- Так. А теперь, мадемуазель Ортанз, позвольте мне посоветовать вам взять свечу и подобрать ваши деньги. Вы, вероятно, найдете их за перегородкой клерка, вон там в углу.
   Она отвечает лишь коротким смехом, глядя на юриста через плечо, и стоит как вкопанная, скрестив руки.
   - Не желаете, а?
   - Нет, не желаю!
   - Тем беднее будете вы, и тем богаче я! Смотрите, милейшая, вот ключ от моего винного погреба. Это большой ключ, но ключи от тюремных камер еще больше. В Лондоне имеются исправительные заведения (где женщин заставляют вращать ногами ступальные колеса), и ворота у этих заведений очень крепкие и тяжелые, а ключи под стать воротам. Боюсь, что даже особе с вашим характером и энергией будет очень неприятно, если один из этих ключей повернется и надолго запрет за ней дверь. Как вы думаете?
   - Я думаю, - отвечает мадемуазель, не пошевельнувшись, но произнося слова отчетливо и ласковым голосом, - что вы подлый негодяй.
   - Возможно, - соглашается мистер Талкингхорн, невозмутимо сморкаясь. Но я не спрашиваю, что вы думаете обо мне, я спрашиваю, что вы думаете о тюрьме.
   - Ничего. Какое мне до нее дело?
   - А вот какое, милейшая, - объясняет юрист, как ни в чем не бывало пряча платок и поправляя жабо, - тут у нас законы так деспотично-строги, что ограждают любого из наших добрых английских подданных от нежелательных ему посещений, хотя бы и дамских. И по его жалобе на беспокойство такого рода закон хватает беспокойную даму и сажает ее в тюрьму, подвергая суровому режиму. Повертывает за ней ключ, милейшая.
   И он наглядно показывает при помощи ключа от погреба, как это происходит.
   - Неужели правда? - отзывается мадемуазель Ортанз все так же ласково. Смехота какая! Но, черт возьми!.. какое мне все-таки до этого дело?
   - А вы, красотка моя, попробуйте нанести еще один визит мне или мистеру Снегсби, - говорит мистер Талкингхорн, - вот тогда и узнаете - какое.
   - Может быть, вы тогда меня в тюрьму упрячете?
   - Может быть.
   Мадемуазель говорит все это таким шаловливым и милым тоном, что странно было бы видеть пену на ее губах, однако рот ее растянут по-тигриному, и чудится, будто еще немного, и из него брызнет пена.
   - Одним словом, милейшая, - продолжает мистер Талкингхорн, - мне не хочется быть неучтивым, но если вы когда-нибудь снова явитесь без приглашения сюда - или туда, - я передам вас в руки полиции. Полисмены очень галантны, но они самым позорящим образом тащат беспокойных людей по улицам... прикрутив их ремнями к доске, душечка.
   - Вот увидим, - шипит мадемуазель, протянув руку вперед, - погляжу я, посмеете вы или нет!
   - А если, - продолжает юрист, не обращая внимания на ее слова, - если я устрою вас на это хорошее место, иначе говоря, посажу под замок, в тюрьму, пройдет немало времени, прежде чем вы снова очутитесь на свободе.
   - Вот увидим! - повторяет мадемуазель все тем же шипящим шепотом.
   - Ну-с, - продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, - а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.
   - Сами подумайте! - бросает она. - Дважды, двести раз подумайте!
   - Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. - Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.
   Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.
   ГЛАВА XLIII
   Повесть Эстер
   Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, - так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее - выдать по моей вине.
   Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, - чего страстно желала, - и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.
   Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.
   - Рик ошибается, дорогая моя, - говорил он Аде. - Что делать! Все мы ошибались, и не раз. - Будем полагаться на вас и на время, - быть может, он все-таки исправится.
   Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, - писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.
   - Вот и выходит, - сказал мне как-то опекун, - что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.
   Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.
   - Советы! - смеясь, подхватил опекун. - Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?
   - Может быть, лучше сказать: поощряет его? - промолвила я.
   - Поощряет! - снова подхватил опекун. - Кого же может поощрять Скимпол?
   - А Ричарда разве не может? - спросила я.
   - Нет. - ответил он, - куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! - ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.
   - Скажите, кузен Джон, - проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, - почему он сделался таким младенцем?
   - Почему он сделался таким младенцем? - повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.
   - Да, кузен Джон.
   - Видите ли, - медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, - он весь - чувство и... и впечатлительность... и... и чувствительность... и... и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? - спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. - Как полагаете вы обе?
   Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.
   - Очень грустно, очень, - поспешил согласиться опекун. - Этому надо положить конец... Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.
   Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.
   - Да что вы? - проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. - Но это на него похоже... очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, - ведь они с Воулсом приятели, - берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!
   - Сказал! - подтвердила я.
   - Вот видите! - торжествующе воскликнул опекун. - Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!
   И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.
   Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне *, где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу "Кому-то", который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.
   В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.
   Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая - с виноградом, третья - с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки хотя было уже около полудня, - созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.
   Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.
   - Так вот я и живу! - сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). - Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, вот все, что они дают!
   - Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, объяснил нам опекун.
   - Да, - промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, - а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет!
   Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом:
   - Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет.
   - Отличный виноград, - сказал опекун. - Это подарок?
   - Нет, - ответил хозяин. - Нет! Его продает какой-то любезный садовник. Подручный садовника принес виноград вчера вечером и спросил, не подождать ли ему денег: "Нет, мой друг, - сказал я, - не ждите... если вам хоть сколько-нибудь дорого время". Должно быть, время было ему дорого - он ушел.
   Опекун улыбнулся нам, как бы спрашивая: "Ну можно ли относиться серьезно к такому младенцу?"
   - Этот день мы все здесь запомним навсегда, - весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, - мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь - Красавица, вторая дочь - Мечтательница, третья - Насмешница. Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге.
   Он уже собирался позвать дочерей, но опекун попросил его подождать минутку, так как сначала хотел немного поговорить с ним.
   - Пожалуйста, дорогой Джарндис, - с готовностью ответил мистер Скимпол, снова укладываясь на диван, - сколько хотите минуток. У нас время - не помеха. Мы никогда не знаем, который час, да и не желаем знать. Вы скажете, что так не достигнешь успехов в жизни? Конечно. Но мы и не достигаем успехов в жизни. Ничуть на них не претендуем.
   Опекун снова взглянул на нас, как бы желая сказать: "Слышите?"
   - Гарольд, - начал он, - я хочу поговорить с вами о Ричарде.
   - Он мой лучший друг! - отозвался мистер Скимпол самым искренним тоном. - Мне, пожалуй, не надо бы так дружить с ним - ведь с вами он разошелся. Но все-таки он мой лучший друг. Ничего не поделаешь; он весь - поэзия юности, и я его люблю. Если это не нравится вам, ничего не поделаешь. Я его люблю.
   Привлекательная искренность, с какой он изложил эту декларацию, действительно казалась бескорыстной и пленила опекуна, да, пожалуй, на мгновение и Аду.
   - Любите его сколько хотите, - сказал мистер Джарндис, - но не худо бы нам поберечь его карман, Гарольд.
   - Что? Карман? - отозвался мистер Скимпол. - Ну, сейчас вы заговорите о том, чего я не понимаю.
   Он налил себе еще немного красного вина и, макая в него бисквит, покачал головой и улыбнулся мне и Аде, простодушно предупреждая нас, что этой премудрости ему не понять.
   - Если вы идете или едете с ним куда-нибудь, - напрямик сказал опекун, - вы не должны позволять ему платить за вас обоих.
   - Дорогой Джарндис, - отозвался мистер Скимпол, и его жизнерадостное лицо засияло улыбкой - такой смешной показалась ему эта мысль, - но что же мне делать? Если он берет меня с собой куда-нибудь, я должен ехать. Но как могу я платить? У меня никогда нет денег. А если б и были, так ведь я в них ничего не понимаю. Допустим, я спрашиваю человека: сколько? Допустим, он отвечает: семь шиллингов и шесть пенсов. Я не знаю, что такое семь шиллингов и шесть пенсов. Я не могу продолжать разговор на такую тему, если уважаю этого человека. Я не спрашиваю занятых людей, как сказать "семь шиллингов и шесть пенсов" на мавританском языке, о котором и понятия не имею. Так чего же мне ходить и спрашивать их, что такое семь шиллингов и шесть пенсов в монетах, о которых я тоже не имею понятия?
   - Ну, хорошо, - сказал опекун, ничуть не раздосадованный этим бесхитростным ответом, - если вам опять случится поехать куда-нибудь с Риком, возьмите в долг у меня (только смотрите не проболтайтесь ему ни намеком), а он пусть себе ведет все расчеты.
   - Дорогой Джарндис, - отозвался мистер Скимпол, - я готов на все, чтобы доставить вам удовольствие, но это кажется мне пустой формальностью... предрассудком. Кроме того, даю вам слово, мисс Клейр и дорогая мисс Саммерсон, я считал мистера Карстона богачом. Я думал, что стоит ему написать какой-нибудь там ордер, или подписать обязательство, вексель, чек, счет, или проставить что-нибудь в какой-нибудь ведомости, и деньги польются рекой.
   - Вовсе нет, сэр, - сказала Ада. - Он человек бедный.
   - Что вы говорите! - изумился мистер Скимпол, радостно улыбаясь. - Вы меня удивляете.
   - И он ничуть не богатеет оттого, что хватается за гнилую соломинку, сказал опекун и с силой положил руку на рукав халата, в который был облачен мистер Скимпол, - поэтому, Гарольд, всячески остерегайтесь поощрять это заблуждение.
   - Мой дорогой и добрый друг, - проговорил мистер Скимпол, - милая мисс Саммерсон и милая мисс Клейр, да разве я на это способен? Ведь все это дела, а в делах я ничего не понимаю. Это он сам поощряет меня. Он является ко мне после своих великих деловых подвигов, уверяет, что они подают самые блистательные надежды, и приглашает меня восхищаться ими. Ну, я и восхищаюсь ими... как блистательными надеждами. А больше я о них ничего не знаю, да так ему и говорю.
   Беспомощная наивность, с какой он излагал нам эти мысли, беззаботность, с какой он забавлялся своей неопытностью, странное уменье ограждать себя от всего неприятного и защищать свою диковинную личность, сочетались с очаровательной непринужденностью всех его рассуждений и как будто подтверждали мнение моего опекуна. Чем чаще я видела мистера Скимпола, тем менее возможным казалось мне, что он способен что-либо замышлять, утаивать или подчинять кого-нибудь своему влиянию; однако в его отсутствие я считала это более вероятным, и тем менее приятно мне было знать, что он как-то связан с одним из моих близких друзей.
   Мистер Скимпол понял, что его экзамен (как он сам выразился) окончен, и, весь сияя, вышел из комнаты, чтобы привести своих дочерей (сыновья его в разное время убежали из дому), оставив опекуна в полном восхищении от тех доводов, какими он оправдывал свою детскую наивность. Вскоре он вернулся с тремя молодыми особами и с миссис Скимпол, которая в молодости была красавицей, но теперь выглядела чахлой высокомерной женщиной, страдающей множеством всяких недугов.
   - Вот это, - представил их нам мистер Скимпол, - моя дочь Красавица: ее зовут Аретуза, она поет и играет разные пьески и песенки, под стать своему папаше. Это моя дочь Мечтательница: зовут Лаура; немного играет, но не поет. А это моя дочь Насмешница: зовут Китти, немного поет, но не играет. Все мы немножко рисуем и немножко сочиняем музыку, но никто из нас не имеет понятия ни о времени, ни о деньгах.
   Миссис Скимпол вздохнула, и мне почудилось, будто ей хочется вычеркнуть этот пункт из списка семейных достоинств. Я подумала также, что вздохнула она нарочно - чтобы как-то воздействовать на опекуна; а в дальнейшем она вздыхала при каждом удобном случае.
   - Как это приятно и даже прелюбопытно - определять характерные особенности каждого семейства, - сказал мистер Скимпол, обводя веселыми глазами всех нас поочередно. - В нашей семье все мы дети, а я - самый младший.
   Дочки, видимо, очень любили отца и, услышав эту забавную истину, громко захохотали - особенно Насмешница.
   - Это же правда, душечки мои, - разве нет, - сказал мистер Скимпол. Так оно и есть, и так должно быть, ибо, как в песне поется, "такова наша природа". Вот, например, у нас сидит мисс Саммерсон, которая одарена прекрасными административными способностями и поразительно хорошо знает всякие мелочи. Мисс Саммерсон, наверное, очень удивится, если услышит, что в этом доме никто не умеет зажарить отбивную котлету. Но мы действительно не умеем; не знаем, как и подступиться к ней. Мы абсолютно ничего не умеем стряпать. Как обращаться с иголкой и ниткой, нам тоже неизвестно. Мы восхищаемся людьми, обладающими практической мудростью, которой нам так недостает, и мы с ними не спорим. Так для чего же им спорить с нами? Живите и дайте жить другим, заявляем мы им. Живите за счет своей практической мудрости, а нам позвольте жить на ваш счет!
   Он смеялся, но, как всегда, казался вполне искренним и глубоко убежденным во всем, что говорил.
   - Мы ко всему относимся сочувственно, мои прелестные розы, - сказал мистер Скимпол, - ко всему на свете. Не так ли?
   - О да, папа! - воскликнули все три дочери.
   - По сути дела в этом и заключается назначение нашей семьи в сумятице жизни, - пояснил мистер Скимпол. - Мы способны наблюдать, способны интересоваться всем окружающим, и мы действительно наблюдаем и интересуемся. Ничего больше мы не можем делать. Вот моя дочь - Красавица; она уже три года замужем. Признаюсь, что обвенчаться с таким же младенцем, как она сама, и произвести на свет еще двух младенцев было очень неумно с точки зрения политической экономии; зато очень приятно. В честь этих событий мы устраивали пирушки и обменивались мнениями по социальным вопросам. Как-то раз она привела домой молодого муженька, и они свили себе гнездышко у нас наверху, где и воспитывают своих маленьких птенчиков. В один прекрасный день Мечтательница и Насмешница, наверное, приведут своих мужей домой и совьют себе гнезда наверху. Так вот мы и живем; сами не знаем как, но как-то живем.
   Не верилось, что Красавица может быть матерью двоих детей, - на вид она сама была еще совсем девочкой, и мне стало жалко и мать и ее ребят. Было совершенно ясно, что все три дочери росли без присмотра, а учили их чему попало и как попало - лишь с той целью, чтобы отец мог забавляться ими, как игрушками, когда ему было нечего делать. Я заметила, что дочки даже причесывались, сообразуясь с его вкусами: так, у Красавицы прическа была классическая - узел волос на затылке; у Мечтательницы романтическая - густые развевающиеся локоны, а у Насмешницы кокетливая - ясный лоб открыт, а на висках задорные кудряшки. Одевались они в том же стиле, как и причесывались, но чрезвычайно неряшливо и небрежно.
   Ада и я, мы поболтали с этими молодыми особами и нашли, что они удивительно похожи на отца. Тем временем мистер Джарндис (который усиленно ерошил себе волосы и намекал на перемену ветра) беседовал с миссис Скимпол в углу, причем оттуда ясно доносился звон монет. Мистер Скимпол еще раньше выразил желание погостить у нас и удалился, чтобы переодеться.
   - Розочки мои, - сказал он, вернувшись, - позаботьтесь о маме; ей сегодня нездоровится. А я денька на два съезжу к мистеру Джарндису, послушаю, как поют жаворонки, и это поможет мне сохранить приятное расположение духа. Вы ведь знаете, что сегодня его хотели испортить и опять захотят, если я останусь дома.
   - Такой противный! - воскликнула дочь Насмешница.
   - И ведь он знал, что папа как раз отдыхает, любуясь на свои желтофиоли и голубое небо! - жалобно промолвила Лаура.
   - И в воздухе тогда пахло сеном! - сказала Аретуза.
   - Очевидно, этот человек недостаточно поэтичен, - поддержал их мистер Скимпол, но - очень добродушно. - Это было грубо с его стороны. Вот что значит, когда у тебя не хватает чуткости! Мои дочери очень обиделись, объяснил он нам, - на одного славного малого...
   - Вовсе он не славный, папа. Он несносный! - запротестовали все три дочери.
   - Неотесанный малый... своего рода свернувшийся еж в человеческом образе, - уточнил мистер Скимпол. - Он пекарь, живет по соседству, и мы заняли у него два кресла. Нам нужны были два кресла, но у нас их не было, и потому мы, конечно, стали искать человека, который их имеет и может одолжить нам. Прекрасно! Этот угрюмый субъект одолжил нам кресла, и со временем они пришли в негодность. Когда они уже никуда не годились, он захотел взять их назад. Он взял их назад. Вы скажете - он удовлетворился? Ничуть. Он стал жаловаться - заявил претензию на то, что мы привели их в негодное состояние. Я пытался его урезонить, доказать ему, что он ошибается. Я сказал: "Неужели вы, друг мой, дожив до таких лет, все еще столь упрямы, что продолжаете считать кресло предметом, который надо поставить на полку и созерцать, разглядывать издали, рассматривать под тем или другим углом зрения? Неужели вы ##не понимаете@@, что мы заняли у вас эти кресла для того, чтобы сидеть в них?" Но он не поддался ни на какие резоны и увещания и начал выражаться несдержанно. Терпеливый, как и сейчас, я сделал новую попытку его усовестить. Я сказал: "Послушайте, приятель, как бы ни различались между собой наши деловые способности, мои и ваши, все мы дети одной великой матери - Природы. Вы же видите, чем я занимаюсь в это ясное летнее утро (я тогда лежал на диване): передо мною цветы, на столе фрукты, над головой безоблачное небо, воздух напоен ароматами, и я созерцаю Природу. Умоляю вас, во имя нашего общечеловеческого братства, не заслоняйте мне столь божественной картины нелепой фигурой сердитого пекаря!" Но он не послушался, - закончил мистер Скимпол, смеясь и поднимая брови в шутливом изумлении, он заслонил Природу своей нелепой фигурой, заслоняет и будет заслонять. Поэтому я очень рад, что могу ускользнуть от него и уехать к моему другу Джарндису.