Страница:
Вниз, по мостам, перекинутым через вселяющие ужас теснины – крошечным движущимся пятнышком среди пустынных пространств, где не было ничего, кроме льда, снега и чудовищных глыб гранита; по глубокому Сальтинскому ущелью, оглушенные ревом потока, бешено низвергавшегося между расколотыми глыбами камня на равнину, лежавшую далеко внизу. Вниз и вниз по зигзагам дорог, проложенных между отвесными утесами с одной стороны и пропастями с другой; вниз, где погода теплее, а пейзажи мягче, пока перед нами не появились тронутые оттепелью и сверкавшие на солнце золотом и серебром, металлические иди красные, зеленые, желтые купола и шпили церквей швейцарского города.
Поскольку тема этих воспоминаний – Италия и моя обязанность, следовательно, вернуться туда возможно скорее, я не стану (хотя и испытываю сильное искушение) распространяться об игрушечных швейцарских деревушках, лепящихся к подножью исполинских гор; о причудливо нагроможденных домиках, которые жмутся друг к другу; об улицах, которые нарочно сделаны очень узкими, чтобы воющие ветры не могли разгуливать по ним зимою; о мостах, снесенных неистовыми весенними водами, внезапно вырвавшимися из плена; о крестьянках в больших круглых меховых шапках, похожих – когда они выглядывают из окон и видны только их головы – на меченосцев лондонского лорд-мэра; о том, как красив город Веве на берегу тихого Женевского озера; о статуе св. Петра в Фрибурге, которая держит в руке самый большой на свете ключ; о знаменитых двух подвесных мостах в том же Фрибурге или об органе тамошнего собора.
Или о том, как дорога от Фрибурга к Базелю извивалась среди зажиточных деревень, застроенных деревянными домиками с нависшими соломенными крышами и выступающими вперед низкими окнами и вставленными в них крошечными круглыми стеклышками величиной с крону; о том, что на каждом швейцарском хозяйстве, как бы мало оно ни было, с его фургоном или повозкой, аккуратно поставленными позади дома, садиком, обилием домашней птицы и стайками краснощеких ребят, был заметен отпечаток довольства, казавшийся после Италии чем-то невиданно новым и очень приятным; о том, как изменялись наряды женщин и «меченосцев» уже больше не было видно, а вместо шапок стали преобладать большие черные полупрозрачные чепцы в форме веера и белые кокетливые корсажи.
Или о том, как очаровательна местность за Юрским хребтом, сверкающая ослепительным снегом, освещенная яркой луной и звучащая музыкой падающей воды; или о том, как под окнами большой гостиницы «Трех волхвов» в Базеле катил свои воды вздувшийся зеленый, стремительный Рейн; или как в Страсбурге он так же стремителен, но уже не такой зеленый, а еще ниже, говорят, он совсем окутан туманом и в это время года плыть по нему гораздо опаснее, чем отправиться по большой дороге в Париж.
Или о том, как сам Страсбург с великолепным старинным готическим собором и старыми-престарыми домами с островерхими кровлями и коньками представляет собой галерею причудливых и занимательных видов; или о том, как в полдень в соборе собралась толпа посмотреть на затейливые прославленные часы, когда они отбивают двенадцать; как после этого целая армия различных фигурок проделывает множество замысловатых движений, а громадный петух, восседающий среди них на насесте, громко и чисто кукарекает двенадцать раз. Или как забавно было смотреть на этого петуха, силившегося взмахнуть крыльями и вытянуть шею, что, однако, не имело ни малейшего отношения к его пению, так как было явственно слышно, что оно исходило откуда-то снизу, из недр часов.
Или как дорога в Париж была сплошным морем грязи, а дорога оттуда на побережье – несколько лучше благодаря холодам. Или как приятно было смотреть на утесы Дувра, и Англия виднелась с поразительной четкостью, хотя в зимний день, надо признаться, казалась темною и бесцветной.
Или как несколько дней спустя, когда мы снова пересекали канал, было морозно и на палубах лежал лед, а во Франции нас встретил глубокий снег; как мальпост очертя голову продирался сквозь снега, и сильные лошади несли его резвой рысью на холмистых участках пути; как у Почтового двора в Париже какие-то оборванные искатели счастья копошились перед рассветом на улицах, выискивая под снегом всяческие отбросы, с помощью маленьких грабель.
Или как между Парижем и Марселем снег был на редкость глубоким, а потом началась оттепель, и наш мальпост скорее перебирался вброд, чем катился по суше, и так на протяжении почти трехсот миль; как в ночь под воскресенье у нас неизменно лопались рессоры и в ожидании, пока их починят, двум его пассажирам приходилось высаживаться и обогреваться и насыщаться в убогих бильярдных комнатах, где волосатые люди резались в карты, собравшись у печки, причем эти карты были очень похожи на них самих – до последней степени измяты и замусолены.
Или как нам пришлось задержаться в Марселе из-за ненастья, и пароходы объявляли о предстоящем отплытии, но так и не отплывали; и как в конце концов отличный паровой пакетбот «Шарлемань» вышел в море и попал в такую бурю, что ему едва не пришлось зайти отстаиваться в Тулон, а затем в Ниццу, но ветер несколько стих, и «Шарлемань» благополучно вошел в генуэзскую гавань, где ставшие для меня родными и близкими колокола обласкали мой слух. Или о том, как у нас на борту находилась группа туристов, и один из них, помещавшийся рядом с моею каютой, отчаянно страдал морскою болезнью и оттого пребывал в дурном настроении и не давал никому из своих спутников лексикона, храня его у себя под подушкой; и как вследствие этого им приходилось то и дело спускаться к нему и спрашивать, как будет по-итальянски «кусок сахару», как «стакан бренди с водой» или «который час» и так далее, на что он всегда отвечал, заглядывая в словарь своими собственными помутившимися от морской болезни глазами и решительно отказываясь доверить кому бы то ни было эту драгоценную книгу.
Подобно Грумьо[102], я мог бы поведать вам в мельчайших подробностях обо всем этом и еще кое о чем довольно далеком, впрочем, от моей темы, если б меня не удерживало сознание, что я взялся писать лишь об Италии. Поэтому, подобно рассказу Грумьо, и мой рассказ «останется в забвении».
Поскольку тема этих воспоминаний – Италия и моя обязанность, следовательно, вернуться туда возможно скорее, я не стану (хотя и испытываю сильное искушение) распространяться об игрушечных швейцарских деревушках, лепящихся к подножью исполинских гор; о причудливо нагроможденных домиках, которые жмутся друг к другу; об улицах, которые нарочно сделаны очень узкими, чтобы воющие ветры не могли разгуливать по ним зимою; о мостах, снесенных неистовыми весенними водами, внезапно вырвавшимися из плена; о крестьянках в больших круглых меховых шапках, похожих – когда они выглядывают из окон и видны только их головы – на меченосцев лондонского лорд-мэра; о том, как красив город Веве на берегу тихого Женевского озера; о статуе св. Петра в Фрибурге, которая держит в руке самый большой на свете ключ; о знаменитых двух подвесных мостах в том же Фрибурге или об органе тамошнего собора.
Или о том, как дорога от Фрибурга к Базелю извивалась среди зажиточных деревень, застроенных деревянными домиками с нависшими соломенными крышами и выступающими вперед низкими окнами и вставленными в них крошечными круглыми стеклышками величиной с крону; о том, что на каждом швейцарском хозяйстве, как бы мало оно ни было, с его фургоном или повозкой, аккуратно поставленными позади дома, садиком, обилием домашней птицы и стайками краснощеких ребят, был заметен отпечаток довольства, казавшийся после Италии чем-то невиданно новым и очень приятным; о том, как изменялись наряды женщин и «меченосцев» уже больше не было видно, а вместо шапок стали преобладать большие черные полупрозрачные чепцы в форме веера и белые кокетливые корсажи.
Или о том, как очаровательна местность за Юрским хребтом, сверкающая ослепительным снегом, освещенная яркой луной и звучащая музыкой падающей воды; или о том, как под окнами большой гостиницы «Трех волхвов» в Базеле катил свои воды вздувшийся зеленый, стремительный Рейн; или как в Страсбурге он так же стремителен, но уже не такой зеленый, а еще ниже, говорят, он совсем окутан туманом и в это время года плыть по нему гораздо опаснее, чем отправиться по большой дороге в Париж.
Или о том, как сам Страсбург с великолепным старинным готическим собором и старыми-престарыми домами с островерхими кровлями и коньками представляет собой галерею причудливых и занимательных видов; или о том, как в полдень в соборе собралась толпа посмотреть на затейливые прославленные часы, когда они отбивают двенадцать; как после этого целая армия различных фигурок проделывает множество замысловатых движений, а громадный петух, восседающий среди них на насесте, громко и чисто кукарекает двенадцать раз. Или как забавно было смотреть на этого петуха, силившегося взмахнуть крыльями и вытянуть шею, что, однако, не имело ни малейшего отношения к его пению, так как было явственно слышно, что оно исходило откуда-то снизу, из недр часов.
Или как дорога в Париж была сплошным морем грязи, а дорога оттуда на побережье – несколько лучше благодаря холодам. Или как приятно было смотреть на утесы Дувра, и Англия виднелась с поразительной четкостью, хотя в зимний день, надо признаться, казалась темною и бесцветной.
Или как несколько дней спустя, когда мы снова пересекали канал, было морозно и на палубах лежал лед, а во Франции нас встретил глубокий снег; как мальпост очертя голову продирался сквозь снега, и сильные лошади несли его резвой рысью на холмистых участках пути; как у Почтового двора в Париже какие-то оборванные искатели счастья копошились перед рассветом на улицах, выискивая под снегом всяческие отбросы, с помощью маленьких грабель.
Или как между Парижем и Марселем снег был на редкость глубоким, а потом началась оттепель, и наш мальпост скорее перебирался вброд, чем катился по суше, и так на протяжении почти трехсот миль; как в ночь под воскресенье у нас неизменно лопались рессоры и в ожидании, пока их починят, двум его пассажирам приходилось высаживаться и обогреваться и насыщаться в убогих бильярдных комнатах, где волосатые люди резались в карты, собравшись у печки, причем эти карты были очень похожи на них самих – до последней степени измяты и замусолены.
Или как нам пришлось задержаться в Марселе из-за ненастья, и пароходы объявляли о предстоящем отплытии, но так и не отплывали; и как в конце концов отличный паровой пакетбот «Шарлемань» вышел в море и попал в такую бурю, что ему едва не пришлось зайти отстаиваться в Тулон, а затем в Ниццу, но ветер несколько стих, и «Шарлемань» благополучно вошел в генуэзскую гавань, где ставшие для меня родными и близкими колокола обласкали мой слух. Или о том, как у нас на борту находилась группа туристов, и один из них, помещавшийся рядом с моею каютой, отчаянно страдал морскою болезнью и оттого пребывал в дурном настроении и не давал никому из своих спутников лексикона, храня его у себя под подушкой; и как вследствие этого им приходилось то и дело спускаться к нему и спрашивать, как будет по-итальянски «кусок сахару», как «стакан бренди с водой» или «который час» и так далее, на что он всегда отвечал, заглядывая в словарь своими собственными помутившимися от морской болезни глазами и решительно отказываясь доверить кому бы то ни было эту драгоценную книгу.
Подобно Грумьо[102], я мог бы поведать вам в мельчайших подробностях обо всем этом и еще кое о чем довольно далеком, впрочем, от моей темы, если б меня не удерживало сознание, что я взялся писать лишь об Италии. Поэтому, подобно рассказу Грумьо, и мой рассказ «останется в забвении».
В Рим через Пизу и Сьену
Во всей Италии нет для меня ничего прекраснее береговой дороги из Генуи в Специю. С одной стороны – иногда далеко внизу, иногда почти на уровне дороги, часто за грядою екал самой неожиданной формы, виднеется бескрайнее синее море с живописной фелукой, то здесь, то там скользящей на нем; с другой стороны – высокие холмы, усеянные белыми хижинами, овраги, пятна темных оливковых рощ, сельские церкви с их легкими, открытыми колокольнями и весело окрашенные Загородные дома. На каждом придорожном бугорке в роскошном изобилии растут дикие кактусы и алоэ, и вдоль всей дороги тянутся сады приветливых деревень, рдеющие в летнее время гроздьями белладонны, а осенью и зимой благоухающие золотыми апельсинами и лимонами.
Иные из деревень населены почти исключительно рыбаками, и приятно смотреть на их большие, вытащенные на берег лодки и на отбрасываемые ими узенькие подоски тени, где спят их хозяева или сидят, перешучиваясь и поглядывая на море, их жены и дети, пока мужчины заняты на берегу починкой сетей. В нескольких сотнях футов ниже дороги есть город Камолья с маленькой морской гаванью; город потомственных моряков, с незапамятных времен снаряжающих в этом месте суда каботажного плаванья для торговли с Испанией и другими странами. Сверху, с дороги, он похож на крошечный макет города у самой воды, сверкающей на солнце множеством бликов. Но если спуститься в него по извилистым тропкам, протоптанным мулами, он окажется настоящим, хоть и миниатюрным городом мореходов – самым соленым, самым суровым, самым пиратским городком, когда-либо существовавшим на свете. Огромные ржавые железные кольца и причальные цепи, кабестаны и обломки старых мачт и рей повсюду преграждают дорогу; прочные, приспособленные к плаванию в непогоду лодки с развевающейся на них одеждою моряков покачиваются в маленькой бухточке или вытащены для просушки на залитые солнцем прибрежные камни; на парапете неказистого мола спят какие-то люди-амфибии – их ноги свешиваются над стенкой, точно им все равно, что земля, что вода, и, соскользнув в воду, они с тем же удобством поплывут среди рыб, объятые сладкой дремотой; церковь нарядно убрана трофеями моря и приношеньями по обету в память спасения от бури и кораблекрушения. К жилищам, не примыкающим непосредственно к гавани, ведут низкие сводчатые проходы и неровные, выщербленные ступени, где так же темно и так же трудно передвигаться, как в судовых трюмах иди неудобных кубриках – и все пропитано запахом рыбы, морских водорослей и старых канатов.
Дорога вдоль берега над Камольей и особенно поближе к Генуе славится в теплое время года изобилием светляков. Прогуливаясь здесь как-то темною ночью, я видел над собой целый небесный свод, усыпанный этими чудесными насекомыми, и в этом полыхании и сиянии, излучаемых каждой оливковой рощей и каждым склоном холма, далекие звезды на небе казались тусклыми.
Впрочем, когда мы проезжали по этой дороге в Рим, время светляков еще не пришло. Январь только-только перешагнул за первую свою половину, и стояла угрюмая, пасмурная и, к тому же, очень сырая погода. На живописном перевале Бракко мы попали в такой дождь и туман, что целый день продвигались в густых облаках. На свете, казалось, не существует никакого Средиземного моря – его совсем не было видно; только раз, когда внезапным порывом ветра разогнало туман, где-то глубоко внизу на мгновение показалось бурливое море, хлеставшее далекие скалы и бешено вскидывавшее вверх белые гребни пены. Дождь лил непрерывно, все ручьи и потоки отчаянно вздулись, и я никогда в жизни не слышал такого оглушительного грохота и рева беснующейся воды.
Прибыв в Специю, мы узнали, что Магра, река, которую пересекает дорога на Пизу и на которой не было моста, поднялась так высоко, что переправляться через нее на пароме стало небезопасно, и нам пришлось ждать до полудня следующего дня, когда уровень воды несколько спал. Специя, впрочем, достаточно интересное место, чтобы застрять в ней на некоторое время, во-первых, из-за ее очень красивой бухты, во-вторых, гостиницы с привидениями и, в-третьих, головного убора женщин, носящих набекрень крошечную, прямо кукольную соломенную шляпку, прикалывая ее к волосам булавкою – и Это, конечно, самый забавный и плутовской изо всех головных уборов, какие когда-либо были придуманы.
Благополучно переправившись через Магру – этот переезд па пароме, когда поток взбух и кипит, никак не назовешь приятным, – мы за несколько часов добрались до Каррары. На следующий день, наняв пораньше с утра нескольких пони, мы отправились осматривать мраморные карьеры.
Здесь есть не то четыре, не то пять лощин, которые уходят далеко в глубь высоких холмов, пока Природа не преграждает им путь и дальше им идти некуда; карьеры, или «пещеры», как их тут именуют, представляют собой отвалы, расположенные высоко на холмах по обоим склонам этих лощин; в них производят взрывы, после которых и выламывают мрамор. Это дело может обернуться хорошо или плохо, может быстро обогатить или разорить, если окажется, что доходы не возмещают затрат. Некоторые из этих «пещер» были вскрыты еще древними римлянами и остаются и посейчас в том же виде, в каком они их покинули. Разрабатывается много новых; в других разработка будет начата завтра, на следующей неделе или в следующем месяце; есть и такие, которых еще никто не купил и о которых никто не думает, но мрамора Здесь достаточно и его хватит на много больше столетий, чем миновало с тех пор, как были начаты его разработки; он сокрыт тут повсюду, терпеливо дожидаясь, пока его обнаружат.
Карабкаясь не без труда по одному из этих круто поднимающихся ущелий (ваш пони оставлен вами милях в двух пониже, где он размачивает в воде подпругу), вы по временам слышите меланхолический предостерегающий звук рожка, подхваченный горным эхом – тихий звук, тише предшествующей тишины; это – сигнал рабочим скрываться в укрытие.
Затем раздается грохот, многократно повторенный горами, а иногда и свист больших обломков скалы, поднятых на воздух; и вы продолжаете взбираться, пока новый рожок, с другой стороны, не заставит вас остановиться, чтобы не попасть в зону нового взрыва.
Высоко на склонах этих холмов работает много людей, убирающих и сбрасывающих вниз груды битого камня и землю, чтобы расчистить путь добытым глыбам мрамора. И когда все это, низвергаемое невидимыми руками, катится на дно узкой лощины, вам невольно припоминается глубокий овраг (поразительно схожий с этой лощиной), где птица Рухх покинула Синдбада-морехода и куда купцы швыряли с окрестных высот большие куски мяса, чтобы на них налипли алмазы. Тут, правда, не было орлов, которые слетались бы, затемняя солнце, и уносили мясо в когтях, но все было так дико и мрачно, что они могли бы водиться здесь целыми сотнями.
Но дорога, дорога, по которой доставляют вниз мрамор глыбами любой величины! В ней воплотился дух страны и се учреждений. Это он мостит ее, чинит и поддерживает в неприкосновенности. Представьте себе посередине лощины русло потока, несущегося по скалистому ложу, заваленное грудами камня всевозможных размеров и форм – это и есть дорога, потому что пятьсот лет назад она была точно такою же! Вообразите громоздкие, неповоротливые телеги, бывшие в ходу за пятьсот лет до нас, существующие здесь и поныне и влекомые, как пятьсот лет назад, упряжками быков, которые, как и их предки пятьсот лет назад, гибнут в течение года, надорвавшись на непосильной работе. Две пары, четыре пары, десять пар, двадцать пар, смотря по размеру глыбы; она должна быть доставлена вниз только этим и никаким другим способом. Продвигаясь по камням со своим чудовищным грузом, быки часто испускают дух тут же на месте – и не только они; их неистовые погонщики, оступившись в пылу усердия, попадают, случается, под колеса, которые давят их насмерть. Но так делалось пятьсот лет назад, значит так надо делать и ныне, а проложить железную дорогу по одному из этих склонов (что было бы наилегчайшим делом на свете) показалось бы прямым святотатством.
Стоя в сторонке, пока мимо нас проезжала одна из таких телег – ее тащила лишь одна пара быков (на ней был сравнительно небольшой кусок мрамора), я мысленно назвал человека, восседавшего на тяжелом ярме, чтобы оно не свалилось с шеи несчастных животных – и не вперед лицом, а назад – истинным символом деспотизма. В руке он держал длинную палку с заостренным железным наконечником, и когда выбившиеся из сил быки отказывались тащиться дальше по сыпучему камню и останавливались, он принимался колоть их наконечником своей палки, колотить ею по головам, ввинчивать ее в ноздри, заставляя их, доведенных до бешенства нестерпимою болью, продвинуться еще на ярд или два; когда они снова останавливались, он повторял эти понукания с еще большей энергией и снова добивался своего, побуждая их с помощью того же стрекала добраться до крутого участка спуска; а там, когда их судорожные рывки и подталкивавший их сзади груз низвергали их вниз, в облаке водяных брызг, он вращал свою палку над головой и испускал дикий клич, словно что-то свершил, не задумываясь над тем, что быки могут сбросить его самого, в разгар его торжества, и в слепой ярости размозжить ему череп.
Когда я в тот же день после обеда стоял в одной из многочисленных студий Каррары (а вся Каррара – огромная мастерская, полная великолепных мраморных копий почти каждой известной нам группы, фигуры и бюста), мне показалось сначала невероятным, чтобы эти пленительные формы, такие изящные, одухотворенные и безмятежно-спокойные, могли родиться из таких мук, пота и пыток. Но вскоре я нашел объяснение и параллель ко всему этому, вспомнив, сколько добродетелей вырастает на жалкой, бесплодной почве и сколько хорошего рождается в горе и муках. И глядя из большого окна мастерской на горы, где добывается мрамор, – рдеющие в лучах заходящего солнца, но неизменно строгие и торжественные, – я подумал: «Боже! Как много в человеческих душах и сердцах заброшенных карьеров и какие сокровища можно было бы извлечь оттуда! А люди, путешествующие по жизни ради удовольствия, отворачиваются от них и проходят мимо, из-за того, что они неприглядны снаружи».
Владетельный герцог Моденский[103], которому принадлежит часть этой земли, гордится тем, что единственный из государей Европы не признает Луи-Филиппа королем Франции[104]. И это вовсе не в шутку, а совершенно серьезно. К тому же, он ярый противник железных дорог, и если бы некоторые железнодорожные линии, задуманные владетельными особами по соседству с ним, оказались построенными, он, вероятно, нашел бы душевное удовлетворение в том, что завел бы у себя омнибус, который сновал бы по его не слишком обширному герцогству, перевозя пассажиров от одной конечной станции до другой.
Каррара, окруженная высокими холмами, исключительно своеобразна и живописна. Туристов здесь мало, а местное население так или иначе связано с разработками мрамора. Между «пещерами» разбросаны деревушки, где проживают рабочие. В городе есть прекрасный, недавно построенный небольшой театр, и тут укоренился любопытный обычай набирать хор из рабочих мраморных ломок; эти рабочие – самоучки и поют только по слуху. Я слышал их в комической опере и в одном акте «Нормы»[105], и они очень хорошо справлялись со своим делом, отличаясь в этом отношении от простого народа Италии, который за исключением некоторых неаполитанцев поет крайне фальшиво и неприятными голосами.
С вершины высокого холма за Каррарой открывается великолепный вид на плодородную равнину, на которой стоит город Пиза, и на Ливорно – пурпурное пятнышко в плоской дали. Но не только даль придает очарование этому виду; плодородная земля и роскошные оливковые рощи, через которые проходит дорога, делают его поистине восхитительным.
Когда мы приближались к Пизе, на небе сияла луна, и мы издалека увидели за городскою стеной Падающую башню, казавшуюся особенно наклонной в этом неверном свете – призрачный оригинал старых картинок в школьных учебниках, на которых изображались «чудеса света». Как это бывает с большинством вещей, впервые познанных нами по школьным учебникам и в школьные годы, она с первого взгляда показалась мне слишком маленькой. Меня это очень огорчило. Она подымалась над городскою стеной совсем не так высоко, как я привык думать. Это был один из многих обманов, которые распространял мистер Гаррис, книготорговец на углу лондонской улицы Сенч-Полз-Черчьярд. Его башня была выдумкою, а эта – реальностью, и по сравнению с той – низкорослой реальностью. Впрочем, она все же была достаточно хороша и чрезвычайно причудлива и отклонялась от перпендикуляра не меньше, чем у Гарриса. Чудесна была также тишина Пизы; большая кордегардия у ворот, где было всего два маленьких солдатика; улицы, на которых почти не видно было людей; и Арно, протекающий через центр города. Итак, я не затаил в своем сердце злобы против мистера Гарриса и, памятуя о его добрых намерениях, простил его еще до обеда и на следующее утро вышел на улицу, снова полный к нему доверия, с тем чтобы осмотреть знаменитую башню.
Мне полагалось бы знать истинное положение дел, но почему-то я вообразил, что она отбрасывает свою длинную тень на оживленную улицу, по которой весь день снует взад и вперед толпа. И для меня оказалось полнейшею неожиданностью найти ее вдали от уличной суеты, на уединенной тихой площади, покрытой гладким ковром зеленого дерна. Но группа строений, теснившихся возле и вокруг этого зеленого ковра, – башня, баптистерий, собор и церковь на кладбище – быть может, самое прекрасное и замечательное из всего существующего на свете. То, что они сгрудились все вместе, вдалеке от повседневной жизни города, придает им особую, впечатляющую торжественность. Это – архитектурная квинтэссенция старого богатого города, освобожденная от примеси обычных жилищ, отжатая и процеженная через фильтр.
Сисмонди[106] сравнивает Пизанскую башню с Вавилонскою башней, какою изображают ее обычно на картинках в детских книжках. Это сравнение очень удачно и дает более ясное представление об этой постройке, чем целые главы ученого описания. Нет ничего изящнее и легче этого замечательного сооружения, ничего поразительнее его общего вида. Пока вы поднимаетесь наверх (кстати, по очень удобной лестнице), наклон башни не очень заметен; он становится заметен только наверху, и вам начинает казаться, будто вы на палубе судна, накренившегося во время отлива. Если, находясь на низкой, так сказать, стороне башни, вы бросите взгляд с галереи и увидите, насколько корпус ее отходит от основания, эффект получится ошеломляющий. Я видел, как один нервный путешественник, взглянув вниз, невольно схватился рукою за стену, точно желал удержать ее от падения. Весьма любопытен также вид башни изнутри, когда, стоя внизу, вы смотрите вверх, как сквозь наклонно направленную трубу. Башня и впрямь сильно скошена набок, так что большего не пожелал бы и самый рьяный турист. Естественным побуждением девяноста девяти человек из ста, которые вздумали бы присесть под ней на траву, чтобы отдохнуть и полюбоваться соседними зданиями, было бы, вероятно, не располагаться под наклонной стороной – уж очень сильно она наклонена.
Многочисленные красоты собора и баптистерия не нуждаются в моих комментариях, но в этом случае, как и в сотне других, мне нелегко отделит), удовольствие, которое я испытываю, вспоминая о них, от скуки, которую могу нагнать этим на вас. В первом есть картина Андреа дель Сарто[107], изображающая святую Агнееу, во втором – множество пышных колонн, вводящих меня в сильное искушение.
Мое решение не вдаваться в подробные описания не будет, надеюсь, нарушено, если я все же вспомню о кладбище, где заросшие травою могилы вырыты и священной земле, доставленной более шести столетий назад из Палестины, и окружены аркадами с такой игрой света и тени, образуемой их каменным кружевом на каменном полу, что самая слабая память не могла бы забыть ее. На стенах, окружающих это торжественное и прелестное место, видны старинные фрески, выцветшие и попорченные, но весьма любопытные. Как почти в любом собрании картин итальянских художников, где изображено много голов, на одной из фресок есть лицо, обладающее редкостным сходством с Наполеоном. Одно время я тешил свое воображение, предполагая, что старые мастера предчувствовали появление человека, который произведет в искусстве такое ужасное опустошение, чьи солдаты превратят в мишени величайшие создания живописи и устроят конюшни из лучших памятников архитектуры. Но этот корсиканский тип до сих пор так распространен и некоторых областях Италии, что такие совпадения приходится объяснять самым обычным образом.
Если благодаря своей башне Пиза считается седьмым чудом света, то по количеству нищих она должна считаться по меньшей мере вторым или третьим чудом. Нищие подстерегают злосчастного путешественника у каждого перекрестка, провожают его до любой двери, куда он входит, и поджидают его, с сильными подкреплениями, у любой двери, из которой он должен выйти. Скрип дверных петель служит сигналом к всеобщим крикам и воплям, и едва путешественник появляется на пороге, его сразу зажимают в кольцо лохмотьев и всевозможных увечий. Нищие, видимо, олицетворяют собою всю торговлю и предприимчивость Пизы. Кроме них, да еще теплого воздуха, все остальное здесь недвижимо. Когда вы проходите по улицам, фасады сонных домов кажутся их задами. Все они так безмолвны и тихи, так непохожи на обитаемые, что преобладающая часть Пизы имеет вид города на рассвете или во время всеобщей сиесты[108]. Еще больше они похожи на задние планы лубочных картин или старинных гравюр, где окна и двери обозначены прямоугольниками и где виднеется лишь одна-единственная фигура (конечно, нищего), одиноко бредущая в безграничную даль.
Совсем не таков Ливорно, известный тем, что здесь похоронен Смоллет; это процветающий, деловитый, живущий полнокровною жизнью город, из которого торговля изгнала лень. Местные правила в отношении купцов и торговли весьма либеральны и нестеснительны. И это, разумеется, благотворно сказывается на городе. Ливорно пользуется дурной репутацией в связи с так называемыми «кинжальщиками», и, надо признаться, не без некоторых оснований, ибо всего несколько лет назад здесь существовал клуб убийц, члены которого, не испытывая особой ненависти к кому-либо в отдельности, убивали ночью на улицах случайных прохожих, людей вовсе им не известных, только ради своего удовольствия и сильных ощущений, доставляемых этой забавою. Президентом этого милого общества был, кажется, некий сапожник. Его, впрочем, схватили, и после этого клуб распался. Он, надо думать, исчез бы со временем сам собою, с появлением железной дороги между Ливорно и Пизой, которая положительно хороша и уже начала удивлять Италию как пример пунктуальности, порядка, добросовестности и прогресса, а это – вещи наиболее опасные и еретические из всего способного удивлять. При открытии первой итальянской железной дороги Ватикан должен был несомненно ощутить легкий толчок, наподобие землетрясения.
Иные из деревень населены почти исключительно рыбаками, и приятно смотреть на их большие, вытащенные на берег лодки и на отбрасываемые ими узенькие подоски тени, где спят их хозяева или сидят, перешучиваясь и поглядывая на море, их жены и дети, пока мужчины заняты на берегу починкой сетей. В нескольких сотнях футов ниже дороги есть город Камолья с маленькой морской гаванью; город потомственных моряков, с незапамятных времен снаряжающих в этом месте суда каботажного плаванья для торговли с Испанией и другими странами. Сверху, с дороги, он похож на крошечный макет города у самой воды, сверкающей на солнце множеством бликов. Но если спуститься в него по извилистым тропкам, протоптанным мулами, он окажется настоящим, хоть и миниатюрным городом мореходов – самым соленым, самым суровым, самым пиратским городком, когда-либо существовавшим на свете. Огромные ржавые железные кольца и причальные цепи, кабестаны и обломки старых мачт и рей повсюду преграждают дорогу; прочные, приспособленные к плаванию в непогоду лодки с развевающейся на них одеждою моряков покачиваются в маленькой бухточке или вытащены для просушки на залитые солнцем прибрежные камни; на парапете неказистого мола спят какие-то люди-амфибии – их ноги свешиваются над стенкой, точно им все равно, что земля, что вода, и, соскользнув в воду, они с тем же удобством поплывут среди рыб, объятые сладкой дремотой; церковь нарядно убрана трофеями моря и приношеньями по обету в память спасения от бури и кораблекрушения. К жилищам, не примыкающим непосредственно к гавани, ведут низкие сводчатые проходы и неровные, выщербленные ступени, где так же темно и так же трудно передвигаться, как в судовых трюмах иди неудобных кубриках – и все пропитано запахом рыбы, морских водорослей и старых канатов.
Дорога вдоль берега над Камольей и особенно поближе к Генуе славится в теплое время года изобилием светляков. Прогуливаясь здесь как-то темною ночью, я видел над собой целый небесный свод, усыпанный этими чудесными насекомыми, и в этом полыхании и сиянии, излучаемых каждой оливковой рощей и каждым склоном холма, далекие звезды на небе казались тусклыми.
Впрочем, когда мы проезжали по этой дороге в Рим, время светляков еще не пришло. Январь только-только перешагнул за первую свою половину, и стояла угрюмая, пасмурная и, к тому же, очень сырая погода. На живописном перевале Бракко мы попали в такой дождь и туман, что целый день продвигались в густых облаках. На свете, казалось, не существует никакого Средиземного моря – его совсем не было видно; только раз, когда внезапным порывом ветра разогнало туман, где-то глубоко внизу на мгновение показалось бурливое море, хлеставшее далекие скалы и бешено вскидывавшее вверх белые гребни пены. Дождь лил непрерывно, все ручьи и потоки отчаянно вздулись, и я никогда в жизни не слышал такого оглушительного грохота и рева беснующейся воды.
Прибыв в Специю, мы узнали, что Магра, река, которую пересекает дорога на Пизу и на которой не было моста, поднялась так высоко, что переправляться через нее на пароме стало небезопасно, и нам пришлось ждать до полудня следующего дня, когда уровень воды несколько спал. Специя, впрочем, достаточно интересное место, чтобы застрять в ней на некоторое время, во-первых, из-за ее очень красивой бухты, во-вторых, гостиницы с привидениями и, в-третьих, головного убора женщин, носящих набекрень крошечную, прямо кукольную соломенную шляпку, прикалывая ее к волосам булавкою – и Это, конечно, самый забавный и плутовской изо всех головных уборов, какие когда-либо были придуманы.
Благополучно переправившись через Магру – этот переезд па пароме, когда поток взбух и кипит, никак не назовешь приятным, – мы за несколько часов добрались до Каррары. На следующий день, наняв пораньше с утра нескольких пони, мы отправились осматривать мраморные карьеры.
Здесь есть не то четыре, не то пять лощин, которые уходят далеко в глубь высоких холмов, пока Природа не преграждает им путь и дальше им идти некуда; карьеры, или «пещеры», как их тут именуют, представляют собой отвалы, расположенные высоко на холмах по обоим склонам этих лощин; в них производят взрывы, после которых и выламывают мрамор. Это дело может обернуться хорошо или плохо, может быстро обогатить или разорить, если окажется, что доходы не возмещают затрат. Некоторые из этих «пещер» были вскрыты еще древними римлянами и остаются и посейчас в том же виде, в каком они их покинули. Разрабатывается много новых; в других разработка будет начата завтра, на следующей неделе или в следующем месяце; есть и такие, которых еще никто не купил и о которых никто не думает, но мрамора Здесь достаточно и его хватит на много больше столетий, чем миновало с тех пор, как были начаты его разработки; он сокрыт тут повсюду, терпеливо дожидаясь, пока его обнаружат.
Карабкаясь не без труда по одному из этих круто поднимающихся ущелий (ваш пони оставлен вами милях в двух пониже, где он размачивает в воде подпругу), вы по временам слышите меланхолический предостерегающий звук рожка, подхваченный горным эхом – тихий звук, тише предшествующей тишины; это – сигнал рабочим скрываться в укрытие.
Затем раздается грохот, многократно повторенный горами, а иногда и свист больших обломков скалы, поднятых на воздух; и вы продолжаете взбираться, пока новый рожок, с другой стороны, не заставит вас остановиться, чтобы не попасть в зону нового взрыва.
Высоко на склонах этих холмов работает много людей, убирающих и сбрасывающих вниз груды битого камня и землю, чтобы расчистить путь добытым глыбам мрамора. И когда все это, низвергаемое невидимыми руками, катится на дно узкой лощины, вам невольно припоминается глубокий овраг (поразительно схожий с этой лощиной), где птица Рухх покинула Синдбада-морехода и куда купцы швыряли с окрестных высот большие куски мяса, чтобы на них налипли алмазы. Тут, правда, не было орлов, которые слетались бы, затемняя солнце, и уносили мясо в когтях, но все было так дико и мрачно, что они могли бы водиться здесь целыми сотнями.
Но дорога, дорога, по которой доставляют вниз мрамор глыбами любой величины! В ней воплотился дух страны и се учреждений. Это он мостит ее, чинит и поддерживает в неприкосновенности. Представьте себе посередине лощины русло потока, несущегося по скалистому ложу, заваленное грудами камня всевозможных размеров и форм – это и есть дорога, потому что пятьсот лет назад она была точно такою же! Вообразите громоздкие, неповоротливые телеги, бывшие в ходу за пятьсот лет до нас, существующие здесь и поныне и влекомые, как пятьсот лет назад, упряжками быков, которые, как и их предки пятьсот лет назад, гибнут в течение года, надорвавшись на непосильной работе. Две пары, четыре пары, десять пар, двадцать пар, смотря по размеру глыбы; она должна быть доставлена вниз только этим и никаким другим способом. Продвигаясь по камням со своим чудовищным грузом, быки часто испускают дух тут же на месте – и не только они; их неистовые погонщики, оступившись в пылу усердия, попадают, случается, под колеса, которые давят их насмерть. Но так делалось пятьсот лет назад, значит так надо делать и ныне, а проложить железную дорогу по одному из этих склонов (что было бы наилегчайшим делом на свете) показалось бы прямым святотатством.
Стоя в сторонке, пока мимо нас проезжала одна из таких телег – ее тащила лишь одна пара быков (на ней был сравнительно небольшой кусок мрамора), я мысленно назвал человека, восседавшего на тяжелом ярме, чтобы оно не свалилось с шеи несчастных животных – и не вперед лицом, а назад – истинным символом деспотизма. В руке он держал длинную палку с заостренным железным наконечником, и когда выбившиеся из сил быки отказывались тащиться дальше по сыпучему камню и останавливались, он принимался колоть их наконечником своей палки, колотить ею по головам, ввинчивать ее в ноздри, заставляя их, доведенных до бешенства нестерпимою болью, продвинуться еще на ярд или два; когда они снова останавливались, он повторял эти понукания с еще большей энергией и снова добивался своего, побуждая их с помощью того же стрекала добраться до крутого участка спуска; а там, когда их судорожные рывки и подталкивавший их сзади груз низвергали их вниз, в облаке водяных брызг, он вращал свою палку над головой и испускал дикий клич, словно что-то свершил, не задумываясь над тем, что быки могут сбросить его самого, в разгар его торжества, и в слепой ярости размозжить ему череп.
Когда я в тот же день после обеда стоял в одной из многочисленных студий Каррары (а вся Каррара – огромная мастерская, полная великолепных мраморных копий почти каждой известной нам группы, фигуры и бюста), мне показалось сначала невероятным, чтобы эти пленительные формы, такие изящные, одухотворенные и безмятежно-спокойные, могли родиться из таких мук, пота и пыток. Но вскоре я нашел объяснение и параллель ко всему этому, вспомнив, сколько добродетелей вырастает на жалкой, бесплодной почве и сколько хорошего рождается в горе и муках. И глядя из большого окна мастерской на горы, где добывается мрамор, – рдеющие в лучах заходящего солнца, но неизменно строгие и торжественные, – я подумал: «Боже! Как много в человеческих душах и сердцах заброшенных карьеров и какие сокровища можно было бы извлечь оттуда! А люди, путешествующие по жизни ради удовольствия, отворачиваются от них и проходят мимо, из-за того, что они неприглядны снаружи».
Владетельный герцог Моденский[103], которому принадлежит часть этой земли, гордится тем, что единственный из государей Европы не признает Луи-Филиппа королем Франции[104]. И это вовсе не в шутку, а совершенно серьезно. К тому же, он ярый противник железных дорог, и если бы некоторые железнодорожные линии, задуманные владетельными особами по соседству с ним, оказались построенными, он, вероятно, нашел бы душевное удовлетворение в том, что завел бы у себя омнибус, который сновал бы по его не слишком обширному герцогству, перевозя пассажиров от одной конечной станции до другой.
Каррара, окруженная высокими холмами, исключительно своеобразна и живописна. Туристов здесь мало, а местное население так или иначе связано с разработками мрамора. Между «пещерами» разбросаны деревушки, где проживают рабочие. В городе есть прекрасный, недавно построенный небольшой театр, и тут укоренился любопытный обычай набирать хор из рабочих мраморных ломок; эти рабочие – самоучки и поют только по слуху. Я слышал их в комической опере и в одном акте «Нормы»[105], и они очень хорошо справлялись со своим делом, отличаясь в этом отношении от простого народа Италии, который за исключением некоторых неаполитанцев поет крайне фальшиво и неприятными голосами.
С вершины высокого холма за Каррарой открывается великолепный вид на плодородную равнину, на которой стоит город Пиза, и на Ливорно – пурпурное пятнышко в плоской дали. Но не только даль придает очарование этому виду; плодородная земля и роскошные оливковые рощи, через которые проходит дорога, делают его поистине восхитительным.
Когда мы приближались к Пизе, на небе сияла луна, и мы издалека увидели за городскою стеной Падающую башню, казавшуюся особенно наклонной в этом неверном свете – призрачный оригинал старых картинок в школьных учебниках, на которых изображались «чудеса света». Как это бывает с большинством вещей, впервые познанных нами по школьным учебникам и в школьные годы, она с первого взгляда показалась мне слишком маленькой. Меня это очень огорчило. Она подымалась над городскою стеной совсем не так высоко, как я привык думать. Это был один из многих обманов, которые распространял мистер Гаррис, книготорговец на углу лондонской улицы Сенч-Полз-Черчьярд. Его башня была выдумкою, а эта – реальностью, и по сравнению с той – низкорослой реальностью. Впрочем, она все же была достаточно хороша и чрезвычайно причудлива и отклонялась от перпендикуляра не меньше, чем у Гарриса. Чудесна была также тишина Пизы; большая кордегардия у ворот, где было всего два маленьких солдатика; улицы, на которых почти не видно было людей; и Арно, протекающий через центр города. Итак, я не затаил в своем сердце злобы против мистера Гарриса и, памятуя о его добрых намерениях, простил его еще до обеда и на следующее утро вышел на улицу, снова полный к нему доверия, с тем чтобы осмотреть знаменитую башню.
Мне полагалось бы знать истинное положение дел, но почему-то я вообразил, что она отбрасывает свою длинную тень на оживленную улицу, по которой весь день снует взад и вперед толпа. И для меня оказалось полнейшею неожиданностью найти ее вдали от уличной суеты, на уединенной тихой площади, покрытой гладким ковром зеленого дерна. Но группа строений, теснившихся возле и вокруг этого зеленого ковра, – башня, баптистерий, собор и церковь на кладбище – быть может, самое прекрасное и замечательное из всего существующего на свете. То, что они сгрудились все вместе, вдалеке от повседневной жизни города, придает им особую, впечатляющую торжественность. Это – архитектурная квинтэссенция старого богатого города, освобожденная от примеси обычных жилищ, отжатая и процеженная через фильтр.
Сисмонди[106] сравнивает Пизанскую башню с Вавилонскою башней, какою изображают ее обычно на картинках в детских книжках. Это сравнение очень удачно и дает более ясное представление об этой постройке, чем целые главы ученого описания. Нет ничего изящнее и легче этого замечательного сооружения, ничего поразительнее его общего вида. Пока вы поднимаетесь наверх (кстати, по очень удобной лестнице), наклон башни не очень заметен; он становится заметен только наверху, и вам начинает казаться, будто вы на палубе судна, накренившегося во время отлива. Если, находясь на низкой, так сказать, стороне башни, вы бросите взгляд с галереи и увидите, насколько корпус ее отходит от основания, эффект получится ошеломляющий. Я видел, как один нервный путешественник, взглянув вниз, невольно схватился рукою за стену, точно желал удержать ее от падения. Весьма любопытен также вид башни изнутри, когда, стоя внизу, вы смотрите вверх, как сквозь наклонно направленную трубу. Башня и впрямь сильно скошена набок, так что большего не пожелал бы и самый рьяный турист. Естественным побуждением девяноста девяти человек из ста, которые вздумали бы присесть под ней на траву, чтобы отдохнуть и полюбоваться соседними зданиями, было бы, вероятно, не располагаться под наклонной стороной – уж очень сильно она наклонена.
Многочисленные красоты собора и баптистерия не нуждаются в моих комментариях, но в этом случае, как и в сотне других, мне нелегко отделит), удовольствие, которое я испытываю, вспоминая о них, от скуки, которую могу нагнать этим на вас. В первом есть картина Андреа дель Сарто[107], изображающая святую Агнееу, во втором – множество пышных колонн, вводящих меня в сильное искушение.
Мое решение не вдаваться в подробные описания не будет, надеюсь, нарушено, если я все же вспомню о кладбище, где заросшие травою могилы вырыты и священной земле, доставленной более шести столетий назад из Палестины, и окружены аркадами с такой игрой света и тени, образуемой их каменным кружевом на каменном полу, что самая слабая память не могла бы забыть ее. На стенах, окружающих это торжественное и прелестное место, видны старинные фрески, выцветшие и попорченные, но весьма любопытные. Как почти в любом собрании картин итальянских художников, где изображено много голов, на одной из фресок есть лицо, обладающее редкостным сходством с Наполеоном. Одно время я тешил свое воображение, предполагая, что старые мастера предчувствовали появление человека, который произведет в искусстве такое ужасное опустошение, чьи солдаты превратят в мишени величайшие создания живописи и устроят конюшни из лучших памятников архитектуры. Но этот корсиканский тип до сих пор так распространен и некоторых областях Италии, что такие совпадения приходится объяснять самым обычным образом.
Если благодаря своей башне Пиза считается седьмым чудом света, то по количеству нищих она должна считаться по меньшей мере вторым или третьим чудом. Нищие подстерегают злосчастного путешественника у каждого перекрестка, провожают его до любой двери, куда он входит, и поджидают его, с сильными подкреплениями, у любой двери, из которой он должен выйти. Скрип дверных петель служит сигналом к всеобщим крикам и воплям, и едва путешественник появляется на пороге, его сразу зажимают в кольцо лохмотьев и всевозможных увечий. Нищие, видимо, олицетворяют собою всю торговлю и предприимчивость Пизы. Кроме них, да еще теплого воздуха, все остальное здесь недвижимо. Когда вы проходите по улицам, фасады сонных домов кажутся их задами. Все они так безмолвны и тихи, так непохожи на обитаемые, что преобладающая часть Пизы имеет вид города на рассвете или во время всеобщей сиесты[108]. Еще больше они похожи на задние планы лубочных картин или старинных гравюр, где окна и двери обозначены прямоугольниками и где виднеется лишь одна-единственная фигура (конечно, нищего), одиноко бредущая в безграничную даль.
Совсем не таков Ливорно, известный тем, что здесь похоронен Смоллет; это процветающий, деловитый, живущий полнокровною жизнью город, из которого торговля изгнала лень. Местные правила в отношении купцов и торговли весьма либеральны и нестеснительны. И это, разумеется, благотворно сказывается на городе. Ливорно пользуется дурной репутацией в связи с так называемыми «кинжальщиками», и, надо признаться, не без некоторых оснований, ибо всего несколько лет назад здесь существовал клуб убийц, члены которого, не испытывая особой ненависти к кому-либо в отдельности, убивали ночью на улицах случайных прохожих, людей вовсе им не известных, только ради своего удовольствия и сильных ощущений, доставляемых этой забавою. Президентом этого милого общества был, кажется, некий сапожник. Его, впрочем, схватили, и после этого клуб распался. Он, надо думать, исчез бы со временем сам собою, с появлением железной дороги между Ливорно и Пизой, которая положительно хороша и уже начала удивлять Италию как пример пунктуальности, порядка, добросовестности и прогресса, а это – вещи наиболее опасные и еретические из всего способного удивлять. При открытии первой итальянской железной дороги Ватикан должен был несомненно ощутить легкий толчок, наподобие землетрясения.