В Вашей повести такое множество удачных штришков, придающих ей естественность, страстность, искреннюю взволнованность, что мне бы очень хотелось поразмыслить над ней еще немного и попытаться, сократив ее в нескольких местах, сделать из нее, скажем, четыре части. Я не особенно уверен в успехе, ибо, читая ее позавчера вечером, отметил про себя все связанные с этим трудности, но уверяю Вас, мне очень не хочется отказываться от произведения, обладающего такими достоинствами.
   В воскресенье утром я дней на десять уезжаю в Париж. Не позднее чем через две недели я рассчитываю вернуться. Если вы позволите мне подумать на досуге, то за этот срок я, во всяком случае, сделаю все от меня зависящее, чтобы окончательно убедиться в правильности моей оценки. Однако, если во время моего отсутствия у Вас появится желание забрать рукопись, с тем чтобы опубликовать ее каким-либо иным способом, Вашей записки - всего в несколько слов - к мистеру Уилсу в редакцию "Домашнего чтения" будет достаточно, чтобы тут же получить ее. Еще раз со всей искренностью заверяю Вас, что достоинства Вашей повести произвели на меня очень большое впечатление, которое, я полагаю, было бы не меньшим, даже если бы она принадлежала перу человека, мне совершенно незнакомого.
   Искренне Ваш, дорогая мисс Кинг.
   7
   МАРИИ БИДНЕЛЛ-ВИНТЕР *
   Тэвисток-хаус,
   суббота, 10 февраля 1855 г.
   Каждый день я получаю огромное количество писем, написанных различными, совершенно незнакомыми мне почерками, и потому, как Вы сами понимаете, не могу уделять особого внимания внешнему виду всей этой корреспонденции. Вчера вечером, когда я читал, сидя у камина, мне принесли целую пачку писем и положили передо мной на стол. Я просмотрел ее всю и, не заметив ни одного конверта со знакомым мне почерком, оставил письма на столе нераспечатанными и вернулся к своей книге. Но странное волнение вдруг овладело мной, и мысли мои почему-то унеслись в далекое прошлое, к дням моей юности. В том, что я читал и о чем думал перед тем, не было ничего, чем можно было бы объяснить этот внезапный поворот. Но тут мне пришло на ум, что это могло быть вызвано каким-то неосознанным воспоминанием, пробудившимся при виде одного из полученных писем. Я стал снова перебирать их, и вдруг узнал Ваш почерк, и непостижимая власть прошлого захватила меня. Двадцати трех или двадцати четырех лет как будто и не бывало! Я распечатал Ваше письмо в каком-то трансе, совсем как мой друг Дэвид Копперфилд, когда он был влюблен.
   В Вашем письме столько жизни и обаяния, столько непосредственности и простоты, столько искренности и тепла, что я читал его с упоением, не отрываясь, пока не дошел до того места, где Вы упоминаете о своих девочках. В том состоянии полной отрешенности, в каком я находился, я совсем забыл о существовании этих милых крошек и подумал, не схожу ли я с ума, но тут я вспомнил, что и у меня самого девять детей. И тогда эти двадцать три года начали выстраиваться длинной чередой между мной и прошлым, которое мы не в силах изменить, и я задумался над тем, из каких случайностей сотканы наши жизни.
   Едва ли Вы способны с такою нежностью, как я, вспоминать старые времена и старых друзей. Всякий раз, проезжая по пути на континент или обратно через Сити, я неизменно захожу в небольшой дворик позади дворца лорд-мэра и, обогнув угол Ломбард-стрит, прохожу мимо церкви и вспоминаю, что там похоронена бедняжка Энн * (не помню, - кто мне говорил об этом). Если Вы пожелаете проверить мою память и спросите, как звали Вашу хорошенькую служанку из Корнуолла (теперь, я думаю, у нее уже около трех десятков внуков и ходит она, опираясь на клюку), то Вы убедитесь в том, что я выдержу испытание, хотя имя у нее было просто невероятное. Время не стерло память о тех днях: они оставили во мне след, четкий, ясный, неизгладимый, как будто меня никогда не окружала многотысячная толпа, как будто мое имя никогда не произносилось вне моего тесного домашнего круга. Чего бы стоил я, чего бы стоили все мои усилия и все то, чего я достиг, если бы это было иначе!
   Ваше письмо так взволновало меня еще и потому, что пробудило столько дорогих моему сердцу воспоминаний о той поре, поре моей весны, когда я был или гораздо умнее, чем теперь, или, быть может, гораздо безумней? На этот вопрос я не смог бы ответить, даже если б раздумывал над ним целую неделю. Поэтому лучше не буду и пытаться. Я готов всем сердцем откликнуться на Ваш призыв, мечтаю о долгом, задушевном разговоре и буду счастлив увидеть Вас после стольких лет разлуки.
   Завтра утром я уезжаю в Париж, где пробуду около двух недель. Когда я вернусь, миссис Диккенс заедет к Вам, чтобы условиться о дне, когда Вам и господину Винтеру (прошу засвидетельствовать ему мое почтение) будет удобно прийти к нам пообедать запросто. Мы встретимся в тесном домашнем кругу, без посторонних, чтобы никто не помешал нам наговориться вдосталь обо всем.
   Мэри Энн Ли * мы видели сто лет тому назад в Бродстэрсе. Миссис Диккенс и ее сестра, которые не пропускают ни одного объявления о браке, буквально вскрикнули, увидев ее имя в газете, я же на их вопрос, как я отношусь к этому известию, ответил, что, по-моему, давно пора. Признаюсь, впечатление было бы гораздо сильнее, если бы я не знал, что жених - джентльмен почтенного возраста, с семью тысячами годового дохода, с многочисленными взрослыми детьми и без малейших признаков образованности.
   Моя мать решительно возражает против того, чтобы ее считали старухой, и на рождестве неизменно появляется у меня в легкомысленной девичьей шляпке; чтобы надеть ее, требуется масса времени и сил. Видно, самой судьбой решено, чтобы я никогда не встречался с Вашим отцом, когда он бывает в наших местах. Дэвид Ллойд, этот отъявленный мошенник, нисколько не изменился, в чем я имел сличай убедиться, столкнувшись с ним в лондонской таверне примерно в году 1770-м, когда я встретил Вас с сестрой и Вашей бедной матушкой на Корнхилле - Вы шли все трое к Сент-Мэри-Экс заказывать некие таинственные платья, как потом оказалось, подвенечные. Это было в те далекие времена, когда дамы носили круглые зеленые ротонды, шерстяные, если я не ошибаюсь. Со свойственной мне галантностью я проводил вас до самых дверей вашей портнихи, когда Ваша матушка, охваченная внезапным страхом (клянусь честью, без малейших оснований), что я намерен последовать за Вами, сказала, подчеркивая каждое слово: "А теперь, мистер Дикин (иначе она меня не называла), разрешите с Вами распрощаться".
   Упомянув выше о Париже, я вспомнил, что вся моя жизнь была разбита и все мои надежды разрушены, когда ангела моей души отправили в Париж для завершения образования. Если я могу быть там чем-нибудь полезен Вам или если я могу привезти оттуда какие-нибудь безделушки Вашим милым девочкам (право, мне все еще кажется, что они плод Вашей фантазии), то прошу Вас, располагайте мной. В Париже я остановлюсь в отеле "Мерис" и запрусь в своем номере, - единственное, что может оградить меня от нашествия моих земляков и американцев! - но я с величайшей готовностью выполню любое Ваше поручение.
   Моя дорогая миссис Винтер, к радостному волнению, вызванному Вашим письмом, примешивается и некоторая доля грусти. В этом огромном мире, где мы с Вами живем и где многие из нас так странно теряют друг друга, нельзя без душевного трепета услышать голос из далекого прошлого. Вы так неразрывно связаны с тем временем, когда те свойства моей натуры, которые впоследствии сослужили мне такую службу, только-только зарождались во мне, что я не в силах закончить это послание легкомысленной нотой. Ваше письмо затронуло во мне такую сторону, или, лучше сказать, такую струну, которую был бы не способен затронуть никто на свете, кроме Вас. Надеюсь, мистер Винтер не посетует на меня за эти слова.
   Ваш преданный друг.
   8
   МИССИС БИДНЕЛЛ-ВИНТЕР
   Отель "Мерис", Париж,
   четверг, 15 февраля 1855 г.
   Я обмакнул перо, но не сразу решился написать Вашу девичью фамилию.
   Северная железная дорога на всем протяжении занесена глубоким снегом. Почта задерживается, и Ваше милое письмо пришло только сегодня утром. Я тороплюсь ответить, чтобы отправить мое послание к Вам с обратной почтой, и мне чудится, что вот-вот раздастся стук и войдет, как когда-то на Финсбери-плейс, Ваша Сара с корзинкой в руке и, подарив меня добрым, сочувственным взглядом, унесет мое письмо и оставит меня, как всегда, подавленным и угнетенным.
   С болью в сердце я читал эти строки, написанные таким знакомым, ничуть не изменившимся почерком, и в то же время меня так обрадовало Ваше поручение и сознание того, что я все еще занимаю какое-то место в Ваших воспоминаниях. Это наполнило гордостью мое сердце и пробудило в нем мечты далекой юности. Излишне говорить, что я выполню Вашу просьбу с такой же тщательностью и с таким же рвением, с каким когда-то доставал для Вас крошечные перчатки (помнится мне, синие). Интересно,(были ли синие перчатки в моде тогда, когда мне исполнилось девятнадцать лет, или их носили только Вы?
   Мне очень, очень жаль, что Вы не отнеслись ко мне с достаточным доверием и не написали мне еще до рождения Вашей первой дочери, но теперь Вы лучше узнали меня, и я надеюсь, придет время и Вы скажете ей, чтобы она передала своим детям, когда они подрастут, что в дни моей юности я любил ее мать самой глубокой и преданной любовью.
   Я всегда думал (и не перестану так думать никогда), что на всем свете не было более верного и преданного любящего сердца, чем мое. Если мне присуши фантазии и чувствительность, энергия и страстность, дерзание и решимость, то все это всегда было и всегда будет неразрывно связано с Вами с жестокосердой маленькой женщиной, ради которой я с величайшей радостью готов был отдать свою жизнь! Никогда не встречал я другого юношу, который был бы так поглощен единым стремлением и так долго и искренне предан своей мечте. Я глубоко уверен в том, что если я начал пробивать себе дорогу, чтобы выйти из бедности и безвестности, то с единственной целью - стать достойным Вас. Эта уверенность так владела мной, что в течение всех этих долгих лет, до той самой минуты, когда я в прошлую пятницу вечером распечатал Ваше письмо, я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце. Когда в моем присутствии кто-либо произносил это имя, оно наполняло меня жалостью к себе, к тогдашнему наивному неоперившемуся птенцу, и преклонением перед тем большим чувством, которое я хранил в глубине души, чувством, отданным той, кто была для меня дороже всего на свете. Я никогда не был (и едва ли когда-нибудь буду) лучше, чем в те дни, когда Вы сделали меня таким безнадежно счастливым.
   Как странно думать и говорить об этом теперь, через столько лет, но когда Вы писали то письмо, Вы должны были предвидеть, что оно, естественно, пробудит во мне далекие воспоминания, и потому эти строки не должны неприятно удивить Вас. Хотя в былые годы Вы, вероятно, я но подозревали, как страстно я Вас любил, все же, я надеюсь, Вы нашли в одной из моих книг верное отражение моего чувства к Вам, и в отдельных черточках моей Доры, быть может, узнали черточки, характерные для Вас в те времена. И, быть может, Вы подумали: а ведь это что-нибудь да значит - быть так горячо любимой!
   Пройдут годы, и, может быть, в Ваших дочерях вновь возродится очарованье Доры, чтобы свести с ума еще одного юного безумца, но я уверен, что он никогда не будет любить так, как любили мы с Копперфилдом.
   Многие восхищались прелестью и поэзией моего изображения невинной любви двух юных существ, нисколько не подозревая, что правдивость этого изображения - ни больше ни меньше, как результат моего собственного жизненного опыта.
   Есть чувства, которые я давно похоронил в своей груди, будучи уверен, что нм никогда не возродиться вновь. Но сейчас, когда я говорю с Вами опять и знаю, что эти строки "только для Вас", как могу я утаить, что чувства Эти все еще живы! В самые невинные, пылкие, лучезарные дни моей жизни моим Солнцем были Вы. И теперь, зная, что мечта, которой я жил, принесла мне столько добра, очистила мою душу, научила упорству и терпению, как могу я, получив Ваши признанья, притворяться, будто я вырвал из сердца все, чем оно было полно!
   Но, повторяю, Вы, должно быть, все это так же хорошо знаете, как и я. Мне хочется верить - и надеюсь, в этом нет ничего обидного для Вас, - что Вы не раз откладывали в сторону мою книгу и думали: "Как сильно любил меня этот мальчик и как живо помнит он все, став мужчиной!"
   Я пробуду здесь до вторника или среды. Если снежные заносы не помешают этому письму попасть вовремя в Ваши руки, быть может, они не помешают и Вашему ответу застать меня здесь, но Вы должны поторопиться и помнить, что Ваше письмо будет "только для меня". Когда и начал писать эти строки, целый рой воспоминаний окружил меня, и я стал было перебирать их, чтобы спросить, живы ли они и в Вашей памяти. Но все они принадлежат тому, кто предавался им с радостью и мукой, и теперь они уже отошли в область прошлого, так не будем тревожить их.
   Моя дорогая миссис Винтер,
   Преданный Вам.
   P. S. Мне хотелось бы знать, что сталось с пачкой писем, которые я, повинуясь приказу, вернул Вам, перевязав их синей лентой, под цвет перчаток.
   9
   МИСТЕР ВИНТЕР
   Хэвисток-хаус,
   22 февраля 1855 г.
   Моя дорогая Мария,
   Давно знакомый почерк так запечатлелся в моей памяти, что, хотя Ваше письмо написано не совсем разборчиво, я прочитал его без труда, не пропустив ни единого слова. Мне пришлось уехать из Парижа во вторник утром, еще до прибытия почты, но я принят меры, чтобы не вышло задержки, распорядившись отправить всю мою корреспонденцию немедленно вслед за мной. Я вернулся домой вчера вечером, а Ваше письмо пришло сегодня утром. Кстати, нет такого места на земле, где моим письмам была бы обеспечена большая сохранность и неприкосновенное, чем в моем собственном доме.
   Увы, почему мне так поздно выпало на долю прочитать эти слова, начертанные знакомой рукой, слова, которых никогда раньше она мне не писала? Я читал их с глубочайшим волнением, и прежнее чувство, прежняя боль нахлынули на меня с непередаваемой силон. Как случилось, что наши пути разошлись, мы не узнаем никогда, по крайней мере по эту сторону Вечности. Но если б Вы произнесли тогда слова, которые написали мне теперь, поверьте, я достаточно хорошо знаю себя и могу засвидетельствовать, что сила и искренность моей любви смели бы с моего пути все преграды.
   Помнится, прошло уже много времени с тех пор как я стал совсем взрослым (было ли это в действительности мне только казалось тогда?), и я написал Вам последнее, решающее письмо, смутно сознавая, что могу говорить с Вами как мужчина с женщиной. Я предложил Вам предать забвению наши мелкие размолвки и разногласия и начать все сначала. Однако Вы ответили мне холодными упреками, и я пошел своим путем. Но если б Вы знали, с какой болью, с каким отчаяньем в сердце, после какой тяжелой борьбы я отказался от Вас! Эти годы отвергнутой любви и преданности, годы, преследовавшие меня мучительной сладостью воспоминаний, оставили такой глубокий след в моей душе, что у меня появилась дотоле чуждая мне склонность подавлять свои чувства, бояться проявления нежности даже к собственным детям, лишь стоит им подрасти. Несколько лет тому назад, прежде чем приняться за "Копперфилда", я начал было писать историю своей жизни, намереваясь оставить эту повесть неопубликованной до тех нор, пока ее тема не будет исчерпана до конца. Но как только я дошел до того времени, когда в моей жизни появились Вы, я вдруг потерял мужество и сжег все то, что уже написал. Я никогда ни в чем Вас не винил, но до последних дней я думал, что Вы не были сколько-нибудь серьезно затронуты тем чувством, которое так захватило меня.
   Но теперь все тучи прошлого рассеялись перед Вашими искренними словами, и уже одно то, что Вы вспомнили обо мне в самую тяжелую пору своей жизни * и так просто и трогательно доверились мне, глубоко взволновало и покорило меня. Когда умерла бедняжка Фанни * (уж она-то знала, что все эти годы я не мог без волненья слышать даже упоминания Вашего имени), нас не было в Лондоне, и тогда я так и не узнал о том, что Вы побывали у нас в доме, на Девоншир-террас, и даже в моей комнате. Все эти долгие годы, до нынешнего дня, я ничего не знал о Вас, пока не прочитал Ваше письмо. И все же за девятнадцать лет я не мог, просто не мог забыть Вас, освободиться от большого и искреннего чувства, превозмочь мою любовь к Вам, и сейчас не могу говорить с Вами так, как говорю с любым из моих добрых друзей. Наверное, я именно поэтому никогда не искал возможности увидеться с Вами за все эти годы.
   И вот теперь Вы все изменили, все исправили - так смело и в то же время так бережно и деликатно, что между нами снова могут установиться отношения взаимного доверия и полной откровенности, которые при всей их честности и дозволенности будут известны только нам двоим. То, что Вы предлагаете, я принимаю всей душой. Кому же Вы можете довериться больше, чем человеку, который так Вас любил! Недавно в Париже леди Оллиф* спросила меня, правда ли, что я так безумно любил Марию Биднелл? Я отвечал ей, что нет на свете женщины и что найдется лишь немного мужчин, которые способны понять всю силу подобной любви.
   В моих воспоминаниях Вы все та же, прежняя Мария. Когда Вы пытаетесь уверить меня, что стали "старой, толстой, беззубой и безобразной", я просто не верю Вам и мчусь на Ломбард-стрит, туда, где когда-то стоял Ваш, теперь снесенный, дом (как будто от моего воздушного замка не суждено было остаться даже следам известки и кирпичей!), и снова вижу Вас в том самом малиновом платье с узеньким воротничком, отделанным, кажется, черным бархатом, и с белой кипенью ван-дейковских кружев, к каждому кончику которых было пришпилено мое юное сердце, как бабочка на булавке. До сих пор стоит мне увидеть девушку, играющую на арфе, и та же самая гостиная возникает в моем воображении с такой поразительной отчетливостью, что я, кажется, мог бы описать ее сейчас, не упустив ни малейшей подробности. Я часто вспоминал Вашу манеру сдвигать брови, вспоминал в самых отдаленных странах - в Шотландии, в Италии, в Америке, - и в самой торжественной, и в самой интимной обстановке.
   В те времена, когда возникало отчуждение между нами, я часто, возвращаясь поздно ночью (порой около двух-трех часов ночи) из палаты общин, шел пешком, чтобы только пройти мимо окон дома, где спали Вы. За последний год я опять не раз шел этой дорогой и раздумывал над тем, может ли вся слава мира возместить человеку потерю мечты его юности, мечты, которую утратил я.
   Я опасный человек: со мною нельзя показываться в общественных местах, ибо меня знают все. В соборе св. Павла меня знает настоятель и весь капитул. На Патерностер-роу меня знает каждая дымовая труба и каждая черепица на крыше. И у меня возникли сомнения, не лучше ли нам отказаться от встречи на Патерностер-роу и не избрать ли что-либо иное? Ведь то, что покажемся вполне естественным, скажем, недели через две, едва ли будет сочтено приемлемым сейчас. И все же я очень хотел бы увидеть Вас наедине, прежде чем мы встретимся на людях. Думаю, это совершенно необходимо для того, чтобы мы чувствовали себя непринужденно. Кроме того, если Вы все же не пожелаете отказаться от Патерностер-роу, имейте в виду, что Вы рискуете принять за меня какого-нибудь другого усатого мужчину. Не лучше ли будет, если Вы придете к нам и спросите сначала Кэтрин, а потом меня? Можно быть почти уверенным, что между тремя и четырьмя часами никого не будет дома, кроме меня. Я предлагаю Вам это, так как знаю, что при встрече на улице бывают всякие нежелательные случайности, и, даже учитывая их малую вероятность, я хочу исключить их возможность, поскольку это касается Вас. Если же Вы не пожелаете прийти к нам, пусть будет по-вашему. Я подчинюсь Вашему выбору.
   Я гоню от себя прочь воспоминания о том, что разлучило нас. Я не хочу думать, что Вы поступили со мной жестоко. Помнится, бедняжка Энн как-то написала мне (в то время у меня был один из приступов отчаяния): "Милый Чарльз, я, право, не могу понять Марию и решить, что делается в ее сердце", - и закончила (да покоится она с миром), если не ошибаюсь, длинной и со чувственной фразой о терпении и времени. Что ж! Видно, нам не суждено было встретиться до тех пор, пока время и терпение не решили это за нас.
   Знайте, что я согласен на все, что Вы предложите, и что я всей душой разделяю Ваши чувства.
   Ваш преданный друг.
   10
   МИСС КИНГ
   Тэвисток-хаус,
   24 февраля 1855 г.
   Дорогая мисс Кинг,
   Еще раз внимательно перечитал Вашу повесть и совершенно согласен с Вами, что случай со священником можно рассказать в нескольких словах. Знаю, что мой совет очень удивит Вас, и все же считаю своим долгом сказать, что, по моему убеждению, достоинства Вашей повести неизмеримо возрастут при сокращении. Пожалуй, она произвела бы большее впечатление, будь она вдвое короче.
   Для "Домашнего чтения" она, несомненно, слишком велика. Что касается моего варианта, боюсь, он покажется Вам слишком сокращенным. Сейчас я еще менее (если это возможно), чем вначале, расположен отказываться от Вашей повести; но чем больше я думаю над ней, тем более громоздкой она мне кажется. С другой стороны, я не могу просить Вас устранить это препятствие, ибо заранее предвижу всю трудность и мучительность такой попытки.
   Если я не ошибаюсь, в последних главах Вы несправедливы к Вашей героине, а что касается горничной-итальянки, Вам, как мне кажется, не удалось выразить то, что Вы имели в виду. С образцами такой речи я встречался в романах времен Матьюрэна *, но в языке итальянцев - никогда.
   Все это, однако, мелочи, которые легко исправить в течение часа. Что до основного препятствия, я оставляю его целиком на Ваше усмотрение, после того как Вы снова просмотрите повесть.
   Примите уверения в моей неизменной преданности.
   11
   ДЭВИДУ РОБЕТСУ
   Тэвисток-хаус,
   28 февраля 1855 г.
   Дорогой Дэвид Роберте,
   Надеюсь, мне удастся в немногих словах вполне отчетливо объяснить Вам, почему я считаю правильным свой Отказ пойти на обед, который лорд-мэр дает клубу *. Если бы я не чувствовал, что, отказываясь от его предложения, ж делаю то, что велит мне мое понятие о чести, Ваше письмо немедленно заставило бы меня изменить это решение.
   Составив вполне определенное мнение о том, что представляет собой наш муниципалитет, и ясно сознавая всю нелепость его претензий в наш век, который никоим образом и ни в каком мыслимом отношении не имеет ничего общего с тем временем, когда существование подобного учреждения было уместным, я уже примерно в течение года не раз высказывал это свое убеждение в "Домашнем чтении". Я перестал бы уважать самого себя и искусство, которому я себя посвятил, если бы поступил так, чтобы и волки были сыты и овцы целы; не могу высмеивать это учреждение в печати и пользоваться гостеприимством его представителя, в то время как на моих статьях еще не просохла типографская краска. Эта неразборчивость и так уже чрезмерно вошла у нас в обычай и унижает литературу, представляя ее чем-то несерьезным.
   Таково мое единственное возражение. Лично я всегда был с теперешним лорд-мэром в наилучших отношениях и считаю, что он отлично справляется со своими обязанностями. Коль скоро это касается Вас, меня и его, я ничуть не возражаю против того, чтобы Вы рассказали ему правду. В менее официальном случае, когда он не будет выступать как должностное лицо, я с восторгом готов обменяться любыми любезностями с таким достойным и приятным джентльменом, как мистер Мун *.
   Примите уверения в моей неизменной преданности.
   12
   УИЛКИ КОЛЛИНЗУ *
   Тэвисток-хаус,
   понедельник, 19 марта 1855 г.
   Мой дорогой Коллинз,
   С величайшим удовольствием прочел две первые част "Сестры Розы" *. Книга превосходна, прелестно написана, во всем видно, как много труда вложил в нее автор и как глубоко он знает материал, что встречается сейчас крайне редко.
   В случае если моя догадка, что брат и сестра прячут мать мужа, правильна, не сочтете ли Вы нужным еще раз просмотреть заключительную сцену второй части и подумать, нельзя ли сделать намек на это обстоятельство немного более туманным или хотя бы немного менее заметным; скажем, если бы Роза только попросила как-нибудь у брата разрешения открыться мужу; или еще какое-либо незначительное изменение в этом же роде? Лучший из известных мне способов усилить интерес читателя и скрыть от него истину заключается в том, чтобы, в первом случае, ввести или упомянуть еще одно лицо, скажем, кого-нибудь из друзей брата, которое могло бы (в догадках читателя) оказаться человеком, которого прячут и к которому муж питал бы тайную неприязнь или ревность. Но это может повлечь за собой слишком большие изменения.