На борту «Ройял Чартер» было несколько евреев, и благодарность их единоверцев с большим чувством выражена в нижеследующем письме, присланном из канцелярии главного раввина:
   «Достопочтенный сэр!
   Не могу не выразить Вам глубокую признательность от лица тех членов моей общины, чьи близкие оказались, к несчастью, среди погибших во время крушения «Ройял Чартер». Поистине Вы, подобно Воозу[2], «не оставили добротой своей ни живого, ни мертвого».
   Вы явили доброту свою не только к тем, кого приняли столь радушно в своем доме и кому столь деятельно помогли исполнить последний долг, но и к мертвым единоверцам нашим, озаботясь, чтобы они были похоронены в своей земле и по своему обряду. Да вознаградит Вас отец небесный за Вашу гуманность и человеколюбивые Ваши деяния!»
   Еврейская община города Ливерпуля, в письме, подписанном секретарем, так выразила свои чувства:
   «Достопочтенный сэр!
   Старосты нашей общины с большим удовлетворением узнали, что, положив в местах недавнего крушения «Ройял Чартер» столько неустанных и удостоенных всеобщего признания трудов, Вы весьма любезно употребили немало ценных усилий, дабы оказать содействие тем нашим единоверцам, которые вознамерились похоронить своих друзей в освященной земле, по обряду и ритуалу нашей религии.
   Старосты просили меня при первой возможности выразить Вам от лица общины самую теплую признательность и благодарность и пожелать долгих лет счастья и благоденствия».
   Джентльмен иудейского происхождения пишет:
   «Достопочтенный сэр!
   Пользуюсь случаем сердечно поблагодарить Вас за незамедлительный ответ на письмо, в котором я сообщал все подробности о своем горячо оплакиваемом брате, и прошу Вас принять изъявления искренней признательности за помощь и содействие, столь охотно оказанное Вами при Эксгумации останков моего бедного брата. Когда в столь скорбных и горестных обстоятельствах встречаешь людей, так дружески к тебе расположенных, это в какой-то мере служит утешением и притупляет душевную боль. Его судьба кажется особенно тяжелой, если припомнить все обстоятельства, которые ей сопутствовали. Семь лет назад он покинул свой дом и три года спустя приехал повидаться с семьей. Он помолвился тогда с очень милой девушкой. В чужих краях ему улыбнулась удача, и он возвращался домой, чтоб исполнить свою священную клятву.
   Он ничего не застраховал и все, что у него было, вез с собой в золоте. Мы получили от него весточку, когда корабль заходил в Куинстаун; он был тогда полон упований, а через несколько коротких часов все пошло прахом»).
   Проникнуты скорбью, но слишком сокровенны, чтобы приводить их здесь, многочисленные упоминания о медальонах с женскими портретами, которые эти грубые мужчины носили на шее (там их нашли после их смерти), о срезанных локонах, страничках из писем и многих, многих других знаках затаенной нежности. На одном трупе, выброшенном волнами на берег, нашли напечатанным на листе бумаги с краями, вырезанными в форме кружев, такое, единственное в своем роде (и оказавшееся бесполезным) заклинание:
   Благословение

   Пусть благословение божие пребудет с тобою. Пусть солнце славы озаряет ложе твое и дорога изобилия, счастья и почестей всегда будет открыта перед тобой. Пусть никакая печаль не омрачит дни твои и горе не лишит тебя сна. Пусть голова твоя мирно покоится на мягком своем изголовье и приятные дремы сопутствуют ночному твоему отдохновению; а когда годы пройдут долгой чредою, и радости жизни наскучат тебе, и смерть легкой рукою накинет на тебя свое покрывало, чтоб не пробудился ты больше к жизни земной, пусть ангел господень стоит над одром твоим и да озаботится он, чтобы резкий порыв ветра не затушил раньше срока угасающий светильник жизни.

   У одного матроса на правой руке была такая татуировка — спаситель на кресте; чело распятого и его одеяние забрызганы кровью; ниже изображены мужчина и женщина; с одной стороны от распятия — лунный серп, нарисованный в форме человеческого лица, с другой — солнце; над распятием буквы X. В. На левой руке изображена танцующая пара, сделана попытка обрисовать женское платье; внизу подписаны инициалы. У другого матроса — на правой руке внизу вытатуированы моряк и женщина; моряк держит английский флаг; лента, прикрепленная к древку, развевается над головою женщины, и она сжимает в руке один ее конец. На верхней части руки вытатуирован спаситель на кресте; верх распятия окружен звездами, и одна большая звезда наколота тушью сбоку. На левой руке флаг, сердце, пронзенное стрелой, лицо и инициалы. Эту татуировку удалось совершенно ясно различить под обесцвеченным кожным покровом изуродованной руки, когда кожа была осторожно соскоблена ножом. Вполне возможно, что обычай татуироваться так живуч среди моряков потому, что они хотят быть опознанными, если утонут и будут выброшены на берег.
   Прошло немало времени, прежде чем я смог оторваться от заинтересовавших меня бумаг на столе, и я покинул это доброе семейство лишь после того, как преломил с ними хлеб и выпил вина. И совершенно так же, как я приехал сюда с береговым стражником, своим обратным попутчиком я избрал почтальона с его кожаной сумкой, палкой, рожком и терьером. Много писем, проникнутых отчаяньем, принес он за эти два месяца в дом приходского священника; много добрых утешительных ответов унес он отсюда.
   По дороге я размышлял о множестве наших соотечественников, которые в грядушие годы совершат паломничество на это маленькое кладбище, и о множестве австралийцев, причастных к этой катастрофе, которые, приехав в Старый Свет, посетят это место; я размышлял о людях, написавших всю эту груду писем, что я оставил на столе. и тогда мне захотелось включить сюда этот короткий отчет. Церковные соборы, конференции, епископские послания и тому подобное могут, я полагаю, немало способствовать упрочению веры — и дай им бог! Однако, думается мне, за все время, сколько они просуществуют, им не преуспеть в служении делу господню и вполовину против того, что явил небесам этот открытый ветрам клочок гористого валлийского побережья.
   Если б во время крушения «Ройял Чартер» я потерял подругу жизни, больше того, если б я потерял нареченную, если б я потерял свою юную дочь, даровитого сына или маленького ребенка, я поцеловал бы эти бережные руки, неутомимо трудившиеся в церкви, и сказал: они более всех других достойны были б коснуться праха близкого моего, даже если б успокоился он в родном своем доме. Я был бы счастлив, что близкое мне существо покоится в мирной могиле неподалеку от дома, в котором живет эта добрая семья, на маленьком кладбище, где судьба свела столь многих; я вспоминал бы об этом с чувством благодарности и знал, что чувство мое справедливо. Моя заметка немногого стоит, пока я не назову, — даровав, надеюсь, утешение многим сердцам, — имя священнослужителя, столько раз здесь упомянутого. Это преподобный Стивен Руз Хьюз из Ланальго, близ Молфри на Энглси[3]. Его брат — преподобный Хью Роберт Хьюз из Пенроз Олигви.


III. Работный дом в Уоппинге


   Однажды мне захотелось на досуге отправиться из Ковент-Гардена в Ист-Энд и, обратив свои стопы к этой стороне круга столичного, я миновал Индиа-Хаус[4], раздумывая от нечего делать о Типу-саибе[5] и Чарльзе Лэме[6], миновал своего маленького деревянного мичмана, ласково потрепав его, на правах давней дружбы, по ноге в коротких штанишках, миновал Олдгетскую водокачку и «Голову Сарацина»[7] (его черномазая физиономия обезображена позорной сыпью реклам), пересек пустой двор старинного его соседа, Черного или Синего не то Кабана, не то Быка, который ушел из жизни неизвестно когда и чьи экипажи подевались неизвестно куда, возвратился в век железных дорог и, пройдя мимо Уайтчеплской церкви, очутился — довольно некстати для Путешественника не по торговым делам — на Торговой улице. Я весело прошлепал по густой грязи этого проспекта, созерцая с превеликим удовольствием громаду одного из зданий рафинадного завода; маленькие шесты с флюгерами в маленьких садиках, расположенных позади домов в переулках; прилегающие к улице каналы и доки; фургоны, громыхающие по булыжной мостовой, лавки ростовщиков, где корабельные помощники, оказавшись в стесненных обстоятельствах, прозакладывали такое количество секстантов и квадрантов, что я купил бы, пожалуй, несколько штук за бесценок, имей я хоть малейшее представление о том, как с ними обращаться, и свернул, наконец, направо, в сторону Уоппинга.
   Я не собирался нанять лодку у Старой Лестницы в Уоппинге или полюбоваться местами, где некая молодая особа под очаровательный старинный напев уверяла своего возлюбленного моряка, что нисколечко не переменилась с того самого дня, когда подарила ему кисет с его именем, — я не верю в ее постоянство и боюсь, что в этой сделке его надули самым бессовестным образом, да и что всегда-то он ходил в дураках. Нет, меня заставил отправиться в Уоппинг один полицейский судья из восточной части Лондона, который заявил в утренних газетах, будто уоппингский работный дом для женщин содержится очень плохо, и называл это стыдом, позором и другими страшными словами, так что я решил самолично узнать, как обстоит все это в действительности. Ведь полицейские судьи восточной части Лондона не обязательно принадлежат к числу мудрейших мужей Востока, о чем можно судить по их манере вести дела о маскарадах и пантомимах, которые устраиваются там в приходе Сент-Джордж; способ этот состоит в том, чтобы утопить дело в словопрениях сторон, привлечь к нему всех, кто к нему причастен, и всех, кто к нему не причастен, осведомиться у истца, как, по его мнению, следует поступить с ответчиком, а у ответчика — как он советует поступить с самим собой.
   Задолго до того, как я достиг Уоппинга, я уже понял, что сбился с пути, и, решив, подобно турку, положиться на судьбу, отдался на волю узких уточек, в надежде так или иначе добраться, если только мне суждено, до намеченной цели. Я брел около часа куда глаза глядят и в конце концов очутился над воротами грязного шлюза с черной водой. Против меня стояло какое-то склизкое существо, отдаленно напоминавшее лоснящегося от грязи молодого человека с опухшим землистым лицом. Оно могло сойти за младшего сына этой грязной старухи Темзы или за того утопленника, что был изображен на плакате, наклеенном на стоявшей между нами гранитной тумбе в форме наперстка.
   Я спросил у этого привидения, как называется место, чуда я попал.
   — Ловушка мистера Бейкера, — ответствовало оно с призрачной ухмылкой; звук его голоса напоминал клокотание воды.
   В подобных случаях я всегда бываю озабочен тем, чтобы суметь удержаться на умственном уровне своего собеседника, и я задумался над сокровенным смыслом слов, произнесенных привидением, а оно покамест, обхватив железный засов на воротах шлюза, принялось сосать его. Вдохновение осенило меня: я догадался, что мистер Бейкер — здешний коронер[8].
   — Подходящее место для самоубийства, — сказал я, глядя в темную воду шлюза.
   — Это вы насчет Сью? — встрепенулось привидение. — Здесь, здесь. И Полли, Опять же Эмили, и Нэнси, и Джейн. — После каждого имени он вновь принимался сосать железо. — А все от чего — все от дурного нрава. Срывает шляпку или платок, и ну бегом сюда, да и вниз головой. Завсегда здесь. Бултых — и вся недолга. В одночасье.
   — Что, всегда около часа ночи?
   — Да нет, — возразило привидение. — Насчет этого они не разборчивы. Для них любое время годится — и в два ночи и в три. Только вот что я вам скажу, — тут привидение прислонилось головой к засову и саркастически заклокотало, — им надо, чтоб кто-нибудь мимо шел. Станут они тебе топиться, коля нет рядом бобби или еще какого типа, чтоб услышал, как вода плеснулась.
   Насколько я мог уразуметь сказанное, я как раз и был тип, иначе говоря — один из представителей разношерстной толпы, и я с подобающим смирением позволил себе спросить:
   — И часто удается их вытащить и вернуть к жизни?
   — Насчет того, чтоб вернуть, не знаю, — заявило привидение, которому по какой-то таинственной причине очень не по душе пришлось это слово. — Тащут их в работельню, суют в горячую ванну, они и очухиваются. А насчет того, чтоб вернуть, не знаю. К чертям собачьим!
   И привидение исчезло.
   Поскольку оно стало обнаруживать поползновение к ссоре, я не жалел, что остался один, тем более что «работельня», в сторону которой оно мотнуло своей косматой головой, была совсем рядом. Я покинул страшную ловушку мистера Бейкера, покрытую грязной пеной, словно этой водой мыли закопченные трубы, и решился позвонить у ворот работного дома, где меня не ждали и где я был никому не знаком.
   Маленького роста смотрительница со связкой ключей в руке, живая и расторопная, ответила согласием на мою просьбу осмотреть работный дом. При виде ее быстрых энергичных движений и умных глаз я сразу усомнился в достоверности фактов, сообщенных полицейским судьей.
   Пусть путешественник, предложила смотрительница, прежде всего увидит самое худшее. Он волен осмотреть все, что пожелает. Без всяких прикрас.
   Это было единственным ее предисловием к посещению «гнилых палат». Они помещались в углу мощеного двора, в старом строении, расположившемся поодаль от более современного и просторного здания работного дома. «Гнилые палаты» представляли собой какое-то допотопное и бессмысленное нагромождение неприютных чердаков и мансард, доступ к коим можно было найти лишь по крутой и узкой лестнице, совершенно не приспособленной для того, чтобы поднимать по ней больных или спускать умерших.
   В этих убогих комнатах, одни на кроватях, другие, — очевидно, для разнообразия, — на полу, лежали женщины во всех стадиях болезни и истощения. Только тот, кто привык внимательно наблюдать подобные сцены, может разглядеть здесь удивительное многообразие человеческих характеров, скрытое сейчас болезнью, общим у всех цветом лица, одинаковым положением тел. На каждом соломенном тюфяке, словно простившись уже с этим миром, покоится, лицом к стене, съежившаяся фигура; с каждой подушки безучастно смотрит неподвижное лицо — углы рта опущены, губы бескровны; и на каждом покрывале рука — такая вялая и безвольная, такая легкая и в то же время тяжелая. Но когда я остановился возле какой-то кровати и, обратившись к больной, промолвил всего лишь несколько слов, что-то от прежнего ее облика проступило в ее лице, и «гнилые палаты» сделались вдруг столь же разноликими, как и весь божий свет. Больные казались безразличными к жизни, но никто не роптал, а те, кто мог говорить, сказали, что для них делают здесь все, что возможно, они окружены внимательным и усердным уходом, и хоть страдания их тяжелы, им не о чем больше просить. Жалкие комнаты были, насколько это возможно в подобном помещении, чисты и хорошо проветрены; если их запустить, они за неделю превратились бы в источник заразы. По другой чудовищной лестнице я поднялся за бойкой смотрительницей еще на один чердак, немного получше, отведенный для слабоумных и душевнобольных. Тут по крайней мере было светло, тогда как окна предыдущих палат были величиной со стенку птичьей клетки, что мастерят школьники. Камин здесь был загорожен массивной железной решеткой, и по обе стороны от нее торжественно восседали две пожилые леди, на лицах коих можно было прочесть слабые следы чувства собственного достоинства — наипоследнейшее проявление самодовольства, какое только можно обнаружить в нашем удивительном мире. Они, как видно, завидовали друг другу и все свое время (как и некоторые другие, чьи камины не загорожены решеткой) тратили на то, чтобы размышлять о чужих недостатках и с презрением наблюдать за соседками. Одна из этих двух пародий на провинциальных дворянок оказалась на редкость разговорчивой и сообщила мне, что мечтает посетить воскресное богослужение, которое, по ее словам, всякий раз, как ей выпадает счастье на нем присутствовать, приносит ей величайшее утешение и отраду. Она болтала так складно и казалась существом таким веселым и безобидным, что была бы, подумалось мне, истинной находкой для судьи из восточной части Лондона; но тут я узнал, что во время последнего посещения церкви она извлекла заранее припасенную палку и принялась обхаживать ею собравшихся, чем даже заставила хор несколько сбиться с такта.
   Эти две пожилые леди, разделенные решеткой — не будь ее, они вцепились бы друг другу в волосы, — сидели здесь день-деньской, затаив в душе подозрения друг против друга и созерцая припадочных. У всех остальных в этой комнате были припадки, исключая лишь сиделку, пожилую, крепкую, с большой верхней губой, обитательницу работного дома, которая стояла, скрестив руки на груди, с таким видом, словно копила силу и с трудом ее сдерживала. Глаза ее медленно переходили с предмета ид предмет, чтобы не упустить момент, когда надо будет кого-нибудь схватить и держать.
   — У них, сэр, это беспрерывно, — сказала мне эта любезная особа, в коей я, к прискорбию своему, признал дальнюю родственницу моего почтенного друга миссис Гэмп[9]. — Ничем не упредит, прямо так враз и валится, словно сноп, сэр. А как одна повалилась, тут за ней и другая, а там глядишь, иной раз уже четыре или пять по полу катаются и рвут все на себе, господи помилуй. Вот у этой молоденькой сейчас страсть какие припадки.
   С этими словами она положила руку на голову молодой женщины и повернула ее лицом ко мне. Та, погруженная в раздумье, сидела на полу впереди других. Ни в форме головы, ни в чертах лица ее не было ничего отталкивающего. У тех, что сидели вокруг нее, с первого взгляда можно было увидеть признаки эпилепсии и истерии, но самой тяжелой, как мне сказали, была она. Я заговорил с ней, но она не изменила позы и по-прежнему сидела, задумчиво подняв кверху лицо, на котором играл луч полуденного солнца.
   Когда эта женщина и те, что сидят и лежат вокруг, пораженные столь тяжелым недугом, смотрят на пляшущие в луче солнца пылинки, являются ли им отзвуки воспоминаний о мире за стенами работного дома и образы здоровых людей? А летом, в часы такого раздумья, вспоминается ли ей, что есть на свете цветы и деревья, и даже горы и бескрайнее море? Или, чтоб не ходить так далеко, не начинает ли ей мерещиться туманный образ окруженной любовью, заботой и вниманием молодой женщины, что живет не здесь, а дома, с мужем и детьми, и никогда не знает этих исступленных минут? И не тогда ли она, да поможет ей бог, уступает отчаянью и валится наземь, «словно сноп»?
   Не знаю, приятно или горько было мне заслышать голоса грудных детей, проникшие сквозь эти стены, из которых ушла надежда. Они как будто напомнили мне, что наш дряхлый мир не весь одряхлел и обновляется непрерывно, но ведь и эта молодая женщина недавно была ребенком, и через недолгий срок ребенок может стать таким, как она… Впрочем, неугомонная смотрительница уже бодро устремилась прочь отсюда, и, миновав двух провинциальных дворянок, несколько шокированных при звуке детских голосов, мы прошли в прилегающую детскую.
   Там было множество младенцев и несколько прелестных молодых матерей. Среди женщин попадались и уродливые, и угрюмые, и грубые. Но дети не успели еще перенять их выражение лица и, сколько б ни мешали этому иные черты, проступавшие уже на их мягких личиках, могли бы сойти за маленьких принцев и принцесс. Я доставил себе удовольствие попросить пекаря испечь поскорее сладкий пирог, который я разделил с одним юным рыжеволосым обитателем работного дома, после чего почувствовал себя много лучше. Не подкрепившись подобным образом, я вряд ли сумел бы посетить «отделение для строптивых», куда маленькая шустрая смотрительница, чья способность так хорошо исполнять свои обязанности снискала у меня к тому времени искреннее уважение, торжественно меня провела.
   Строптивые щипали паклю в маленькой комнате, выходившей окнами во двор. Они сидели в один ряд на скамейке, спиной к окну, а перед ними лежала на столе их работа. Старшей из них было лет двадцать, младшей — лет шестнадцать. Сколько я ни ездил по своим не торговым делам, я так и не сумел понять, почему строптивость порождает гнусавость, но всегда замечал, что строптивые обоих полов и всех ступеней, начиная со Школы оборвышей и кончая Олд-Бейли, говорят на один голос, порожденный болезнью язычка и миндалин.
   — Скажут тоже, пять фунтов! — заявила глава строптивых, кивая головой в такт своей речи. — Я и не подумаю щипать по пять фунтов. В этаком месте да на этаком харче и того, что делаем, хватит.
   Это было сказано в ответ на деликатное замечание, что дневное задание не мешало бы увеличить. Дневной урок и правда был невелик; одна из строптивых уже успела выполнить его, хотя не было еще и двух часов пополудни, и перед ней лежала вся ее пакля, ничем не отличавшаяся от ее волос.
   — Хорошенькое здесь местечко, смотрительница, — заявила Строптивая Номер Два. — Стоит девчушке рот открыть, сейчас полисмена зовут.
   — И ни за что ни про что в тюрьму тащат, — продолжала глава строптивых, выдирая клок пакли с таким видом, словно это были волосы смотрительницы. — Да только куда ни попадешь, все лучше, чем здесь. Что, съела?
   Раздался смех строптивых, предводительствуемых сидевшей сложа руки Паклеголовой, которая не предпринимала самостоятельных вылазок, а командовала цепью стрелков, расположившихся за пределами словесной перепалки.
   — Если всюду лучше, чем здесь, — ответствовала спокойнейшим тоном моя шустрая проводница, — то напрасно вы ушли с хорошего места.
   — А я, начальница, и не уходила, — возразила Главная, выдергивая новый клочок пакли и бросая выразительный взгляд на голову своей противницы. — Так что, начальница, это все вранье.
   Паклеголовая снова подняла своих стрелков, они дали залп и отошли в укрытие.
   — А вот я, — воскликнула Строптивая Номер Два, — а вот я и не хотела оставаться, хоть и прослужила в одном месте четыре года, потому как место было неподходящее, так-то! Семейство было нереспектабельное. И там я узнала — то ли к счастью своему, то ли к несчастью, — что люди совсем не такие, какими хотят казаться, так-то! И коли не сделалась я там гулящей и беспутной, так совсем не по их вине — так-то!
   Во время этой речи Паклеголовая снова произвела вылазку во главе своего отряда и снова ушла в укрытие.
   Путешественник не но торговым делам позволил себе предположить, что Главная Строптивая и Номер Один и были теми самыми молодыми особами, которые недавно предстали перед полицейским судьей.
   — Мы самые и есть, — сказала Главная. — Еще удивительно, что сейчас снова полицейского не позвали, чтоб нас забрать. Ведь здесь, только рот раскрой — сейчас в полицию.
   Номер Два гнусаво захохотала, и отряд стрелков последовал ее примеру.
   — Я была бы очень благодарна, если б мне помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться, — заявила Главная, поглядывая краем глаза на Путешественника не по торговым делам. — У меня, уж поверьте, этот распрекрасный работный дом вот где сидит.
   Того же хотела и по той же причине Номер Два. Того же хотела и по той же причине Паклеголовая. Того же хотели и по той же причине стрелки.
   Путешественник не по торговым делам взял на себя смелость намекнуть, что, судя по тому, как Главная сама себя рекомендует, навряд ли сыщется леди или джентльмен, которые, пожелав нанять в услужение усердную и смирную молодую особу, соблазнились бы ею или ее подружкой.
   — А здесь иначе вести себя и не стоит, — сказала Главная.
   Путешественник не по торговым делам предположил, что, быть может, стоило бы все-таки попробовать.
   — Незачем, — возразила Главная.
   — Никакого толку, — подтвердила Номер Два.
   — И я была бы очень благодарна, если б мне помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться, — сказала Главная.
   — И я тоже, — присоединилась Номер Два. — Очень была бы благодарна.
   Тут поднялась Паклеголовая и объявила, словно сделала открытие, которое при одном лишь упоминании о нем должно поразить своей новизной неподготовленных слушателей, что она была бы очень благодарна, если б ей помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться. А затем, — как будто она возгласила: «Хором, девушки!» — все стрелки завели ту же песню. На этом мы с ними расстались и начали длинный обход просто старых и немощных женщин, но всякий раз, когда б я ни выглянул из любого высокого окна, выходившего во двор, я видел, что Паклеголовая и прочие строптивые следят за мной из своего окошка, ни разу не упустив случая заметить меня, едва только моя голова оказывалась на виду.