Страница:
С тех пор доводилось мне видеть и другие похороны уже взрослыми главами, но тяжесть на душе была совершенно та же, что и в детстве. Притворство! Настоящая скорбь, настоящее горе и торжественность были поруганы, но зато похороны «справлялись». Безрассудные траты, которыми отличаются похоронные обряды многих диких племен, сопутствуют и цивилизованным погребениям, и я не раз желал в глубине души, что уж если эти траты неизбежны, то пусть бы лучше гробовщик хоронил деньги, а мне бы дал похоронить друга.
Во Франции эти церемонии устраиваются более разумно, потому что на их устройство, в общем, не затрачивают столько денег. Не могу сказать, чтобы во мне вызывал благоговение обычай повязывать нагрудник и передник на фасад дома, погруженного в траур, не испытываю я и большого желания отправиться в место упокоения на колыхающемся катафалке, похожем на расшатанную кровать с четырьмя столбиками по углам, которым управляет чернильно-черный представитель рода человеческого в треуголке. Но, с другой стороны, может быть, я просто органически не способен оценить достоинства треуголки. Во французской провинции эти церемонии достаточно отвратительны, но их немного, и стоят они дешево. Друзья и сограждане покойного в своей собственной одежде, а не нарядившись, под руководством африканского колдуна, в маскарадные костюмы, окружают катафалк-носилки, а зачастую и несут их. Здесь не считают необходимым задыхаться под тяжестью ноши или водружать ее на плечи; гроб можно легко поднять и легко поставить, и поэтому несут его по улицам без того унылого шарканья и спотыкания, которые мы наблюдаем в Англии. Грязноватый священник (а то и два) и еще более грязноватый прислужник (а то и два) не придают похоронному обряду особой красоты, и я, кроме того, испытываю личную неприязнь к фаготу, в который время от времени дудит большеногий священник (дудят в фагот всегда большеногие священники), в то время как вся остальная братия громко затягивает унылое песнопение. Но все же во всей этой процедуре гораздо меньше от колдуна и шамана, чем при подобных обстоятельствах у нас. Мрачных колесниц, которые мы держим специально для таких спектаклей, здесь нет. Если кладбище расположено далеко от города, то для этой цели нанимаются те же кареты, что и для всяких других целен, и хотя эти честные экипажи не претендуют на горестный вид, я никогда не замечал, чтобы люди, сидевшие в них, что-нибудь от этого теряли. В Италии монахи в надвинутых капюшонах, считающие своим долгом помогать при похоронах, зловещи и безобразны на вид, но по крайней мере услуги, которые они оказывают, оказываются добровольно, никого не разоряют и ничего не стоят. Почему же люди, стоящие на высшей ступени цивилизации, и первобытные дикари сходятся в желании сделать эти церемонии ненужно расточительными и не внушающими благоговения?
Некогда смерть отняла у меня друга, которого в свое время часто беспокоили всякие шаманы и колдуны и на ограниченные средства которого имелось немало претендентов. Колдун уверял меня, что я непременно должен быть в числе «провожающих» и что оба они — он сам и шаман — не имели никаких сомнений насчет того, что я должен ехать в черной карете и быть соответственно «экипирован». Я возражал против «экипировки», полагая, что она не имеет никакого отношения к нашей дружбе, возражал я и против кареты, не желая участвовать в этом беззастенчивом грабеже. И тут мне пришло в голову попробовать, что получится, если я спокойно пройду сам по себе от своего дома до места погребения моего друга, встану у его открытой могилы в моем собственном платье и обличий и с благоговением прослушаю лучшее из богослужений. Оказалось, что чувство умиротворения, испытанное мною при этом, было ничуть не меньше, чем если бы я стоял наряженный во взятые напрокат шляпу с крепом и шарф, спускавшийся мне до самых пят, и если бы я заставил осиротевших детей, которым и так грозила нужда, истратить на меня десять фунтов.
Разве может человек, хоть раз лицезревший потрясающую по своей нелепости церемонию передачи «послания лордов» в палату общин, бросить камень в бедного индейского шамана? Неужели в его мешочке из пересохшей кожи найдется что-нибудь столь же смехотворное, сколь два церемониймейстера лорд-канцлера, которые, придерживая свои черные юбочки, стараются боднуть мистера спикера[142] нелепыми париками? А ведь бесчисленное множество авторитетных лиц уверяют меня — точно так же, как бесчисленное множество авторитетных лиц уверяют индейцев, — что без этой бессмыслицы обойтись никак нельзя, что ее упразднение может повлечь за собой ужасающие последствия. Что может подумать о Суде Общих Тяжб[143] разумный человек, никогда не слыхавший о судейских и адвокатских «экипировках», в первый день сессии? Какой прилив веселости вызвало бы описание подобной сцены у Ливингстона[144], если бы все эти меха, и красное сукно, и козья шерсть, и конский волос, и толченый мел, и черные заплаты на макушках оказались бы в Тала Мунгонго, а не в Вестминстере! ЭТОМУ образцовому миссионеру и доброму отважному человеку удалось, однако, обнаружить одно племя черных с сильно развитым чувством юмора, так что, несмотря на все свое дружелюбие и кротость, они так и не могли без смеха смотреть на то, как миссионеры распоряжались своими ногами в момент коленопреклонения, или слушать, как они затягивали хором гимн. Остается только надеяться, что никто из этого племени весельчаков не попадет в Англию и не будет заключен под стражу за неуважение к суду.
На упомянутых выше островах Тонга существует категория лиц, именуемых Матабу — или что-то в этом роде, — которые исполняют роль церемониймейстеров и точно знают, где должен сидеть каждый вождь во время торжественных собраний — собраний, как две капли воды похожих на наши собственные официальные обеды, поскольку в обоих случаях каждому присутствующему джентльмену настойчиво предлагают выпить какую-нибудь гадость. Эти Матабу принадлежат к привилегированному сословию, столь важными считаются их обязанности, и надо сказать, что они свое высокое положение используют наилучшим образом. И разве как-то недавно, вдали от островов Тонга и, между прочим, совсем недалеко от островов Британских, не были тоже призваны Матабу, чтобы рассудить необычайно важный спор о старшинстве, и разве эти Матабу не высказались по этому поводу самым недвусмысленным образом, так что, если бы их слова перевели тому бедному смешливому черному племени, оно, без сомнения, каталось бы по земле от хохота?
Однако чувство справедливости заставляет меня признать, что это отнюдь не односторонний вопрос. Раз уж мы так кротко подчиняемся шаману и колдуну и ничуть не возмущаемся, то дикари могут заметить, что мы поступали бы гораздо умнее, если бы и в других отношениях следовали их примеру. Среди диких племен широко распространен один обычай — сойдясь, чтобы обсудить какой-нибудь вопрос, имеющий общественное значение, они не спят всю ночь напролет, страшно шумят, танцуют, дудят в раковины-трубороги и (в тех случаях, когда они умеют обращаться с огнестрельным оружием) отбегают подальше от деревни и палят из ружей. Пора обсудить вопрос — не стоит ли и нашим законодательным собраниям задуматься над этим? Что и говорить, раковина-труборог не слишком мелодичный инструмент, и звук ее очень однообразен, однако в ней не меньше музыкальности и ничуть не больше однообразия, чем в волынке, которую способен затянуть мой друг достопочтенный член парламента, или в волынке, на которой он так лихо подыгрывает первому министру. Бесцельность споров с членами правительственной партии, равно как и с членами оппозиции, общеизвестна. Почему бы вместо этого не испробовать танцы? Полезно для моциона, и к тому же исключается возможность того, что это попадет в газеты. Достопочтенный и дикий парламентарий, обладающий ружьем и наскучивший прениями, выскакивает из дверей, стреляет в воздух, затем возвращается обратно и в спокойном молчании внемлет дальнейшей болтовне. Так пусть же достопочтенный и цивилизованный парламентарий, которого тоже распирает от желания высказаться, выскакивает в сводчатые переходы Вестминстерского аббатства[145], и там в тиши ночной выпаливает свою речь, и возвращается обратно обезвреженным. На первый взгляд, обычай проводить широкую синюю полосу через нос и обе щеки, широкую красную полосу ото лба к подбородку, приклеивать деревяшку весом в несколько фунтов к нижней губе, вставлять рыбьи кости в уши и медное кольцо от гардин в нос и натирать все тело сверху донизу прогорклым маслом, прежде чем приступить к делу, не кажется слишком разумным. Однако это, подобно Виндзорской форме, вопрос вкуса и этикета. Что же касается дела как такового, то это уж другой вопрос. И если собрание, состоящее из шестисот прекрасно обходящихся без портных диких джентльменов, сидящих на корточках в кружке, покуривая и время от времени ворча что-то, в конце концов достигает того, ради чего оно собралось, — я утверждаю это на основании опыта, который почерпнул во время своих странствий, — то уж этого никак нельзя сказать о собрании, состоящем из шестисот не могущих обойтись без портных цивилизованных джентльменов, восседающих на хитрых механических приспособлениях. Пусть лучше парламентарии, не щадя сил, пускают дым в глаза друг другу, нежели в глаза обществу; и по мне пусть лучше собрание похоронит полсотни топориков, чем похоронит хотя бы один вопрос, требующий внимания.
Во Франции эти церемонии устраиваются более разумно, потому что на их устройство, в общем, не затрачивают столько денег. Не могу сказать, чтобы во мне вызывал благоговение обычай повязывать нагрудник и передник на фасад дома, погруженного в траур, не испытываю я и большого желания отправиться в место упокоения на колыхающемся катафалке, похожем на расшатанную кровать с четырьмя столбиками по углам, которым управляет чернильно-черный представитель рода человеческого в треуголке. Но, с другой стороны, может быть, я просто органически не способен оценить достоинства треуголки. Во французской провинции эти церемонии достаточно отвратительны, но их немного, и стоят они дешево. Друзья и сограждане покойного в своей собственной одежде, а не нарядившись, под руководством африканского колдуна, в маскарадные костюмы, окружают катафалк-носилки, а зачастую и несут их. Здесь не считают необходимым задыхаться под тяжестью ноши или водружать ее на плечи; гроб можно легко поднять и легко поставить, и поэтому несут его по улицам без того унылого шарканья и спотыкания, которые мы наблюдаем в Англии. Грязноватый священник (а то и два) и еще более грязноватый прислужник (а то и два) не придают похоронному обряду особой красоты, и я, кроме того, испытываю личную неприязнь к фаготу, в который время от времени дудит большеногий священник (дудят в фагот всегда большеногие священники), в то время как вся остальная братия громко затягивает унылое песнопение. Но все же во всей этой процедуре гораздо меньше от колдуна и шамана, чем при подобных обстоятельствах у нас. Мрачных колесниц, которые мы держим специально для таких спектаклей, здесь нет. Если кладбище расположено далеко от города, то для этой цели нанимаются те же кареты, что и для всяких других целен, и хотя эти честные экипажи не претендуют на горестный вид, я никогда не замечал, чтобы люди, сидевшие в них, что-нибудь от этого теряли. В Италии монахи в надвинутых капюшонах, считающие своим долгом помогать при похоронах, зловещи и безобразны на вид, но по крайней мере услуги, которые они оказывают, оказываются добровольно, никого не разоряют и ничего не стоят. Почему же люди, стоящие на высшей ступени цивилизации, и первобытные дикари сходятся в желании сделать эти церемонии ненужно расточительными и не внушающими благоговения?
Некогда смерть отняла у меня друга, которого в свое время часто беспокоили всякие шаманы и колдуны и на ограниченные средства которого имелось немало претендентов. Колдун уверял меня, что я непременно должен быть в числе «провожающих» и что оба они — он сам и шаман — не имели никаких сомнений насчет того, что я должен ехать в черной карете и быть соответственно «экипирован». Я возражал против «экипировки», полагая, что она не имеет никакого отношения к нашей дружбе, возражал я и против кареты, не желая участвовать в этом беззастенчивом грабеже. И тут мне пришло в голову попробовать, что получится, если я спокойно пройду сам по себе от своего дома до места погребения моего друга, встану у его открытой могилы в моем собственном платье и обличий и с благоговением прослушаю лучшее из богослужений. Оказалось, что чувство умиротворения, испытанное мною при этом, было ничуть не меньше, чем если бы я стоял наряженный во взятые напрокат шляпу с крепом и шарф, спускавшийся мне до самых пят, и если бы я заставил осиротевших детей, которым и так грозила нужда, истратить на меня десять фунтов.
Разве может человек, хоть раз лицезревший потрясающую по своей нелепости церемонию передачи «послания лордов» в палату общин, бросить камень в бедного индейского шамана? Неужели в его мешочке из пересохшей кожи найдется что-нибудь столь же смехотворное, сколь два церемониймейстера лорд-канцлера, которые, придерживая свои черные юбочки, стараются боднуть мистера спикера[142] нелепыми париками? А ведь бесчисленное множество авторитетных лиц уверяют меня — точно так же, как бесчисленное множество авторитетных лиц уверяют индейцев, — что без этой бессмыслицы обойтись никак нельзя, что ее упразднение может повлечь за собой ужасающие последствия. Что может подумать о Суде Общих Тяжб[143] разумный человек, никогда не слыхавший о судейских и адвокатских «экипировках», в первый день сессии? Какой прилив веселости вызвало бы описание подобной сцены у Ливингстона[144], если бы все эти меха, и красное сукно, и козья шерсть, и конский волос, и толченый мел, и черные заплаты на макушках оказались бы в Тала Мунгонго, а не в Вестминстере! ЭТОМУ образцовому миссионеру и доброму отважному человеку удалось, однако, обнаружить одно племя черных с сильно развитым чувством юмора, так что, несмотря на все свое дружелюбие и кротость, они так и не могли без смеха смотреть на то, как миссионеры распоряжались своими ногами в момент коленопреклонения, или слушать, как они затягивали хором гимн. Остается только надеяться, что никто из этого племени весельчаков не попадет в Англию и не будет заключен под стражу за неуважение к суду.
На упомянутых выше островах Тонга существует категория лиц, именуемых Матабу — или что-то в этом роде, — которые исполняют роль церемониймейстеров и точно знают, где должен сидеть каждый вождь во время торжественных собраний — собраний, как две капли воды похожих на наши собственные официальные обеды, поскольку в обоих случаях каждому присутствующему джентльмену настойчиво предлагают выпить какую-нибудь гадость. Эти Матабу принадлежат к привилегированному сословию, столь важными считаются их обязанности, и надо сказать, что они свое высокое положение используют наилучшим образом. И разве как-то недавно, вдали от островов Тонга и, между прочим, совсем недалеко от островов Британских, не были тоже призваны Матабу, чтобы рассудить необычайно важный спор о старшинстве, и разве эти Матабу не высказались по этому поводу самым недвусмысленным образом, так что, если бы их слова перевели тому бедному смешливому черному племени, оно, без сомнения, каталось бы по земле от хохота?
Однако чувство справедливости заставляет меня признать, что это отнюдь не односторонний вопрос. Раз уж мы так кротко подчиняемся шаману и колдуну и ничуть не возмущаемся, то дикари могут заметить, что мы поступали бы гораздо умнее, если бы и в других отношениях следовали их примеру. Среди диких племен широко распространен один обычай — сойдясь, чтобы обсудить какой-нибудь вопрос, имеющий общественное значение, они не спят всю ночь напролет, страшно шумят, танцуют, дудят в раковины-трубороги и (в тех случаях, когда они умеют обращаться с огнестрельным оружием) отбегают подальше от деревни и палят из ружей. Пора обсудить вопрос — не стоит ли и нашим законодательным собраниям задуматься над этим? Что и говорить, раковина-труборог не слишком мелодичный инструмент, и звук ее очень однообразен, однако в ней не меньше музыкальности и ничуть не больше однообразия, чем в волынке, которую способен затянуть мой друг достопочтенный член парламента, или в волынке, на которой он так лихо подыгрывает первому министру. Бесцельность споров с членами правительственной партии, равно как и с членами оппозиции, общеизвестна. Почему бы вместо этого не испробовать танцы? Полезно для моциона, и к тому же исключается возможность того, что это попадет в газеты. Достопочтенный и дикий парламентарий, обладающий ружьем и наскучивший прениями, выскакивает из дверей, стреляет в воздух, затем возвращается обратно и в спокойном молчании внемлет дальнейшей болтовне. Так пусть же достопочтенный и цивилизованный парламентарий, которого тоже распирает от желания высказаться, выскакивает в сводчатые переходы Вестминстерского аббатства[145], и там в тиши ночной выпаливает свою речь, и возвращается обратно обезвреженным. На первый взгляд, обычай проводить широкую синюю полосу через нос и обе щеки, широкую красную полосу ото лба к подбородку, приклеивать деревяшку весом в несколько фунтов к нижней губе, вставлять рыбьи кости в уши и медное кольцо от гардин в нос и натирать все тело сверху донизу прогорклым маслом, прежде чем приступить к делу, не кажется слишком разумным. Однако это, подобно Виндзорской форме, вопрос вкуса и этикета. Что же касается дела как такового, то это уж другой вопрос. И если собрание, состоящее из шестисот прекрасно обходящихся без портных диких джентльменов, сидящих на корточках в кружке, покуривая и время от времени ворча что-то, в конце концов достигает того, ради чего оно собралось, — я утверждаю это на основании опыта, который почерпнул во время своих странствий, — то уж этого никак нельзя сказать о собрании, состоящем из шестисот не могущих обойтись без портных цивилизованных джентльменов, восседающих на хитрых механических приспособлениях. Пусть лучше парламентарии, не щадя сил, пускают дым в глаза друг другу, нежели в глаза обществу; и по мне пусть лучше собрание похоронит полсотни топориков, чем похоронит хотя бы один вопрос, требующий внимания.
XXIX. Титбулловская богадельня
Вдоль линий большинства пригородных лондонских железных дорог часто попадаются здания богаделен и приютов (обычно с недостроенным крылом или центральной частью и исполненные честолюбивого желания казаться больше, чем на самом деле). Есть среди них учреждения совсем новые, но есть и такие, которые существуют давно и перенесены сюда из других мест. Эти произведения архитектуры имеют склонность неожиданно устремляться ввысь, совсем как стебелек фасоли в детской сказке про Джека и злого великана, а также украшать себя шпилями, как у часовен, или башенками, как на старинных помещичьих домах, и если бы не соображения расходов, пейзаж непременно украсился бы замками сомнительной красоты. Однако управляющие, большей частью сангвиники, довольствуются тем, что проектируют и воздвигают воздушные замки в будущем, в настоящем же предпочитают руководствоваться филантропическими чувствами по отношению к железнодорожным пассажирам. Ибо задача, как бы сделать, чтобы здание казалось им возможно более процветающим, обычно заслоняет собой другую, не столь насущную задачу, как бы сделать его поудобнее для жильцов.
Вопрос, почему никто из живущих в этих учреждениях никогда не смотрит в окна и не выходит прогуляться на клочке земли, который впоследствии — со временем — превратится в сад, относится к числу творящихся на этом свете чудес, список которых я непрерывно пополняю. Я пришел к убеждению, что они живут в состоянии хронической обиды и недовольства, отчего и отказываются сделать здания краше, придав им жилой вид. Встречал же я наследников, глубоко оскорбленных тем, что полученное наследство было в пятьсот фунтов, а не в пять тысяч, и знавал же я государственного пенсионера, получавшего двести фунтов и непрестанно предававшего анафеме отечество, потому что не получал четырехсот (хотя не имел основания рассчитывать и на шесть пенсов). Очевидно, до известного предела совершенно неизбежно, чтобы небольшая помощь тут же порождала у человека мысль, что его незаконно лишают большей. «Как проходит их жизнь в этом красивом и мирном уголке?» — рассуждали мы с еще одним посетителем по пути в очаровательный сельский приют для стариков и старух, расположенный в причудливых старинных постройках, затерявшийся в чаще старого разросшегося монастырского сада позади живописной церковки в одном из прелестных уголков Англии. Всего здесь было с десяток домиков, и мы решили, что поговорим с их обитателями, которые сидели в сводчатых комнатках, освещенные огнем очагов с одной стороны и солнечными лучами, проникавшими сквозь решетчатые окна, с другой, — поговорим и узнаем. Оказалось, что их жизнь проходила в сетованиях по поводу того, что старенький глухой управитель, живший вместе с ними в этом же четырехугольном дворе, стащил у них несколько унций чаю. Нет никаких оснований полагать, что эти унции действительно когда-нибудь существовали или что старенький управитель хотя бы догадывался, в чем дело, так как его собственная жизнь проходила в сетованиях по поводу того, что приходский надзиратель систематически крадет у него березовый веник.
Однако настоящие записки путешественника не по торговым делам посвящаются не старым богадельням, находящимся в сельской местности, и не новым богадельням, расположенным вдоль линий железных дорог. Они относятся к прежним путешествиям, которые проходили среди самых обыкновенных лондонских богаделен с закопченными фасадами, с маленькими мощеными двориками, обнесенными железной оградой и заваленными сугробами, если так можно выразиться, кирпича и известки с песком, богаделен, которые стояли когда-то в окрестностях, а теперь очутились в самом центре густо населенного города — пробелов в идущей вокруг хлопотливой деятельности, скобок на тесно исписанных и испещренных кляксами страницах улиц.
Иногда эти богадельни принадлежат какому-нибудь обществу или братству. Иногда они были основаны частными лицами и содержатся на частные средства, завещанные когда-то давным-давно на веки вечные. Больше всех мне нравится Титбулловская богадельня, воплотившая в себе черты многих учреждений подобного рода. О самом Титбулле знаю я только то, что он скончался в 1723 году, что звали его Сэмпсон, что общественное положение его определялось словом «эсквайр»[146] и что, согласно его последней воле и завещанию, эта богадельня была основана как «Пристанище для девяти неимущих женщин и шести неимущих мужчин». Я даже не узнал бы и этого, если б не полустертая надпись, выбитая на угрюмом камне, вделанном в фасад центрального домика богадельни, над которым, красоты ради, высечен обрывок драпировки, похожий на изваяние титбулловского полотенца.
Титбулловская богадельня находится на большой улице в восточной части Лондона, в бедном, хлопотливом, кишащем народом квартале. Железный лом и жареная рыба, капли от кашля и искусственные цветы, отварные свиные ножки и мебель, которая выглядит так, словно ее натерли вазелином, зонтики, из которых торчат тетрадки романсов, и блюдечки с устрицами в каком-то зеленом соке, который, я надеюсь, служит у них признаком доброго здоровья, — все это продается тут же на тротуарах по пути в Титбулловскую богадельню. Видимо, со времен Титбулла земля в этих местах поднялась, и теперь, чтобы попасть в его владения, приходится скатываться вниз по трем каменным ступенькам. Вот так я и скатился туда первый раз, чуть не расшибив себе лоб о титбулловскую помпу, стоявшую спиной к улице сразу у ворот с таким самоуверенным видом, словно она делала смотр титбулловским пенсионерам.
— Хуже не сыщешь! — сказал злобный старик с кувшином. — Нигде! Рукоятку с места не сдвинешь, а воду дает по капелькам. Хуже не сыщешь!
На старике был длинный сюртук, наподобие тех, в которые одеты носильщики портшезов на гравюрах Хогарта, из материи того особенного горохово-зеленого оттенка, в котором нет ничего зеленого и который, по всей вероятности, порождается бедностью. От сюртука к тому же исходил тот особенный запах кухонного шкафчика, который тоже, по всей вероятности, порождается бедностью.
— Может быть, помпа заржавела? — сказал я.
— Это вы про нее? Ну нет! — ответил старик с неприкрытой злобой в бесцветных глазах. — Ее и помпой-то назвать нельзя… В этом все и дело.
— Кто же в этом виноват? — спросил я.
Старик, непрерывно жевавший губами, как будто хотел разжевать свою злобу, да она оказалась чересчур жесткой и большой, ответил:
— Эти самые — джентльмены…
— Какие джентльмены?
— А вы сами, случаем, не из них? — спросил старик подозрительно.
— Вы хотите сказать — поверенные?
— Ну, верить-то я бы им не стал, — сказал злобный старик.
— Если вы говорите о джентльменах — опекунах этого учреждения, то я к ним не принадлежу и даже никогда о них не слышал.
— Хорошо бы и мне никогда о них не слышать, — задыхаясь, произнес старик, — в мои-то годы… с моими ревматизмами… воду таскать… из этой штуки!
Чтобы как-нибудь не опростоволоситься и не сказать слово «помпа», старик бросил в ее сторону еще один злобный взгляд, поднял свой кувшин и, удалившись в угловой домик, притворил за собой дверь.
Посмотрев по сторонам и убедившись, что каждый маленький домик состоит из двух крошечных комнатушек, убедившись, что маленький овальный дворик впереди был бы совсем похож на кладбище, где хоронят обитателей этих домиков, только на его плоских скучных камнях не было выгравировано ни слова, и еще убедившись, что насыщенные жизнью и шумом потоки, текущие во всех направлениях по ту сторону ограды, имеют такое же отношение к этому месту, какое отметка низкого уровня воды имеет к оживленному пляжу, на котором она стоит, убедившись, что здесь больше ничего не увидишь, я уже собрался было выйти за ворота, как вдруг одна из дверей отворилась.
— Вам что-нибудь угодно, сэр? — осведомилась опрятная миловидная женщина.
— Откровенно говоря, нет. Не могу сказать, чтобы мне было что-нибудь угодно.
— И вам никого не надо, сэр?
— Да нет… по крайней мере… не будете ли вы столь любезны сказать мне, как зовут пожилого джентльмена, который живет вон в том углу?
Опрятная женщина вышла во двор, чтобы удостовериться, какую именно дверь я указываю, и все мы трое — она, помпа и я — выстроились в ряд спиной к улице.
— О! Его зовут мистер Бэттенс, — понизив голос, ответила опрятная женщина.
— Я только что с ним беседовал.
— Да что вы? — изумилась опрятная женщина. — Хо! Вот уж удивительно — мистер Бэттенс, и беседует.
— А что, обычно он бывает молчалив?
— Видите ли, мистер Бэттенс здесь старейший — то есть он старейший среди мужчин — по времени пребывания.
У нее была привычка, разговаривая, потирать руки, словно намыливая их, и в этом было что-то не только опрятное, но и успокоительное. Поэтому я спросил, нельзя ли мне взглянуть на ее комнату. Она охотно ответила: «Да!» — и мы вместе пошли внутрь, причем дверь она оставила открытой настежь — как я понял, ради соблюдения законов приличия. Дверь открывалась прямо в комнату без всякой прихожей, и такая мера предосторожности должна была пресечь сплетни.
Комната была мрачноватая, но чистенькая, и на окне стоял горшочек желтофиолей. Полку над камином украшали два павлиньих пера, вырезанный из дерева кораблик, несколько раковин и профиль из черной бумаги с одной ресницей. Был ли это профиль мужчины или женщины, я так и не мог понять, пока хозяйка не сообщила мне, что это портрет ее единственного сына и что он на нем «прямо как вылитый…»
— Он жив, я надеюсь?
— Нет, сэр, — ответила вдова, — он потерпел кораблекрушение в Китае.
Сказано это было с сознанием скромного достоинства, которое эта географическая подробность сообщала ей как матери.
— Но если старички, живущие здесь, не слишком разговорчивы, этого, надеюсь, нельзя сказать про старых дам? Я, разумеется, не о вас…
Она покачала головой.
— Видите ли, все они очень сердитые.
— Но почему же?
— Не знаю, правда ли, что джентльмены обижают нас в мелочах, которые по праву нам полагаются, но все старые обитатели в этом уверены. А мистер Бэттенс, он еще дальше пошел — он даже сомневается в заслугах учредителя. Потому что, говорит мистер Бэттенс, уж как бы там ни было, а имя свое он возвеличил, и притом задешево.
— Боюсь, что мистера Бэттенса очень ожесточила помпа.
— Может, и так, — возразила опрятная вдова. — Рукоятку-то ведь и правда с места не сдвинешь. Но все же я про себя так думаю, что не стали бы джентльмены ставить плохую помпу вместо хорошей, чтобы прикарманить разницу, и я бы не хотела думать о них плохо. Ну, а помещения, — добавила моя хозяйка, обводя взглядом свою комнатку, — ведь, может, они и считались удобными во времена учредителя… если подумать, как жили в его времена… и значит, его за это винить нельзя. Но миссис Сэггерс очень из-за них сердится.
— Миссис Сэггерс здесь старейшая?
— Она вторая по старшинству. Самая старшая миссис Куинч, только она уже совсем впала в детство.
— А вы давно здесь?
— По времени пребывания я здесь младшая, и со мной не очень-то считаются. Но когда миссис Куинч отмучается, тогда будет одна ниже меня. Ну и потом нельзя же ожидать, что миссис Сэггерс будет жить вечно.
— Совершенно верно. Да и мистер Бэттенс тоже.
— Ну, что касается стариков, — с пренебрежением заметила моя собеседница, — то они считаются местами только между собой. Мы их в расчет не берем. Мистер Бэттенс другое дело, потому что он много раз писал джентльменам и даже затевал с ними спор. Поэтому он стоит выше. Но обычно мы не очень-то считаемся со стариками.
Из дальнейшей беседы на эту тему я узнал, что среди неимущих старушек было принято считать неимущих старичков, независимо от их возраста, дряхлыми и от старости выжившими из ума. Я также обнаружил, что более молодые обитатели богадельни и новички некоторое время сохраняют быстро улетучивающуюся веру в Титбулла и его поверенных, но, достигнув известного общественного положения, они эту веру теряют и начинают всячески хулить и самого Титбулла и его добрые дела.
Познакомившись впоследствии поближе с этой почтенной дамой, которую звали миссис Митс, я стал время от времени навещать ее, всегда прихватив с собой небольшой подарок в виде пачки китайского чаю, и постепенно хорошо ознакомился с внутренней политикой и порядками Титбулловской богадельни. Однако мне так и не удалось узнать, кто были эти поверенные и где они находятся, ибо одной из странных фантазий этого заведения было то, что этих власть имущих личностей следовало туманно и загадочно называть просто «джентльмены». Секретаря «джентльменов» мне как-то показали как раз в ту минуту, когда он пытался защищать ненавистную помпу от нападок недовольного мистера Бэттенса, но сказать о нем я не могу ничего, разве только что он был развязен и весел, как и полагается клерку из адвокатской конторы. Из уст миссис Митс как-то, в минуту большой откровенности, мне довелось услышать, что мистера Бэттенса однажды убедили «предстать пред Джентльменами», чтобы либо отстоять правду, либо погибнуть за нее, и что, когда, выполнив эту страшную миссию, он покидал их контору, вдогонку ему полетел старый башмак. Однако старания его не пропали даром — следствием беседы было появление водопроводчика, что, по мнению титбулловцев, увенчало лаврами чело мистера Бэттенса.
Жильцы Титбулловской богадельни друг друга за хорошее общество, как правило, не почитают. Старичок или старушка, принимающие посетителей извне или сами отправляющиеся на чашку чаю, соответственно вырастают в общественном мнении, обмен же визитами среди титбулловцев или приглашение ими друг друга на чаепитие в расчет не идет. К тому же они друг с другом почти не водятся, ввиду внутренней распри, вызванной ведром миссис Сэггерс. Число враждующих партий, возникших из-за этого предмета домашнего обихода, почти не уступало числу жилых помещений, расположенных на территории богадельни. Исключительная запутанность противоречивых мнений по этому вопросу не позволяет мне изложить их здесь со свойственной мне ясностью, но мне кажется, что все они представляют собой ответвления одного коренного вопроса — имеет ли миссис Сэггерс право оставлять ведро у своего порога? Вопрос этот приобрел, разумеется, много едва уловимых оттенков, но, грубо говоря, сводится именно к этому.
Вопрос, почему никто из живущих в этих учреждениях никогда не смотрит в окна и не выходит прогуляться на клочке земли, который впоследствии — со временем — превратится в сад, относится к числу творящихся на этом свете чудес, список которых я непрерывно пополняю. Я пришел к убеждению, что они живут в состоянии хронической обиды и недовольства, отчего и отказываются сделать здания краше, придав им жилой вид. Встречал же я наследников, глубоко оскорбленных тем, что полученное наследство было в пятьсот фунтов, а не в пять тысяч, и знавал же я государственного пенсионера, получавшего двести фунтов и непрестанно предававшего анафеме отечество, потому что не получал четырехсот (хотя не имел основания рассчитывать и на шесть пенсов). Очевидно, до известного предела совершенно неизбежно, чтобы небольшая помощь тут же порождала у человека мысль, что его незаконно лишают большей. «Как проходит их жизнь в этом красивом и мирном уголке?» — рассуждали мы с еще одним посетителем по пути в очаровательный сельский приют для стариков и старух, расположенный в причудливых старинных постройках, затерявшийся в чаще старого разросшегося монастырского сада позади живописной церковки в одном из прелестных уголков Англии. Всего здесь было с десяток домиков, и мы решили, что поговорим с их обитателями, которые сидели в сводчатых комнатках, освещенные огнем очагов с одной стороны и солнечными лучами, проникавшими сквозь решетчатые окна, с другой, — поговорим и узнаем. Оказалось, что их жизнь проходила в сетованиях по поводу того, что старенький глухой управитель, живший вместе с ними в этом же четырехугольном дворе, стащил у них несколько унций чаю. Нет никаких оснований полагать, что эти унции действительно когда-нибудь существовали или что старенький управитель хотя бы догадывался, в чем дело, так как его собственная жизнь проходила в сетованиях по поводу того, что приходский надзиратель систематически крадет у него березовый веник.
Однако настоящие записки путешественника не по торговым делам посвящаются не старым богадельням, находящимся в сельской местности, и не новым богадельням, расположенным вдоль линий железных дорог. Они относятся к прежним путешествиям, которые проходили среди самых обыкновенных лондонских богаделен с закопченными фасадами, с маленькими мощеными двориками, обнесенными железной оградой и заваленными сугробами, если так можно выразиться, кирпича и известки с песком, богаделен, которые стояли когда-то в окрестностях, а теперь очутились в самом центре густо населенного города — пробелов в идущей вокруг хлопотливой деятельности, скобок на тесно исписанных и испещренных кляксами страницах улиц.
Иногда эти богадельни принадлежат какому-нибудь обществу или братству. Иногда они были основаны частными лицами и содержатся на частные средства, завещанные когда-то давным-давно на веки вечные. Больше всех мне нравится Титбулловская богадельня, воплотившая в себе черты многих учреждений подобного рода. О самом Титбулле знаю я только то, что он скончался в 1723 году, что звали его Сэмпсон, что общественное положение его определялось словом «эсквайр»[146] и что, согласно его последней воле и завещанию, эта богадельня была основана как «Пристанище для девяти неимущих женщин и шести неимущих мужчин». Я даже не узнал бы и этого, если б не полустертая надпись, выбитая на угрюмом камне, вделанном в фасад центрального домика богадельни, над которым, красоты ради, высечен обрывок драпировки, похожий на изваяние титбулловского полотенца.
Титбулловская богадельня находится на большой улице в восточной части Лондона, в бедном, хлопотливом, кишащем народом квартале. Железный лом и жареная рыба, капли от кашля и искусственные цветы, отварные свиные ножки и мебель, которая выглядит так, словно ее натерли вазелином, зонтики, из которых торчат тетрадки романсов, и блюдечки с устрицами в каком-то зеленом соке, который, я надеюсь, служит у них признаком доброго здоровья, — все это продается тут же на тротуарах по пути в Титбулловскую богадельню. Видимо, со времен Титбулла земля в этих местах поднялась, и теперь, чтобы попасть в его владения, приходится скатываться вниз по трем каменным ступенькам. Вот так я и скатился туда первый раз, чуть не расшибив себе лоб о титбулловскую помпу, стоявшую спиной к улице сразу у ворот с таким самоуверенным видом, словно она делала смотр титбулловским пенсионерам.
— Хуже не сыщешь! — сказал злобный старик с кувшином. — Нигде! Рукоятку с места не сдвинешь, а воду дает по капелькам. Хуже не сыщешь!
На старике был длинный сюртук, наподобие тех, в которые одеты носильщики портшезов на гравюрах Хогарта, из материи того особенного горохово-зеленого оттенка, в котором нет ничего зеленого и который, по всей вероятности, порождается бедностью. От сюртука к тому же исходил тот особенный запах кухонного шкафчика, который тоже, по всей вероятности, порождается бедностью.
— Может быть, помпа заржавела? — сказал я.
— Это вы про нее? Ну нет! — ответил старик с неприкрытой злобой в бесцветных глазах. — Ее и помпой-то назвать нельзя… В этом все и дело.
— Кто же в этом виноват? — спросил я.
Старик, непрерывно жевавший губами, как будто хотел разжевать свою злобу, да она оказалась чересчур жесткой и большой, ответил:
— Эти самые — джентльмены…
— Какие джентльмены?
— А вы сами, случаем, не из них? — спросил старик подозрительно.
— Вы хотите сказать — поверенные?
— Ну, верить-то я бы им не стал, — сказал злобный старик.
— Если вы говорите о джентльменах — опекунах этого учреждения, то я к ним не принадлежу и даже никогда о них не слышал.
— Хорошо бы и мне никогда о них не слышать, — задыхаясь, произнес старик, — в мои-то годы… с моими ревматизмами… воду таскать… из этой штуки!
Чтобы как-нибудь не опростоволоситься и не сказать слово «помпа», старик бросил в ее сторону еще один злобный взгляд, поднял свой кувшин и, удалившись в угловой домик, притворил за собой дверь.
Посмотрев по сторонам и убедившись, что каждый маленький домик состоит из двух крошечных комнатушек, убедившись, что маленький овальный дворик впереди был бы совсем похож на кладбище, где хоронят обитателей этих домиков, только на его плоских скучных камнях не было выгравировано ни слова, и еще убедившись, что насыщенные жизнью и шумом потоки, текущие во всех направлениях по ту сторону ограды, имеют такое же отношение к этому месту, какое отметка низкого уровня воды имеет к оживленному пляжу, на котором она стоит, убедившись, что здесь больше ничего не увидишь, я уже собрался было выйти за ворота, как вдруг одна из дверей отворилась.
— Вам что-нибудь угодно, сэр? — осведомилась опрятная миловидная женщина.
— Откровенно говоря, нет. Не могу сказать, чтобы мне было что-нибудь угодно.
— И вам никого не надо, сэр?
— Да нет… по крайней мере… не будете ли вы столь любезны сказать мне, как зовут пожилого джентльмена, который живет вон в том углу?
Опрятная женщина вышла во двор, чтобы удостовериться, какую именно дверь я указываю, и все мы трое — она, помпа и я — выстроились в ряд спиной к улице.
— О! Его зовут мистер Бэттенс, — понизив голос, ответила опрятная женщина.
— Я только что с ним беседовал.
— Да что вы? — изумилась опрятная женщина. — Хо! Вот уж удивительно — мистер Бэттенс, и беседует.
— А что, обычно он бывает молчалив?
— Видите ли, мистер Бэттенс здесь старейший — то есть он старейший среди мужчин — по времени пребывания.
У нее была привычка, разговаривая, потирать руки, словно намыливая их, и в этом было что-то не только опрятное, но и успокоительное. Поэтому я спросил, нельзя ли мне взглянуть на ее комнату. Она охотно ответила: «Да!» — и мы вместе пошли внутрь, причем дверь она оставила открытой настежь — как я понял, ради соблюдения законов приличия. Дверь открывалась прямо в комнату без всякой прихожей, и такая мера предосторожности должна была пресечь сплетни.
Комната была мрачноватая, но чистенькая, и на окне стоял горшочек желтофиолей. Полку над камином украшали два павлиньих пера, вырезанный из дерева кораблик, несколько раковин и профиль из черной бумаги с одной ресницей. Был ли это профиль мужчины или женщины, я так и не мог понять, пока хозяйка не сообщила мне, что это портрет ее единственного сына и что он на нем «прямо как вылитый…»
— Он жив, я надеюсь?
— Нет, сэр, — ответила вдова, — он потерпел кораблекрушение в Китае.
Сказано это было с сознанием скромного достоинства, которое эта географическая подробность сообщала ей как матери.
— Но если старички, живущие здесь, не слишком разговорчивы, этого, надеюсь, нельзя сказать про старых дам? Я, разумеется, не о вас…
Она покачала головой.
— Видите ли, все они очень сердитые.
— Но почему же?
— Не знаю, правда ли, что джентльмены обижают нас в мелочах, которые по праву нам полагаются, но все старые обитатели в этом уверены. А мистер Бэттенс, он еще дальше пошел — он даже сомневается в заслугах учредителя. Потому что, говорит мистер Бэттенс, уж как бы там ни было, а имя свое он возвеличил, и притом задешево.
— Боюсь, что мистера Бэттенса очень ожесточила помпа.
— Может, и так, — возразила опрятная вдова. — Рукоятку-то ведь и правда с места не сдвинешь. Но все же я про себя так думаю, что не стали бы джентльмены ставить плохую помпу вместо хорошей, чтобы прикарманить разницу, и я бы не хотела думать о них плохо. Ну, а помещения, — добавила моя хозяйка, обводя взглядом свою комнатку, — ведь, может, они и считались удобными во времена учредителя… если подумать, как жили в его времена… и значит, его за это винить нельзя. Но миссис Сэггерс очень из-за них сердится.
— Миссис Сэггерс здесь старейшая?
— Она вторая по старшинству. Самая старшая миссис Куинч, только она уже совсем впала в детство.
— А вы давно здесь?
— По времени пребывания я здесь младшая, и со мной не очень-то считаются. Но когда миссис Куинч отмучается, тогда будет одна ниже меня. Ну и потом нельзя же ожидать, что миссис Сэггерс будет жить вечно.
— Совершенно верно. Да и мистер Бэттенс тоже.
— Ну, что касается стариков, — с пренебрежением заметила моя собеседница, — то они считаются местами только между собой. Мы их в расчет не берем. Мистер Бэттенс другое дело, потому что он много раз писал джентльменам и даже затевал с ними спор. Поэтому он стоит выше. Но обычно мы не очень-то считаемся со стариками.
Из дальнейшей беседы на эту тему я узнал, что среди неимущих старушек было принято считать неимущих старичков, независимо от их возраста, дряхлыми и от старости выжившими из ума. Я также обнаружил, что более молодые обитатели богадельни и новички некоторое время сохраняют быстро улетучивающуюся веру в Титбулла и его поверенных, но, достигнув известного общественного положения, они эту веру теряют и начинают всячески хулить и самого Титбулла и его добрые дела.
Познакомившись впоследствии поближе с этой почтенной дамой, которую звали миссис Митс, я стал время от времени навещать ее, всегда прихватив с собой небольшой подарок в виде пачки китайского чаю, и постепенно хорошо ознакомился с внутренней политикой и порядками Титбулловской богадельни. Однако мне так и не удалось узнать, кто были эти поверенные и где они находятся, ибо одной из странных фантазий этого заведения было то, что этих власть имущих личностей следовало туманно и загадочно называть просто «джентльмены». Секретаря «джентльменов» мне как-то показали как раз в ту минуту, когда он пытался защищать ненавистную помпу от нападок недовольного мистера Бэттенса, но сказать о нем я не могу ничего, разве только что он был развязен и весел, как и полагается клерку из адвокатской конторы. Из уст миссис Митс как-то, в минуту большой откровенности, мне довелось услышать, что мистера Бэттенса однажды убедили «предстать пред Джентльменами», чтобы либо отстоять правду, либо погибнуть за нее, и что, когда, выполнив эту страшную миссию, он покидал их контору, вдогонку ему полетел старый башмак. Однако старания его не пропали даром — следствием беседы было появление водопроводчика, что, по мнению титбулловцев, увенчало лаврами чело мистера Бэттенса.
Жильцы Титбулловской богадельни друг друга за хорошее общество, как правило, не почитают. Старичок или старушка, принимающие посетителей извне или сами отправляющиеся на чашку чаю, соответственно вырастают в общественном мнении, обмен же визитами среди титбулловцев или приглашение ими друг друга на чаепитие в расчет не идет. К тому же они друг с другом почти не водятся, ввиду внутренней распри, вызванной ведром миссис Сэггерс. Число враждующих партий, возникших из-за этого предмета домашнего обихода, почти не уступало числу жилых помещений, расположенных на территории богадельни. Исключительная запутанность противоречивых мнений по этому вопросу не позволяет мне изложить их здесь со свойственной мне ясностью, но мне кажется, что все они представляют собой ответвления одного коренного вопроса — имеет ли миссис Сэггерс право оставлять ведро у своего порога? Вопрос этот приобрел, разумеется, много едва уловимых оттенков, но, грубо говоря, сводится именно к этому.