После отчаянной стычки и такого шума, что его с избытком хватило бы на штурм Неаполя, наша процессия трогается. Старший проводник, которому щедро заплачено за его подначальных, едет верхом во главе всей компании; остальные тридцать проводников следуют пешим порядком. Восемь идут впереди с носилками, которые вскоре понадобятся, остальные двадцать два – попрошайничают.
   Некоторое время мы понемногу поднимаемся по каменистым тропам, похожим на грубо высеченные широкие лестницы. В конце концов мы оставляем за собою и Эти тропы и виноградники по обе стороны их и выбираемся на мрачную голую местность, где в беспорядочном нагромождении огромными красно-ржавыми глыбами лежит лава; кажется, будто эта земля была вспахана огненными стрелами молний. Мы останавливаемся посмотреть закат солнца. Кому довелось видеть перемену, постигающую эту суровую местность и всю гору, когда красные лучи гаснут и спускается ночь, невыразимо торжественная и мрачная, тот никогда этого не забудет!
   Наш путь извивается некоторое время по неровной местности, и уже совершенно темно, когда мы подходим к подножию конуса, который исключительно крут и кажется почти отвесным там, где мы спешиваемся.
   Светится только снег – глубокий, твердый и белый, – который покрывает гору. Холодный воздух пронизывает насквозь. Тридцать проводников и их старший не захватили с собою факелов, зная, что луна взойдет раньше, чем мы достигнем вершины. Двое носилок предназначены для двух дам, третьи – для изрядно тяжелого джентльмена из Неаполя, вовлеченного в эту экспедицию своим добродушием и гостеприимством, которое обязывает его, как хозяина, показывать нам Везувий. Изрядно тяжелого джентльмена несут пятнадцать проводников, каждую из дам – по полдюжине. Мы, пешеходы, опираемся, сколько можем, на свои палки; и вот вся компания начинает с трудом двигаться вверх по снегу, точно взбираясь на верхушку допотопного крещенского пирога.
   Мы взбираемся уже порядочно долгое время, и старший проводник озабоченно поглядывает по сторонам, когда один из участников нашей прогулки, – не итальянец, но на протяжении многих лет habitue[169] Везувия (назовем его мистером Пиклем из Портичи), – замечает, что поскольку сильно подмораживает и вулканический пепел, по которому обычно ступают, покрыт снегом и льдом, спускаться, без сомнения, будет трудно. Но вид носилок над нами, качающихся то вверх, то вниз и переваливающихся с боку на бок, так как носильщики то и дело спотыкаются и скользят, отвлекает наше внимание; в особенности это относится к изрядно тяжелому джентльмену, который в этот момент оказывается в угрожающе наклонном положении, головой вниз.
   Вскоре после этого восходит луна, и ее появление придает бодрости приунывшим было носильщикам. Подстегивая друг друга своим обычным девизом: «Крепись, приятель! Скоро будем есть макароны!» – они храбро устремляются вверх.
   Луна, которая во время нашего восхождения бросала лишь узенькую полоску света на снежную вершину и изливала весь его поток в долину, теперь освещает уже целиком и белый склон горы, и морскую гладь внизу, и крошечный Неаполь вдали, и каждую деревню в окрестностях. Таков волшебный пейзаж вокруг нас, когда мы выходим на площадку на вершине горы – в царство огня – к потухшему кратеру, загроможденному огромными массами затвердевшего пепла, похожими на глыбы камня, извлеченные из какого-нибудь грозного водопада и подвергнутые сожжению; здесь из каждой трещины и расщелины валит горячий, пахнущий серою дым, а из другого, конической формы холма – действующего кратера, – круто вздымающегося на той же площадке в противоположном конце ее, вырываются длинные огненные снопы, озаряя ночь красными бликами пламени, выбрасывая клубы дыма и раскаленные камни и пепел, которые взлетают, как перышки, а падают, как свинец. Какие же слова в состоянии описать мрачность и величие этой картины!
   Изрытая почва, дым, удушливый запах серы, опасение провалиться сквозь зияющие повсюду расщелины, поминутные задержки из-за кого-нибудь, потерявшегося во мраке (ибо густой дым заслоняет теперь луну), нестерпимый крик тридцати человек и хриплый, издаваемый горой рев создают вместе с тем такой хаос, что мы отшатываемся назад. Но протащив дам через эту площадку и еще один потухший кратер к подножию ныне действующего вулкана, мы подходим к нему с наветренной стороны и, усевшись у его подошвы среди горячей золы, молча смотрим вверх, пытаясь представить себе, что происходит в недрах его, если в эту минуту он на целых сто футов выше, чем был за шесть недель перед этим.
   В этом огне и реве есть нечто неодолимо влекущее к себе. Мы больше не в силах оставаться на месте, и двое из нас, опустившись на четвереньки, в сопровождении старшего проводника, подползают к краю пылающего кратера и пытаются заглянуть в него. Тут тридцать проводников принимаются в один голос вопить, что мы затеяли опасное дело, и зовут нас назад и пугают до смерти всю остальную компанию.
   От этого крика или от дрожания тоненькой корки Земли, которая готова, кажется, вот-вот расступиться под нами и низринуть нас в огненную бездну (это единственная реально угрожающая опасность, если она есть вообще); или оттого, что огонь полыхает нам прямо в лицо и на нас низвергается ливень раскаленного докрасна пепла, или от дыма и запаха серы, – мы ощущаем головокружение и какое-то недомогание, словно пьяные. Тем не менее мы продолжаем упорно ползти к кратеру и на мгновение заглядываем туда, в этот ад клокочущего огня. После этого мы трое скатываемся назад – закопченные, опаленные, обожженные, разгоряченные и потные, и платье на каждом из нас прожжено по крайней мере в полудюжине мест.
   Вы, конечно, тысячу раз читали о том, что обычный способ спускаться с Везувия состоит в скольжении вниз по пеплу, который, постепенно накапливаясь у вас под ногой, образует выступ, предохраняющий от слишком быстрого спуска. Но миновав на обратном пути оба потухших кратера и подойдя к тому месту, где склон резко уходит вниз, мы не видим (как предсказывал мистер Пикль) ни малейших следов пепла – все перед нами затянуто гладким льдом.
   Попав в это трудное положение, десяток или более проводников предусмотрительно берется за руки и образует цепь; те из них, кто идет впереди, пробивают по мере возможности, с помощью своих палок, едва намечающуюся тропинку, по которой готовимся идти вслед за ними и мы. Так как наш путь отчаянно крут и никто из нашей компании, и даже из тридцати, не в состоянии продержаться на ногах больше шести шагов сряду, дамам приходится выйти из носилок; каждую из них помещают между двумя надежными проводниками, тогда как остальные из тридцати придерживают их за юбки, чтобы не дать им упасть и полететь вперед – необходимая предосторожность, связанная, однако, с неизбежным и непоправимым ущербом для их нарядов. Изрядно тяжелого джентльмена также увещевают сойти с носилок и спускаться тем же способом, что и дамы, но он настаивает, чтобы его несли вниз, так же как несли вверх, утверждая, что не могут же пятнадцать человек оступиться все сразу и что, оставаясь на носилках, он, следовательно, подвергается меньшей опасности, чем если бы положился на свои ноги.
   Выстроившись описанным образом, мы начинаем спуск; мы то переступаем ногами, то скользим по льду, продвигаясь гораздо осторожнее и медленнее, чем при подъеме, и в непрерывной тревоге – ведь падение кого-нибудь из находящихся позади, а это постоянно случается, может сбить с ног остальных, так как упавший обязательно хватается за чьи-нибудь щиколотки. Пустить носилки вперед, пока не протоптана тропа, невозможно, а находясь сзади нас и над нами (при том, что кто-нибудь из носильщиков то и дело барахтается на льду, а изрядно тяжелый джентльмен то и дело вскидывает ногами в воздухе), они грозят бедой и держат всех в страхе. Так проходим мы некоторое очень малое расстояние, с усилиями и напряжением, но в общем даже весело, и рассматриваем это как величайший успех, хоть все мы и падали по нескольку раз и каждого, когда он начинал чрезмерно быстро скользить, так или иначе удерживали соседи, как вдруг мистер Пикль из Портичи, который, едва успев заметить, что этак спускаться ему еще не приходилось, спотыкается, падает, с поразительным присутствием духа избегает цепляться за окружающих, устремляется вперед и катится по склону конуса вниз головой.
   С ужасом смотрю я на это, бессильный помочь ему, и вижу, как там, далеко, в лунном сиянии, он несется по белому льду – я часто вижу такое во сне, – словно пушечное ядро. Почти в то же мгновение слышится еще один крик откуда-то сзади, и мимо меня, с такой же ужасающей быстротой, пролетает проводник, несший на голове легкую корзину с запасными плащами, а за ним – мальчик. В этот кульминационный момент наших злоключений остальные двадцать восемь разражаются такими истошными воплями, что по сравнению с ними вой стаи волков показался бы райской музыкой.
   Ошеломленный, окровавленный и в лохмотьях, вот каким предстает перед нами мистер Пикль из Портичи, когда мы добираемся до того места, где спешились и где ожидают нас лошади, но, благодарение богу, руки и ноги у него целы. И никогда, вероятно, мы не будем так обрадованы, видя человека живым и на ногах, как теперь, при виде мистера Пикля, который бодро переносит случившееся, хоть он весь в синяках и ему очень больно. Мальчика с перевязанной головой доставляют в «Эрмитаж» на Везувии, когда мы сидим за ужином; о пострадавшем проводнике мы узнаем несколькими часами позже. Он тоже в синяках и оглушен, но и у него обошлось без переломов – к счастью, снег, покрывавший все сколько-нибудь значительные выступы скал и камни, сделал их безопасными.
   После веселого ужина и основательного отдыха у ярко пылающего огня мы снова усаживаемся на лошадей и продолжаем наш спуск к дому Сальваторе; мы двигаемся очень неторопливо, потому что наш ушибленный друг с трудом может держаться в седле и выносить боль, причиняемую ему тряской. Хотя уже очень поздняя ночь, или, правильнее сказать, раннее утро, все население деревушки поджидает нас у конного двора, не сводя глаз с дороги, на которой мы должны показаться. Наше появление встречается громким криком и всеобщей радостью, причин которой мы по своей скромности не можем себе уяснить, пока не попадаем во двор; оказывается, что один из группы французов, поднимавшихся на гору в одно время с нами, лежит с переломанною ногой на охапке соломы в конюшне – бледный как смерть, и в страшных мучениях, – и что опасались, как бы с нами не приключилось чего-либо еще худшего.
   Нам следует сказать: «Благополучно вернулись, и слава богу!» – как говорит от всего сердца весельчак веттурино, наш бессменный возница и спутник от Пизы. На лошадях, которые у него давно наготове, мы едем в спящий Неаполь.
   Он просыпается со всеми своими Пульчинеллами и карманниками, певцами, распевающими шутливые песенки, и нищими, лохмотьями, марионетками, цветами, ярким светом, грязью и всеобщим упадком; он будет проветривать на солнце свой наряд арлекина и завтра, и послезавтра, и каждый день, будет петь, голодать, плясать, резвиться и веселиться на морском берегу, оставив всякий труд на долю огнедышащего Везувия, а у того работа всегда кипит.
   Наши английские dilettantil[170] стали бы патетически разглагольствовать на тему о национальном вкусе, случись им услышать в Англии итальянскую оперу, исполненную хотя бы вполовину так скверно, как была исполнена «Фоскари»[171] в тот же вечер в великолепном театре Сан-Карло. Но по поразительной правдивости и умению подметить и изобразить на подмостках повседневную реальную жизнь у маленького жалкого театрика Сан-Карлино, одноэтажного рахитичного здания с кричащею вывескою, в окружении барабанов, труб, паяцев и женщины-фокусника, не найдется соперников на всем свете.
   В жизни Неаполя есть одна примечательная черта, на которой следует хотя бы бегло остановиться, прежде чем мы уедем отсюда – я имею в виду лотереи.
   Лотерея владычествует во всех областях Италии, но ее последствия и влияние особенно явственно ощущаются именно здесь. Розыгрыш происходит еженедельно по субботам. Эти лотереи приносят огромный доход правительству и прививают вкус к азартной игре самым бедным, что весьма выгодно для казны и пагубно для народа. Наименьшая ставка – один грано, то есть меньше фартинга. В лотерейный ящик закладывают сто номеров – от первого до сотого включительно. Вынимают же только пять. Эти номера и выигрывают. Я покупаю три лотерейных билета. Если выходит один из моих номеров, я получаю небольшой выигрыш. Если два – то мой выигрыш в несколько сот раз превышает ставку. Если три – то он превышает ставку в три с половиной тысячи раз. Я ставлю (иди, как здесь принято выражаться, играю) на номера сколько хочу и покупаю те, которые пожелаю. Сумма, на которую я играю, уплачивается в том лотерейном бюро, где я приобретаю билеты; и эта сумма указана на билете.
   В каждом лотерейном бюро хранится печатная книга – «Универсальный лотерейный предсказатель», где заранее предусмотрены любые возможные происшествия и обстоятельства, и каждое снабжено номером. Например, мы ставим два карлино – около семи пенсов на английские деньги. По дороге в лотерейное бюро нам попадается человек, одетый в черное. Войдя в бюро, мы внушительно говорим: «Предсказатель!» Его протягивают через стойку самым серьезным образом. Мы ищем в нем слова «человек в черном». Находим их под таким-то номером. «Дайте нам номер такой-то». Затем мы ищем «встречу на улице». «Дайте нам номер такой-то!» Затем находим улицу, где встретили этого человека. «Дайте нам номер такой-то!». Вот мы и выбрали три номера.
   Если б обрушилась крыша театра Сан-Карло, столько людей стало бы играть на номера, найденные в связи с этим в «Предсказателе», что правительство вскоре прекратило бы продажу этих номеров, чтобы не разориться на них. Это нередко бывает. Не так давно, когда в королевском дворце случился пожар, возник такой отчаянный спрос на «пожар», «короля» и и «дворец», что дальнейшие ставки на номера, под которыми эти слова значатся в Золотой Книге, были запрещены. Всякое событие и происшествие в глазах невежественной толпы является знаменем для очевидца или заинтересованного лица, и каждое связывается с лотереей. Очень ценятся в Неаполе люди, умеющие видеть вещие сны, и есть несколько священников, постоянно удостаивающихся видений, в которых им открываются счастливые номера.
   Мне рассказали следующее: однажды лошадь понесла всадника и сбросила его замертво на углу улицы. Гонясь с невероятною быстротой за этою лошадью, по той же улице мчался еще один человек, который бежал так стремительно, что настиг всадника тотчас же после его падения. Он бросился на колени перед несчастным и, сжав его руку с выражением беспредельной душевной муки, проговорил: «Если вы еще живы, скажите лишь одно слово! Если вы еще дышите, назовите, заклинаю вас небом, ваш возраст, чтобы я мог сыграть в лотерее на соответствующий номер!»
   Сейчас четыре часа пополудни, и можно пойти посмотреть, как будет разыграна лотерея, в которой участвуем и мы. Эта церемония происходит по субботам в Трибунале или Судебной палате, странном помещении или галерее, заплесневелой и затхлой, как старый заброшенный погреб и сырой, как темница. В верхнем конце галереи есть возвышение, а на нем – подковообразный стол. За столом сидят председатель и члены комиссии – сплошь судейские. Человек на маленькой табуретке позади председателя, это – Саро lazzarone[172], своего рода народный трибун, назначенный в помощь комиссии надзирать за правильностью процедуры, а рядом с ним несколько его личных приятелей. Это оборванный, смуглый парень с длинными спутанными волосами, свисающими ему на лицо, покрытый, к тому же, с головы до пят самой что ни на есть неподдельной грязью. Вся галерея забита простолюдинами; между ними и возвышением, охраняя ведущие на него ступени, размещается группа солдат.
   Происходит кратковременная заминка, так как еще не собралось нужное число судей, и весь интерес пока сосредоточен на ящике, в который складывают номера. После того как ящик заполнен, центральной фигурой становится мальчик, которому предстоит вынимать их оттуда. Он уже облачен в подобающий для этих обязанностей костюм – на нем туго обтягивающая его куртка из сурового полотна с одним единственным рукавом (левым), а правая рука до самого плеча обнажена и готова к погружению в таинственный ящик.
   В помещении царит тишина, нарушаемая лишь кое где шепотом, и глаза всех присутствующих прикованы к юному служителю фортуны. Имея в виду ближайшую лотерею, они начинают осведомляться о его возрасте, и есть ли у него братья и сестры, и сколько лет его матери, и сколько – отцу, и есть ли у него прыщи, или родимые пятна, и где они, и сколько их счетом. Прибытие предпоследнего из опаздывающих судей (маленького старичка, которого все боятся, так как считается, что у него дурной глаз), несколько отвлекает внимание, которое могло бы быть отвлечено значительно больше, если бы вслед за старичком не появился новый предмет всеобщего интереса: священник, присланный служить молебен, и сопровождающий его грязный-прегрязный маленький мальчик, несущий священное облачение и сосуд со святою водой.
   Вот, наконец, и последний судья занимает свое место за подковообразным столом.
   Возникают смутный гул и жужжание, вызванные неудержимым волнением. Под этот гул священник просовывает голову в облачение и оправляет его на плечах. Затем он беззвучно читает молитву и, обмакнув кропило в сосуд со святою водой, окропляет ящик и мальчика и одним махом благословляет и того и другого, для чего и ящик и мальчика подымают на стол и ставят рядом. Мальчика оставляют на столе и далее, а один из служителей берет ящик и проносит его перед публикой с одного края возвышения до другого; при этом он подымает ящик высоко вверх и основательно встряхивает его, словно хочет сказать, как фокусник: «Тут без обмана, почтеннейшие дамы и господа; пожалуйста, смотрите на меня сколько угодно!»
   Наконец ящик снова поставлен около мальчика, и мальчик, подняв скачала над головою обнаженную руку с раскрытою пятерней, опускает ее в отверстие (ящик сделан наподобие баллотировочной урны) и вынимает оттуда номер, навернутый на что-то твердое вроде конфеты. Он протягивает эту штуку ближайшему члену комиссии, который чуточку разворачивает ее и передает сидящему рядом с ним председателю. Председатель очень медленно разворачивает ее до конца. Саро lazzarone наклоняется через его плечо. Председатель протягивает номер уже в развернутом виде Саро lazzarone. Саро lazzarone, бросив на него безумный взгляд, выкрикивает пронзительно-громким голосом: «Sessanta due!» (шестьдесят два), одновременно показывая «два» пальцами. Сам Саро lazzarone не ставил на шестьдесят два. Лицо его страшно вытягивается, и он дико вращает глазами.
   Поскольку это один из излюбленных номеров, его все же хорошо принимают в толпе, что случается далеко не всегда. Остальные номера вынимаются с соблюдением тех же формальностей, кроме благословения. Его хватает на всю таблицу умножения. Новым бывает каждый раз лишь перемена в лице Саро lazzarone, который, очевидно, вложил сюда все свои скудные средства и который, увидев последний номер и обнаружив, что он опять не выиграл, горестно всплескивает руками и воздевает глаза к потолку, прежде чем огласить его, словно взывая, в тайном отчаянье, к своему святому патрону, так коварно обманувшему его. Надеюсь, что Саро lazzarone не изменит ему ради какого-нибудь иного представителя святцев, хотя, по-видимому, и грозит это сделать.
   Где выигравшие – остается тайной для всех. Среди собравшихся их во всяком случае нет; всеобщее разочарование наполняет вас сочувствием к бедному люду. И когда, став в сторонку, мы наблюдаем этих горемык, проходящих внизу через двор, они кажутся нам такими же жалкими, как узники (часть здания занята тюрьмою), глазеющие на них сквозь решетки на окнах, или черепа, которые еще висят на цепях на наружном фасаде, в память о добром старом времени, когда обладатели их были здесь вздернуты в назидание и на страх народу.
   Мы покидаем Неаполь с первыми лучами чудесного восхода и направляемся по дороге в Капую; а затем пускаемся в трехдневное путешествие по проселкам, чтобы посетить по пути монастырь Монте Кассино, который прилепился на крутом и высоком холме над городком Сан-Джермано и в туманное утро теряется в густых облаках.
   Тем приятнее низкий тон его колокола, который, пока мы кружим на мулах, подымаясь к обители, таинственно Звучит в тихом, недвижном воздухе; вокруг нас – сплошной серый туман, двигающийся медленно и торжественно, как похоронное шествие. Наконец прямо пред нами вырисовывается во мгле громада монастырского здания, и мы различаем еще смутно, несмотря на их близость, высокие серые стены и башни и сырой пар, тяжело клубящийся под сводами галерей.
   Две черные тени скользят взад и вперед по четырехугольной площадке возле статуй святого покровителя монастыря и его сестры; следом за этими тенями прыгает, то исчезая под старинными арками, то снова показываясь, ворон, каркающий в ответ на удары колокола и в промежутках лопочущий на чистом тосканском наречии. До чего же он похож на иезуита! Не бывало еще на свете такого хитреца и проныры, который чувствовал бы себя так непринужденно, как этот ворон; вот он сейчас остановился, склонив голову набок, у дверей трапезной и делает вид, будто смотрит куда-то в сторону, а между тем пристально разглядывает посетителей и напряженно вслушивается в их голоса. И каким тупоумным монахом кажется в сравнении с ним монастырский привратник!
   «Он говорит, как мы, – сообщает привратник. – Так же ясно». Да, да, привратник, так же ясно. Нет ничего выразительнее приветствий, которыми он встречает крестьян, входящих в ворота с корзинами и другими ношами. Он так вращает глазами и гортанно хихикает, что его следовало бы избрать настоятелем Ордена Воронов. Он все понимает. «Отлично, – говорит он, – мы кое-что Знаем, проходите, добрые люди. Рад вас видеть!»
   Каким образом удалось воздвигнуть на таком месте Это поразительное сооружение, если доставка камня, железа и мрамора на подобную высоту была несомненно сопряжена с невероятными трудностями? «Карр!» – говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. Как случилось, что после разграблений, пожаров и землетрясений монастырь поднялся из развалин и снова таков, каким мы его видим теперь, с его великолепною и пышно обставленной церковью? «Карр!» – говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. У этих люден жалкий вид, и они (как обычно) глубоко невежественны, и все, как один, попрошайничают, пока монахи служат мессу в часовне. «Карр! – говорит ворон. – Ку-ку!»
   Мы уходим, а он все хихикает и вращает глазами у ворот обители. Мы медленно спускаемся среди густых облаков по извилистой дороге. Выбравшись, наконец, из них, мы видим далеко внизу деревушку и плоскую, зеленую, пересеченную ручьями равнину, приятную и свежую после мрака и мглы обители – да не будут эти слова сочтены проявлением непочтительности к ворону и святой братии.
   Мы тащимся дальше по грязным дорогам и через убогие, до последней степени запущенные деревни, где ни в одном окне нет целого стекла и ни на одном жителе нет целой одежды и никаких признаков съестного ни в одной из дрянных лавчонок. Женщины носят ярко-красный корсаж со шнуровкой впереди и сзади, белую юбку и неаполитанский головной убор из сложенного четырехугольником куска полотна, первоначально предназначавшийся для переноски тяжестей на голове. Мужчины и дети носят что придется. Солдаты так же прожорливы и грязны, как собаки. Гостиницы так причудливы, что они бесконечно привлекательнее и интереснее лучших парижских отелей. Одна такая гостиница находится близ Вальмонтоне – вот он, Вальмонтоне, – круглый, обнесенный стенами город на горе – а приблизиться к ней можно лишь через трясину глубиною почти по колено. Внизу – какая-то нелепая колоннада, темный двор с множеством пустых конюшен и сеновалов и большая длинная кухня с большой длинной скамьей и большим длинным столом, и там возле огня толпится в ожидании ужина кучка проезжих, и среди них два священника. Наверху – нескладная кирпичная галерея, где мы можем пока присесть, с крошечными оконцами, заделанными крошечными пузырчатыми кусками стекла; все выходящие на нее двери (а их дюжины две) сорваны с петель, вместо стола голые доски, положенные на козлы, за которыми может обедать человек тридцать; в очаге размерами с порядочную столовую трещат и пылают вязанки хвороста, освещая страшные, зловещие рожи, нарисованные углем прежними постояльцами на его выбеленных известью боковых стенках. На столе ярко горит плошка, а возле стола суетится, то и дело почесывая в густых черных волосах, желтолицая карлица, которая становится на цыпочки, чтобы разложить большие кухонные ножи, и совершает легкий прыжок, чтобы заглянуть, достаточно ли воды в кувшине. Кровати в соседних комнатах отличаются крайне неустойчивым нравом. Во всем доме нет ни осколка зеркала, а для умывания служит та же кухонная посуда. Но желтая карлица ставит на стол объемистую фиаску превосходнейшего вина, – в ней добрая кварта – и в числе полудюжины других кушаний подает почти целого дымящегося горячим паром жареного козленка. Она столь же благодушна, как неопрятна, а это немало. Итак, разопьем эту фиаску вина за ее здоровье и за процветание заведения!