью Верховного главнокомандующего. В этот день впервые, не в секретных заседаниях, не в доверительном письме, а открыто, на всю страну верховное командование сказало:
– Россия погибает.
Генерал Алексеев говорил:
«…В воззваниях, в приказах, на столбцах повседневной печати мы часто встречаем короткую фразу: «отечество в опасности».
Мы слишком привыкли к этой фразе. Мы как будто читаем старую летопись о днях давно минувших, и не вдумываемся в грозный смысл этой короткой фразы. Но, господа, это, к сожалению, тяжелая правда. Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед, и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть. Враг занял восьмую часть ее территории. Его не подкупишь утопической фразой: «мир без аннексий и контрибуций». Он откровенно говорит, что не оставит нашу землю. Он протягивает свою жадную лапу туда, где еще никогда не был неприятельский солдат – на богатую Волынь, Подолию, Киевскую землю, т. е. на весь правый берег нашего Днепра.
А мы-то что? Разве допустит до этого русская армия?
Разве мы не вышвырнем этого дерзкого врага из нашей страны, а потом уже предоставим дипломатии заключать мир с аннексией или без аннексии?
Будем откровенны: упал воинский дух русской армии; еще вчера грозная и могучая, она стоит сейчас в каком-то роковом бессилии перед врагом. Прежняя традиционная верность Родине сменилась стремлением к миру и покою. Вместо деятельности, в ней заговорили низменные инстинкты и жажда сохранения жизни.
Внутри – где та сильная власть, о которой горюет все государство? Где та мощная власть, которая заставила бы каждого гражданина нести честно долг перед Родиной?
Нам говорят, что скоро будет; но пока ее нет.
Где любовь к родине, где патриотизм?
Написали на нашем знамени великое слово «братство», но не начертали его в сердцах и умах. Классовая рознь бушует среди нас. Целые классы, честно выполнявшие свой долг перед Родиной, взяты под подозрение, и на этой почве возникла глубокая пропасть между двумя частями русской армии – офицерами и солдатами.
И вот, в такие минуты собрался первый съезд офицеров русской армии. Думаю, что нельзя выбрать более удобного и неотложного момента для того, чтобы единение водворилось в нашей семье; чтобы общая дружная семья образовалась из корпуса русских офицеров, чтобы подумать, как вдохнуть порыв в наши сердца, ибо без порыва – нет победы, без победы – нет спасения, нет России…
Согрейте же ваш труд любовью к Родине, и сердечным расположением к солдату; наметьте пути, как приподнять нравственный и умственный склад солдат, для того, чтобы они сделались искренними и сердечными вашими товарищами. Устраните ту рознь, какая искуственно посеяна в нашей семье.
В настоящее время – это общая болезнь – хотели бы всех граждан России поставить на платформы и платформочки, чтобы инспекторским оком посмотреть, сколько стоит на каждой из них. Что за дело, что масса армии искренно, честно и с восторгом приняла новый порядок и новый строй.
Мы все должны объединиться на одной великой платформе:
Россия в опасности. Нам надо, как членам великой армии, спасать ее. Пусть эта платформа объединит вас и даст силы к работе».
Эта речь, в которой вылилась «тревога сердца» вождя армии, послужила прологом к его уходу. Революционная демократия уже на памятном заседании с главнокомандующими, 4 мая вынесла свой приговор генералу Алексееву; теперь же, после 7-го, в левой части печати началась жестокая кампания против него, в которой советский официоз «Известия» соперничал с ленинскими газетами в пошлости и неприличии выходок. Эта кампания имела тем большее значение, что в данном вопросе военный министр Керенский был явно на стороне Совета.
Как бы в дополнение слов Верховного главнокомандующего, я в своей речи, касаясь внутреннего положения страны, говорил:
«…В силу неизбежных исторических законов пало самодержавие, и страна наша перешла к народовластию. Мы стоим на грани новой жизни, страстно и долго жданной, за которую несли головы на плаху, томились в рудниках, чахли в тундрах многие тысячи идеалистов.
Но глядим в будущее с тревогой и недоумением.
Ибо нет свободы в революционном застенке!
Нет правды в подделке народного голоса!
Нет равенства в травле классов!
И нет силы в той безумной вакханалии, где кругом стремятся урвать все, что возможно, за счет истерзанной Родины, где тысячи жадных рук тянутся к власти, расшатывая ее устои…»
Начались заседания съезда. Кто присутствовал на них, тот унес, вероятно, на всю жизнь неизгладимое впечатление от живой повести офицерской скорби. Так не напишешь никогда, как говорили эти «капитаны Буравины», «поручики Альбовы», с каким-то леденящим душу спокойствием, касаясь самых интимных, самых тяжких своих переживаний. Уже все переболело: в сердце не было ни слез, ни жалоб.
Я смотрел на ложи, где сидели «младшие товарищи», присланные для наблюдения за «контрреволюцией». Мне хотелось прочесть на их лицах то впечатление, какое они вынесли от всего слышанного. И мне показалось, что я вижу краску стыда. Вероятно, только показалось, потому что скоро они выразили бурный протест, потребовали права голоса на съезде и… пяти рублей суточных «по офицерскому положению».
На 13 общих заседаниях съезд принял ряд резолюций. Я не буду останавливаться подробно на всех военно-общественных и технических вопросах, поставивших диагноз армейской болезни, и указавших способы ее излечения. Отмечу лишь характерные особенности этих резолюций, в сравнении с множеством армейских, фронтовых, областных и профессиональных съездов.
Союз, «исключая всякие политические цели», ставил своей задачей «поднятие боевой мощи армии во имя спасения Родины».
Указывая на состояние армии, близкое к развалу, съезд оговаривал, что явление это «относится в равной мере как к несознательным группам солдат, так и к несознательной и недобросовестной части офицерства». Такую же объективность съезд проявил в определении причин разъединения между солдатами и офицерами, видя их, между прочим:
1) в низком культурном и образовательном уровне части офицеров и большинства солдат; 2) в полной разобщенности тех и других вне службы; 3) в растерянности начальников, не исключая и старших, а также в искании ими популярности в солдатской массе; 4) в недобросовестном отношении к воинским обязанностям, и проявлении злой воли отдельных лиц в той и другой среде. Офицерство, гонимое и бесправное, добросовестно разбиралось в своих грехах, и перед лицом смертельной опасности, угрожавшей стране, забыв и простив все, искало нравственного очищения своей среды от «элементов вредных, и не понимающих положения переживаемого момента».
Единственная корпорация среди всех классов, сословий, профессий, проявивших общее стихийное стремление рвать от государства, выпустившего из рук возжи, все, что возможно, в своих частных интересах, – офицерство никогда ничего не просило лично для себя.
Что же могли предложить они для поднятия боеспособности армии, кроме восстановления тех начал, на которых зиждилось существование всех армий мира, а в известном отношении, и всех ранее подпольных, ныне вышедших на дневную поверхность революционных организаций? Восстановить дисциплину и авторитет начальника; пресечь безответственные выступления, «расширяющие искусственно созданную между двумя составными частями армии пропасть»; объявить кроме выпущенной декларации прав солдата, еще и декларацию обязанностей солдата, а также – прав и обязанностей начальника; «заменить меры увещевания и нравственного воздействия против преступно нарушающих свой долг… самыми высшими уголовными наказаниями» и т. д.
Но самое главное – офицерство просило и требовало власти – над собой и над армией. Твердой, единой, национальной – «приказывающей, а не взывающей». Власти правительства, опирающегося на доверие страны, а не безответственных организаций. Такой власти офицерство приносило тогда полное и неограниченное повиновение, не считаясь совершенно с расхождением в области социальной. Мало того, я утверждаю, что вся та внутренняя социальная, классовая борьба, которая разгоралась в стране все более и более, проходила мимо фронтового офицерства, погруженного в свою работу и в свое горе, не задевая его глубоко, не привлекая к непосредственному участию; эта борьба вызывала внимание офицерства лишь тогда, когда результаты ее явно потрясали бытие страны, и в частности армии. Я говорю, конечно, о массе офицерства; отдельные уклонения в сторону реакции, несомненно, были, но они вовсе не характерны для офицерского корпуса 1917 года.
Один из лучших представителей офицерской среды, человек вполне интеллигентный, генерал Марков, писал Керенскому, осуждая его систему обезличения начальников: «солдат по натуре, рождению и образованию, я могу судить и говорить лишь о своем военном деле. Все остальные реформы, и переделки нашего государственного строя, меня интересуют, лишь как обыкновенного гражданина. Но армию я знаю, отдал ей свои лучшие дни, кровью близких мне людей заплатил за ее успехи, сам окровавленный уходил из боя»… Этого не поняла и не учла революционная демократия.
Совершенно иначе протекал офицерский съезд в Петрограде, на который собралось около 700 делегатов (18–26 мая). В нем ярко раскололись два лагеря: политиканствовавших офицеров и чиновников тыла, и меньшей части – настоящего армейского офицерства, попавшего на съезд по недоразумению. Исполнительный комитет составил программу, строго следуя установившемуся обычаю советских съездов: 1) отношение к Временному правительству и к Совету, 2) о войне, 3) об Учредительном собрании, 4) рабочий вопрос, 5) земельный вопрос, 6) реорганизация армии на демократических началах. Съезду придали в Петрограде преувеличенное значение, и открытие его сопровождалось торжественными речами многих членов правительства, и иностранных представителей; даже от имени Совета приветствовал собравшихся Нахамкес. С первого же дня выяснилось непримиримое расхождение двух групп. Оно являлось неизбежным хотя бы потому, что даже по такому кардинальному вопросу, как «приказ № 1», товарищ председателя съезда, штабс-капитан Бржозек высказал взгляд: «издание его диктовалось исторической необходимостью: солдат был подавлен и настоятельно нужно было освободить его». Это заявление встречено было продолжительными аплодисментами части собрания!
После ряда бурных заседаний, большинством 265 голосов против 246, была принята резолюция, в которой говорилось, что «революционная сила страны – в руках организованных крестьян, рабочих и солдат, составляющих преобладающую массу населения», а потому правительство должно быть ответственно перед Всероссийским советом!
Принципиальных возражений было два: первое – нежелание вносить самим в офицерский корпус те начала коллективного самоуправления, которые были привиты армии извне в виде советов, комитетов и съездов, и внесли разложение. Второе – опасение, чтобы появление самостоятельной офицерской организации не углубило еще более ту рознь, которая возникла между солдатами и офицерами. Исходя из этих взглядов, мы с Верховным главнокомандующим вначале отнеслись совершенно отрицательно к возникшему предположению. Но жизнь вырвалась уже из обычных рамок и смеялась над нашими побуждениями. Появился проэкт декларации, которая давала армии полную свободу союзов, собраний, и потому представлялось уже несправедливым лишать офицеров права профессиональной организации, хотя бы как средства самосохранения. Фактически офицерские общества возникли во многих армиях, а в Киеве, Москве, Петрограде и других городах – с первых дней революции. Все они шли вразброд, ощупью, а некоторые союзы крупных центров, под влиянием разлагающей обстановки тыла, проявляли уже сильный уклон к политике советов.
Тыловое офицерство зачастую жило совершенно иною духовною жизнью, чем фронт. Так, например, московский совет офицерских депутатов в начале апреля вынес резолюцию, чтобы «работа Временного правительства протекала… в духе социалистических (?) и политических требований демократии, представляемой Советом р. и с. депутатов», и выражал пожелание, чтобы в составе Временного правительства было более представителей социалистических партий. Назревала фальсификация офицерского голоса и в более крупном масштабе: петроградский офицерский совет[178] созывал «Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников» в Петроград, на 8 мая. Это обстоятельство являлось тем более нежелательным, что инициатор съезда – исполнительный комитет, возглавляемый подполковником ген. штаба Гущиным[179], проявил уже в полной мере свое отрицательное направление: участием в составлении декларации прав солдата (соединенное заседание 13 марта) [180] деятельным сотрудничеством в Поливановской комиссии, лестью и угодничеством перед Советом р. и с. депутатов, и неудержимым стремлением к слиянию с ним. На сделанное в этом смысле предложение Совет, однако, признал такое слияние «по техническим условиям пока неосуществимым».
Учтя все эти обстоятельства, Верховный главнокомандующий одобрил созыв офицерского съезда, с тем, чтобы не было произведено никакого давления ни его именем, ни именем начальника штаба. Эта корректность несколько осложнила дело: часть штабов, не сочувствуя идее, задержала распространение воззвания, а некоторые старшие начальники, как например, командующий войсками Омского округа, запретил вовсе командирование офицеров. И на местах вопрос этот вызвал кое-где подозрительность солдат и некоторые осложнения, вследствие чего инициаторы съезда предложили частям, совместно с офицерами, командировать и солдат для присутствия в зале заседаний…
Невзирая на все препятствия, офицеров-представителей съехалось в Могилев более 300; из них 76% от фронта, 17% от тыловых строевых частей и 7% от тыла. 7 мая съезд открылся речью Верховного главнокомандующего. В этот день впервые, не в секретных заседаниях, не в доверительном письме, а открыто, на всю страну верховное командование сказало:
– Россия погибает.
Генерал Алексеев говорил:
«…В воззваниях, в приказах, на столбцах повседневной печати мы часто встречаем короткую фразу: «отечество в опасности».
Мы слишком привыкли к этой фразе. Мы как будто читаем старую летопись о днях давно минувших, и не вдумываемся в грозный смысл этой короткой фразы. Но, господа, это, к сожалению, тяжелая правда. Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед, и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть. Враг занял восьмую часть ее территории. Его не подкупишь утопической фразой: «мир без аннексий и контрибуций». Он откровенно говорит, что не оставит нашу землю. Он протягивает свою жадную лапу туда, где еще никогда не был неприятельский солдат – на богатую Волынь, Подолию, Киевскую землю, т. е. на весь правый берег нашего Днепра.
А мы-то что? Разве допустит до этого русская армия?
Разве мы не вышвырнем этого дерзкого врага из нашей страны, а потом уже предоставим дипломатии заключать мир с аннексией или без аннексии?
Будем откровенны: упал воинский дух русской армии; еще вчера грозная и могучая, она стоит сейчас в каком-то роковом бессилии перед врагом. Прежняя традиционная верность Родине сменилась стремлением к миру и покою. Вместо деятельности, в ней заговорили низменные инстинкты и жажда сохранения жизни.
Внутри – где та сильная власть, о которой горюет все государство? Где та мощная власть, которая заставила бы каждого гражданина нести честно долг перед Родиной?
Нам говорят, что скоро будет; но пока ее нет.
Где любовь к родине, где патриотизм?
Написали на нашем знамени великое слово «братство», но не начертали его в сердцах и умах. Классовая рознь бушует среди нас. Целые классы, честно выполнявшие свой долг перед Родиной, взяты под подозрение, и на этой почве возникла глубокая пропасть между двумя частями русской армии – офицерами и солдатами.
И вот, в такие минуты собрался первый съезд офицеров русской армии. Думаю, что нельзя выбрать более удобного и неотложного момента для того, чтобы единение водворилось в нашей семье; чтобы общая дружная семья образовалась из корпуса русских офицеров, чтобы подумать, как вдохнуть порыв в наши сердца, ибо без порыва – нет победы, без победы – нет спасения, нет России…
Согрейте же ваш труд любовью к Родине, и сердечным расположением к солдату; наметьте пути, как приподнять нравственный и умственный склад солдат, для того, чтобы они сделались искренними и сердечными вашими товарищами. Устраните ту рознь, какая искуственно посеяна в нашей семье.
В настоящее время – это общая болезнь – хотели бы всех граждан России поставить на платформы и платформочки, чтобы инспекторским оком посмотреть, сколько стоит на каждой из них. Что за дело, что масса армии искренно, честно и с восторгом приняла новый порядок и новый строй.
Мы все должны объединиться на одной великой платформе:
Россия в опасности. Нам надо, как членам великой армии, спасать ее. Пусть эта платформа объединит вас и даст силы к работе».
Эта речь, в которой вылилась «тревога сердца» вождя армии, послужила прологом к его уходу. Революционная демократия уже на памятном заседании с главнокомандующими, 4 мая вынесла свой приговор генералу Алексееву; теперь же, после 7-го, в левой части печати началась жестокая кампания против него, в которой советский официоз «Известия» соперничал с ленинскими газетами в пошлости и неприличии выходок. Эта кампания имела тем большее значение, что в данном вопросе военный министр Керенский был явно на стороне Совета.
Как бы в дополнение слов Верховного главнокомандующего, я в своей речи, касаясь внутреннего положения страны, говорил:
«…В силу неизбежных исторических законов пало самодержавие, и страна наша перешла к народовластию. Мы стоим на грани новой жизни, страстно и долго жданной, за которую несли головы на плаху, томились в рудниках, чахли в тундрах многие тысячи идеалистов.
Но глядим в будущее с тревогой и недоумением.
Ибо нет свободы в революционном застенке!
Нет правды в подделке народного голоса!
Нет равенства в травле классов!
И нет силы в той безумной вакханалии, где кругом стремятся урвать все, что возможно, за счет истерзанной Родины, где тысячи жадных рук тянутся к власти, расшатывая ее устои…»
Начались заседания съезда. Кто присутствовал на них, тот унес, вероятно, на всю жизнь неизгладимое впечатление от живой повести офицерской скорби. Так не напишешь никогда, как говорили эти «капитаны Буравины», «поручики Альбовы», с каким-то леденящим душу спокойствием, касаясь самых интимных, самых тяжких своих переживаний. Уже все переболело: в сердце не было ни слез, ни жалоб.
Я смотрел на ложи, где сидели «младшие товарищи», присланные для наблюдения за «контрреволюцией». Мне хотелось прочесть на их лицах то впечатление, какое они вынесли от всего слышанного. И мне показалось, что я вижу краску стыда. Вероятно, только показалось, потому что скоро они выразили бурный протест, потребовали права голоса на съезде и… пяти рублей суточных «по офицерскому положению».
На 13 общих заседаниях съезд принял ряд резолюций. Я не буду останавливаться подробно на всех военно-общественных и технических вопросах, поставивших диагноз армейской болезни, и указавших способы ее излечения. Отмечу лишь характерные особенности этих резолюций, в сравнении с множеством армейских, фронтовых, областных и профессиональных съездов.
Союз, «исключая всякие политические цели», ставил своей задачей «поднятие боевой мощи армии во имя спасения Родины».
Указывая на состояние армии, близкое к развалу, съезд оговаривал, что явление это «относится в равной мере как к несознательным группам солдат, так и к несознательной и недобросовестной части офицерства». Такую же объективность съезд проявил в определении причин разъединения между солдатами и офицерами, видя их, между прочим:
1) в низком культурном и образовательном уровне части офицеров и большинства солдат; 2) в полной разобщенности тех и других вне службы; 3) в растерянности начальников, не исключая и старших, а также в искании ими популярности в солдатской массе; 4) в недобросовестном отношении к воинским обязанностям, и проявлении злой воли отдельных лиц в той и другой среде. Офицерство, гонимое и бесправное, добросовестно разбиралось в своих грехах, и перед лицом смертельной опасности, угрожавшей стране, забыв и простив все, искало нравственного очищения своей среды от «элементов вредных, и не понимающих положения переживаемого момента».
Единственная корпорация среди всех классов, сословий, профессий, проявивших общее стихийное стремление рвать от государства, выпустившего из рук возжи, все, что возможно, в своих частных интересах, – офицерство никогда ничего не просило лично для себя.
Что же могли предложить они для поднятия боеспособности армии, кроме восстановления тех начал, на которых зиждилось существование всех армий мира, а в известном отношении, и всех ранее подпольных, ныне вышедших на дневную поверхность революционных организаций? Восстановить дисциплину и авторитет начальника; пресечь безответственные выступления, «расширяющие искусственно созданную между двумя составными частями армии пропасть»; объявить кроме выпущенной декларации прав солдата, еще и декларацию обязанностей солдата, а также – прав и обязанностей начальника; «заменить меры увещевания и нравственного воздействия против преступно нарушающих свой долг… самыми высшими уголовными наказаниями» и т. д.
Но самое главное – офицерство просило и требовало власти – над собой и над армией. Твердой, единой, национальной – «приказывающей, а не взывающей». Власти правительства, опирающегося на доверие страны, а не безответственных организаций. Такой власти офицерство приносило тогда полное и неограниченное повиновение, не считаясь совершенно с расхождением в области социальной. Мало того, я утверждаю, что вся та внутренняя социальная, классовая борьба, которая разгоралась в стране все более и более, проходила мимо фронтового офицерства, погруженного в свою работу и в свое горе, не задевая его глубоко, не привлекая к непосредственному участию; эта борьба вызывала внимание офицерства лишь тогда, когда результаты ее явно потрясали бытие страны, и в частности армии. Я говорю, конечно, о массе офицерства; отдельные уклонения в сторону реакции, несомненно, были, но они вовсе не характерны для офицерского корпуса 1917 года.
Один из лучших представителей офицерской среды, человек вполне интеллигентный, генерал Марков, писал Керенскому, осуждая его систему обезличения начальников: «солдат по натуре, рождению и образованию, я могу судить и говорить лишь о своем военном деле. Все остальные реформы, и переделки нашего государственного строя, меня интересуют, лишь как обыкновенного гражданина. Но армию я знаю, отдал ей свои лучшие дни, кровью близких мне людей заплатил за ее успехи, сам окровавленный уходил из боя»… Этого не поняла и не учла революционная демократия.
Совершенно иначе протекал офицерский съезд в Петрограде, на который собралось около 700 делегатов (18–26 мая). В нем ярко раскололись два лагеря: политиканствовавших офицеров и чиновников тыла, и меньшей части – настоящего армейского офицерства, попавшего на съезд по недоразумению. Исполнительный комитет составил программу, строго следуя установившемуся обычаю советских съездов: 1) отношение к Временному правительству и к Совету, 2) о войне, 3) об Учредительном собрании, 4) рабочий вопрос, 5) земельный вопрос, 6) реорганизация армии на демократических началах. Съезду придали в Петрограде преувеличенное значение, и открытие его сопровождалось торжественными речами многих членов правительства, и иностранных представителей; даже от имени Совета приветствовал собравшихся Нахамкес. С первого же дня выяснилось непримиримое расхождение двух групп. Оно являлось неизбежным хотя бы потому, что даже по такому кардинальному вопросу, как «приказ № 1», товарищ председателя съезда, штабс-капитан Бржозек высказал взгляд: «издание его диктовалось исторической необходимостью: солдат был подавлен и настоятельно нужно было освободить его». Это заявление встречено было продолжительными аплодисментами части собрания!
После ряда бурных заседаний, большинством 265 голосов против 246, была принята резолюция, в которой говорилось, что «революционная сила страны – в руках организованных крестьян, рабочих и солдат, составляющих преобладающую массу населения», а потому правительство должно быть ответственно перед Всероссийским советом!