Страница:
XXXIV. Мистер Барлоу
Иногда мне кажется, что, пристрастившись с самого раннего возраста к чтению хороших книг, я был как бы воспитан под надзором почтенного, но страшного джентльмена, чье имя стоят в заголовке этого очерка. Резонерствующий маньяк, мистер Барлоу прославился как наставник мастера Гарри Сэндфорда и майтера Томми Мертона[163]. Он знал решительно все и поучал во всех случаях жизни, начиная с того, как брать вишни с блюда, и кончая тем, как созерцать звезды ночью. В этой истории Сэндфорда и Мертона на примере некоего ужасного мастера Мэша показано, что сталось с юношей, не опекаемым мистером Барлоу. Этот юный негодник завивался и пудрился, в театре держался с невыносимым легкомыслием, понятия не имел, как вести себя один на один с взбесившимся быком (что, по-моему, было не слишком предосудительно, так как отдаленно напоминало мой собственный характер), и вообще был устрашающим примером губительного влияния роскоши на человечество.
Странная участь у мистера Барлоу — остаться в памяти потомства в виде ребяческого представления о воплощенной скуке! Бессмертный мистер Барлоу, скукой проложивший себе путь через зеленеющую свежесть веков!
Мой обвинительный акт против мистера Барлоу состоит из нескольких пунктов. Я перехожу к описанию некоторых из нанесенных им мне обид.
Во-первых, сам он никогда не шутил, а чужих шуток не понимал. Это отсутствие юмора у мистера Барлоу не только бросало свою мрачную тень на мое детство, но и отравляло мне удовольствие от чтения издававшихся тогда юмористических книжек по шесть пенсов штука; я изнемогал под тяжестью нравственных оков, вынуждавших меня смотреть на все глазами мистера Барлоу, и поэтому, когда меня разбирал смех от какого-нибудь прочитанного анекдота, я невольно спрашивал себя шепотом: «А что подумал бы об этом он? Что в этом увидел бы он?» И вся соль анекдота тотчас же превращалась в яд, отравлявший мою душу. Ибо мысленно я видел мистера Барлоу — флегматичного и холодного, пожалуй даже берущего с полки какую-нибудь отчаянно скучную древнегреческую книгу и переводящего пространную цитату о том, что сказал (а позднее, возможно, и опубликовал в исправленном виде) некий угрюмый мудрец, когда изгонял из Афин какого-нибудь злополучного шутника.
Больше всего я ненавижу мистера Барлоу за то, что он изгонял из моей юной жизни все, кроме себя самого, за то, что он упорно отказывался приноровиться к моим любимым фантазиям и забавам. Кто дал ему право отравить мне скукой «Тысячу и одну ночь»? А ведь он это сделал. Он всегда внушал мне сомнения в правдивости Синдбада-Морехода. Я знал, что, если б мистеру Барлоу удалось завладеть волшебной лампой, он бы ее заправил, зажег и при свете ее прочитал лекцию о свойствах китового жира, мимоходом коснувшись вопроса о китобойном промысле. Пользуясь принципами механики, он так быстро обнаружил бы рычажок на шее у волшебного коня и так искусно повернул бы его в нужном направлении, что конь так никогда и не поднялся бы в воздух, и сказки не было бы и в помине. С помощью карты и компаса он доказал бы, что никогда не существовало восхитительного царства Касгар, граничившего с Татарией. Он заставил бы этого лицемерного юного педанта Гарри — с помощью чучела и временно возведенного в саду здания — проделать опыт, который показал бы, что спустить на веревке в дымоход восточной печи задохшегося горбуна и водрузить его стоймя на очаг, чтобы напугать поставщика султанского двора, было невозможно.
Я помню, как мистер Барлоу омрачил жизнерадостные звуки увертюры к пантомиме, на которой я впервые побывал в столице. Клик-клик, тинг-тинг, банг-банг, видл-видл-видл, банг! Я помню, какой леденящий холод пронизал меня всего и остудил мой пылкий восторг, когда в голову мне пришла мысль: «Это совершенно не понравилось бы мистеру Барлоу!» С того самого момента, как поднялся занавес, испытываемое мною удовольствие было отравлено ужасными сомнениями насчет того, не показались ли бы мистеру Барлоу слишком прозрачными одеяния нимф? В клоуне я видел двух человек: восхитительное, загадочное существо с чахоточным румянцем на лице, с веселым характером, но слабое умом, хотя и с проблесками остроумия, и ученика мистера Барлоу. Я представил себе, как мистер Барлоу тайком встает спозаранку, чтобы смазать жиром тротуар, и, когда ему удается повергнуть клоуна наземь, он сурово выглядывает из окна своего кабинета и спрашивает, как тому понравилась шутка.
Я представил себе, как мистер Барлоу накаливает добела все кочерги, что есть в доме, и обжигает клоуна всей этой коллекцией сразу, чтобы дать ему возможность поближе познакомиться со свойствами раскаленного железа, о каковых он (Барлоу) не преминет широко распространиться. Я вообразил, как мистер Барлоу станет сравнивать поведение клоуна в школе, когда тот выпивает чернила, облизывает свою тетрадь и вместо пресс-папье пользуется своей головой, и поведение педантичнейшего из педантов, упомянутого мною юного Гарри, восседающего у ног Барлоу и лицемерно притворяющегося, будто он охвачен юношеской страстью к ученью. Я подумал о том, как быстро мистер Барлоу пригладил бы волосы клоуна, не позволяя им топорщиться тремя высокими пучками, как, после недолгого обучения у мистера Барлоу, тот научится ходить, держа ноги ровно, вынимать руки из своих просторных карманов, и ему уже будет не до прыжков.
Другая вина мистера Барлоу состоит в том, что я совершенно не знаю, из чего и каким образом сделаны все предметы в мире. Опасаясь превратиться в Гарри и еще больше опасаясь, что если я начну расспрашивать, то попадусь в лапы Барлоу и навлеку на себя холодный душ объяснений и опытов, я избегал в юности ученья и стал, как говорят в мелодрамах, «тем несчастным, которого вы видите перед собой». На мистера Барлоу я возлагаю ответственность и за тот печальный факт, что я якшался с лентяями и тупицами. В моих глазах этот нудный педант Гарри стал настолько отвратителен, что, если б мне сказали, будто он прилежно учится на юге, я сбежал бы, в полной праздности, на крайний север. Лучше уж брать дурной пример с какого-нибудь мастера Мэша, чем учиться наукам и статистике у какого-нибудь Сэндфорда! И вот я вступил на путь, по которому, быть может, никогда и не пошел бы, не будь на свете мистера Барлоу. Я с содроганием размышлял: «Мистер Барлоу — скучный человек, притом обладающий могучей силой делать скучными и других. Скучный человек для него образец всех добродетелей. Он пытается сделать скучным и меня. Не стану отрицать, что знание — это сила; но у мистера Барлоу это сила внушать скуку». Вот почему я нашел себе прибежище в Катакомбах Невежества, в которых с того времени пребывал и которые до сих пор еще служат моим местожительством.
Но тягчайшее из всех моих обвинений против мистера Барлоу заключается в том, что он и до настоящего времени бродит по земле под разными личинами, пытаясь превратить меня, даже в зрелом возрасте, в Томми. Неукротимый резонерствующий маньяк мистер Барлоу выкапывает всюду на моем жизненном пути волчьи ямы и, притаившись, сидит на дне, чтобы наброситься на меня, когда я меньше всего этого ожидаю.
Достаточно привести несколько примеров моего печального опыта в этом отношении.
Я знаю, что мистер Барлоу вложил большой капитал в волшебный фонарь, и несколько раз видел, как он сам, стоя в темноте с длинной указкой в руке, разглагольствовал в прежнем своем духе (что теперь стало еще ужаснее, так как иногда он злоупотребляет пустоцветами красноречия мистера Карлейля, по ошибке принятыми им за остроты), и потому неизменно избегаю этого развлечения. Давая согласие присутствовать на каком-либо сборище, где почетную роль играют графин с водой и записная книжка, я требую солидного залога и гарантии против появления мистера Барлоу, ибо вероятность встречи с ним в подобных местах особенно велика. Но как коварна натура этого человека: он ухитряется проникнуть даже туда, где меньше всего этого ждешь. Вот один из этих случаев.
Неподалеку от Катакомб Невежества находится некий провинциальный городок. В рождественскую неделю в мэрии этого провинциального городка выступала, для всеобщего услаждения, труппа негритянских комедиантов из Миссисипи. Зная, что хотя мистер Барлоу и придерживается республиканских убеждений, он не имеет никакого отношения к Миссисипи, и потому, считая себя в безопасности, я взял кресло в партере. Мне хотелось послушать н посмотреть, как миссисинские комедианты исполнят программу, которая в афишах была описана так: «Национальные баллады, народные пляски, негритянские хоровые песни, забавные сценки, остроумные диалоги и т. и.». Все девять негров были одеты на один манер: в черные пиджаки и брюки, белые жилеты, непомерно большие накрахмаленные манишки с непомерно большими воротничками и непомерно большими белыми галстуками и манжетами, а все это вместе взятое представляло собою излюбленный костюм большей части жителей Африки, широко распространенный, по наблюдениям путешественников, на весьма различных широтах. Все девятеро усиленно вращали глазами и выставляли напоказ ярко-красные губы. По краям полукруга, образованного стульями, сидели музыканты, игравшие на тамбурине и кастаньетах. Помещавшийся в центре негр унылого вида (сразу вызвавший во мне смутное беспокойство, которого я не мог еще тогда обьяснить), играл на миссисипском инструменте, очень схожем с тем, что когда-то на нашем острове именовался харди-гарди[164]. Сидевшие по обе стороны от него негры держали в руках другие инструменты, характерные исключительно для Отца Вод[165] и напоминавшие перевернутый верхом вниз барометр, на который натянули струны. В число инструментов входили также небольшая флейта и скрипка. Некоторое время все шло хорошо, и мы выслушали несколько остроумных диалогов между музыкантами, игравшими на тамбурине и кастаньетах, как вдруг негр унылого вида, повернувшись к тому, что играл на кастаньетах, обратился к нему и важным, резонерским тоном сделал несколько серьезных замечаний по поводу присутствующей в зале молодежи, а также о том, какое сейчас время года; из чего я заключил, что передо мною мистер Барлоу, вымазанный жженой пробкой!
В другой раз — это было в Лондоне — я сидел в театре, где давали веселую комедию. Действующие лица были жизненно правдивы (и следовательно, не резонеры), а так как они предавались своим делам и интрижкам, не адресуясь непосредственно ко мне, я надеялся, что все обойдется благополучно и меня не примут за Томми, тем более что пьеса уже явно шла к концу. Однако я заблуждался. Неожиданно, без всякого к тому повода, актеры перестали играть, подошли всем скопом к рампе, чтобы прицелиться в меня наверняка, и прикончили меня наповал нравоучением, в котором я различил страшную руку Барлоу.
О, уловки этого охотника так хитроумны и тонки, что уже на следующий вечер я снова очутился в западне, в которой даже самый осторожный человек не стал бы искать пружину. Я смотрел фарс, совершенно недвусмысленный фарс, где все действующие лица, в особенности женщины, весьма неумеренно предавались любовным интрижкам. Из числа актрис больше всех усердствовала некая леди, показавшаяся мне молодой и хорошо сложенной (в ходе представления она дала мне отличную возможность проверить правильность этого заключения). На ней был живописный наряд молодого джентльмена, панталоны которого по своей длине годились лишь младенцу и открывали ее изящные коленки; на ногах у нее красовались очень изящные атласные сапожки. Исполнив вульгарную песенку и вульгарный танец, эта очаровательная особа приблизилась к роковой рампе, нагнулась над нею и проникновенным тоном произнесла неожиданную похвалу добродетели, призывая публику соблюдать ее. «Великий боже! — воскликнул я. — Это Барлоу!»
Есть у мистера Барлоу еще и другой способ, крайне надоедливый и оттого еще более невыносимый, с помощью которого он постоянно старается удерживать меня в роли Томми.
Он с превеликим трудом сочиняет для журнала или газеты какую-нибудь заумную статейку — на это его хватит! — нисколько не заботясь ни о дороговизне ночного освещения, ни о чем ином, кроме как о том, чтобы окончательно заморочить самому себе голову. Но заметьте! Когда мистер Барлоу делится своими знаниями, он не довольствуется тем, чтобы они дошли по назначению и были вбиты в голову мне, его мишени, но еще и делает вид, будто обладал ими всегда, не придавая им ни малейшего значения, ибо впитал их с молоком матери, и что я, несчастный Томми, не последовавший его примеру, отстал от него самым жалким образом. Я спрашиваю: почему Томми должен всегда служить контрастом для мистера Барлоу? Если сегодня я не знаю того, о чем еще неделю назад и сам мистер Барлоу не имел ни малейшего понятия, то вряд ли это очень большой порок! И тем не менее мистер Барлоу всегда упорно приписывает его мне, ехидно спрашивая в своих статьях, мыслимо ли, чтобы я не знал того, что знает каждый школьник, а именно, что четырнадцатый поворот налево в степях России приведет к такому-то кочевому племени? В столь же пренебрежительном тоне он задает и другие подобные вопросы. Так, когда мистер Барлоу в качестве добровольного корреспондента обращается с письмом в газету (что, как я заметил, он проделывает частенько), то предварительно расспрашивает кого-либо о сложнейших технических подробностях, после чего хладнокровнейшим образом пишет: «Итак, сэр, я полагаю, что каждый читатель вашей газеты, обладающий средними познаниями и средней сообразительностью, знает не хуже меня…», допустим, о том, что тяга воздуха из казенной части орудия такого-то калибра находится в таком-то (до мельчайших дробей) соотношении с тягой воздуха из дула, — или о каком-либо ином столь же широко известном факте. И о чем бы ни говорилось, будьте уверены, что это всегда ведет к возвеличению мистера Барлоу и к посрамлению его подавленного и порабощенного ученика.
Мистер Барлоу столь глубоко разбирается в существе моей профессии, что в сравнении с этим бледнеет и мое собственное знакомство с нею. Время от времени мистер Барлоу (под чужой личиной и под вымышленным именем, но узнанный мною) зычным голосом, слышным всем сидящим за длинным банкетным столом, поучает меня тем пустякам, которым я сам поучал его еще двадцать пять лет назад. Заключительный пункт моего обвинительного акта против мистера Барлоу состоит в том, что он не пропускает ни одного званого завтрака и обеда, вхож всюду — к богатым и к бедным, и всюду продолжает поучать меня, не давая мне возможности от него отделаться. Он превращает меня в скованного Прометея — Томми, а сам с жадностью хищника терзает мои необразованный ум.
Странная участь у мистера Барлоу — остаться в памяти потомства в виде ребяческого представления о воплощенной скуке! Бессмертный мистер Барлоу, скукой проложивший себе путь через зеленеющую свежесть веков!
Мой обвинительный акт против мистера Барлоу состоит из нескольких пунктов. Я перехожу к описанию некоторых из нанесенных им мне обид.
Во-первых, сам он никогда не шутил, а чужих шуток не понимал. Это отсутствие юмора у мистера Барлоу не только бросало свою мрачную тень на мое детство, но и отравляло мне удовольствие от чтения издававшихся тогда юмористических книжек по шесть пенсов штука; я изнемогал под тяжестью нравственных оков, вынуждавших меня смотреть на все глазами мистера Барлоу, и поэтому, когда меня разбирал смех от какого-нибудь прочитанного анекдота, я невольно спрашивал себя шепотом: «А что подумал бы об этом он? Что в этом увидел бы он?» И вся соль анекдота тотчас же превращалась в яд, отравлявший мою душу. Ибо мысленно я видел мистера Барлоу — флегматичного и холодного, пожалуй даже берущего с полки какую-нибудь отчаянно скучную древнегреческую книгу и переводящего пространную цитату о том, что сказал (а позднее, возможно, и опубликовал в исправленном виде) некий угрюмый мудрец, когда изгонял из Афин какого-нибудь злополучного шутника.
Больше всего я ненавижу мистера Барлоу за то, что он изгонял из моей юной жизни все, кроме себя самого, за то, что он упорно отказывался приноровиться к моим любимым фантазиям и забавам. Кто дал ему право отравить мне скукой «Тысячу и одну ночь»? А ведь он это сделал. Он всегда внушал мне сомнения в правдивости Синдбада-Морехода. Я знал, что, если б мистеру Барлоу удалось завладеть волшебной лампой, он бы ее заправил, зажег и при свете ее прочитал лекцию о свойствах китового жира, мимоходом коснувшись вопроса о китобойном промысле. Пользуясь принципами механики, он так быстро обнаружил бы рычажок на шее у волшебного коня и так искусно повернул бы его в нужном направлении, что конь так никогда и не поднялся бы в воздух, и сказки не было бы и в помине. С помощью карты и компаса он доказал бы, что никогда не существовало восхитительного царства Касгар, граничившего с Татарией. Он заставил бы этого лицемерного юного педанта Гарри — с помощью чучела и временно возведенного в саду здания — проделать опыт, который показал бы, что спустить на веревке в дымоход восточной печи задохшегося горбуна и водрузить его стоймя на очаг, чтобы напугать поставщика султанского двора, было невозможно.
Я помню, как мистер Барлоу омрачил жизнерадостные звуки увертюры к пантомиме, на которой я впервые побывал в столице. Клик-клик, тинг-тинг, банг-банг, видл-видл-видл, банг! Я помню, какой леденящий холод пронизал меня всего и остудил мой пылкий восторг, когда в голову мне пришла мысль: «Это совершенно не понравилось бы мистеру Барлоу!» С того самого момента, как поднялся занавес, испытываемое мною удовольствие было отравлено ужасными сомнениями насчет того, не показались ли бы мистеру Барлоу слишком прозрачными одеяния нимф? В клоуне я видел двух человек: восхитительное, загадочное существо с чахоточным румянцем на лице, с веселым характером, но слабое умом, хотя и с проблесками остроумия, и ученика мистера Барлоу. Я представил себе, как мистер Барлоу тайком встает спозаранку, чтобы смазать жиром тротуар, и, когда ему удается повергнуть клоуна наземь, он сурово выглядывает из окна своего кабинета и спрашивает, как тому понравилась шутка.
Я представил себе, как мистер Барлоу накаливает добела все кочерги, что есть в доме, и обжигает клоуна всей этой коллекцией сразу, чтобы дать ему возможность поближе познакомиться со свойствами раскаленного железа, о каковых он (Барлоу) не преминет широко распространиться. Я вообразил, как мистер Барлоу станет сравнивать поведение клоуна в школе, когда тот выпивает чернила, облизывает свою тетрадь и вместо пресс-папье пользуется своей головой, и поведение педантичнейшего из педантов, упомянутого мною юного Гарри, восседающего у ног Барлоу и лицемерно притворяющегося, будто он охвачен юношеской страстью к ученью. Я подумал о том, как быстро мистер Барлоу пригладил бы волосы клоуна, не позволяя им топорщиться тремя высокими пучками, как, после недолгого обучения у мистера Барлоу, тот научится ходить, держа ноги ровно, вынимать руки из своих просторных карманов, и ему уже будет не до прыжков.
Другая вина мистера Барлоу состоит в том, что я совершенно не знаю, из чего и каким образом сделаны все предметы в мире. Опасаясь превратиться в Гарри и еще больше опасаясь, что если я начну расспрашивать, то попадусь в лапы Барлоу и навлеку на себя холодный душ объяснений и опытов, я избегал в юности ученья и стал, как говорят в мелодрамах, «тем несчастным, которого вы видите перед собой». На мистера Барлоу я возлагаю ответственность и за тот печальный факт, что я якшался с лентяями и тупицами. В моих глазах этот нудный педант Гарри стал настолько отвратителен, что, если б мне сказали, будто он прилежно учится на юге, я сбежал бы, в полной праздности, на крайний север. Лучше уж брать дурной пример с какого-нибудь мастера Мэша, чем учиться наукам и статистике у какого-нибудь Сэндфорда! И вот я вступил на путь, по которому, быть может, никогда и не пошел бы, не будь на свете мистера Барлоу. Я с содроганием размышлял: «Мистер Барлоу — скучный человек, притом обладающий могучей силой делать скучными и других. Скучный человек для него образец всех добродетелей. Он пытается сделать скучным и меня. Не стану отрицать, что знание — это сила; но у мистера Барлоу это сила внушать скуку». Вот почему я нашел себе прибежище в Катакомбах Невежества, в которых с того времени пребывал и которые до сих пор еще служат моим местожительством.
Но тягчайшее из всех моих обвинений против мистера Барлоу заключается в том, что он и до настоящего времени бродит по земле под разными личинами, пытаясь превратить меня, даже в зрелом возрасте, в Томми. Неукротимый резонерствующий маньяк мистер Барлоу выкапывает всюду на моем жизненном пути волчьи ямы и, притаившись, сидит на дне, чтобы наброситься на меня, когда я меньше всего этого ожидаю.
Достаточно привести несколько примеров моего печального опыта в этом отношении.
Я знаю, что мистер Барлоу вложил большой капитал в волшебный фонарь, и несколько раз видел, как он сам, стоя в темноте с длинной указкой в руке, разглагольствовал в прежнем своем духе (что теперь стало еще ужаснее, так как иногда он злоупотребляет пустоцветами красноречия мистера Карлейля, по ошибке принятыми им за остроты), и потому неизменно избегаю этого развлечения. Давая согласие присутствовать на каком-либо сборище, где почетную роль играют графин с водой и записная книжка, я требую солидного залога и гарантии против появления мистера Барлоу, ибо вероятность встречи с ним в подобных местах особенно велика. Но как коварна натура этого человека: он ухитряется проникнуть даже туда, где меньше всего этого ждешь. Вот один из этих случаев.
Неподалеку от Катакомб Невежества находится некий провинциальный городок. В рождественскую неделю в мэрии этого провинциального городка выступала, для всеобщего услаждения, труппа негритянских комедиантов из Миссисипи. Зная, что хотя мистер Барлоу и придерживается республиканских убеждений, он не имеет никакого отношения к Миссисипи, и потому, считая себя в безопасности, я взял кресло в партере. Мне хотелось послушать н посмотреть, как миссисинские комедианты исполнят программу, которая в афишах была описана так: «Национальные баллады, народные пляски, негритянские хоровые песни, забавные сценки, остроумные диалоги и т. и.». Все девять негров были одеты на один манер: в черные пиджаки и брюки, белые жилеты, непомерно большие накрахмаленные манишки с непомерно большими воротничками и непомерно большими белыми галстуками и манжетами, а все это вместе взятое представляло собою излюбленный костюм большей части жителей Африки, широко распространенный, по наблюдениям путешественников, на весьма различных широтах. Все девятеро усиленно вращали глазами и выставляли напоказ ярко-красные губы. По краям полукруга, образованного стульями, сидели музыканты, игравшие на тамбурине и кастаньетах. Помещавшийся в центре негр унылого вида (сразу вызвавший во мне смутное беспокойство, которого я не мог еще тогда обьяснить), играл на миссисипском инструменте, очень схожем с тем, что когда-то на нашем острове именовался харди-гарди[164]. Сидевшие по обе стороны от него негры держали в руках другие инструменты, характерные исключительно для Отца Вод[165] и напоминавшие перевернутый верхом вниз барометр, на который натянули струны. В число инструментов входили также небольшая флейта и скрипка. Некоторое время все шло хорошо, и мы выслушали несколько остроумных диалогов между музыкантами, игравшими на тамбурине и кастаньетах, как вдруг негр унылого вида, повернувшись к тому, что играл на кастаньетах, обратился к нему и важным, резонерским тоном сделал несколько серьезных замечаний по поводу присутствующей в зале молодежи, а также о том, какое сейчас время года; из чего я заключил, что передо мною мистер Барлоу, вымазанный жженой пробкой!
В другой раз — это было в Лондоне — я сидел в театре, где давали веселую комедию. Действующие лица были жизненно правдивы (и следовательно, не резонеры), а так как они предавались своим делам и интрижкам, не адресуясь непосредственно ко мне, я надеялся, что все обойдется благополучно и меня не примут за Томми, тем более что пьеса уже явно шла к концу. Однако я заблуждался. Неожиданно, без всякого к тому повода, актеры перестали играть, подошли всем скопом к рампе, чтобы прицелиться в меня наверняка, и прикончили меня наповал нравоучением, в котором я различил страшную руку Барлоу.
О, уловки этого охотника так хитроумны и тонки, что уже на следующий вечер я снова очутился в западне, в которой даже самый осторожный человек не стал бы искать пружину. Я смотрел фарс, совершенно недвусмысленный фарс, где все действующие лица, в особенности женщины, весьма неумеренно предавались любовным интрижкам. Из числа актрис больше всех усердствовала некая леди, показавшаяся мне молодой и хорошо сложенной (в ходе представления она дала мне отличную возможность проверить правильность этого заключения). На ней был живописный наряд молодого джентльмена, панталоны которого по своей длине годились лишь младенцу и открывали ее изящные коленки; на ногах у нее красовались очень изящные атласные сапожки. Исполнив вульгарную песенку и вульгарный танец, эта очаровательная особа приблизилась к роковой рампе, нагнулась над нею и проникновенным тоном произнесла неожиданную похвалу добродетели, призывая публику соблюдать ее. «Великий боже! — воскликнул я. — Это Барлоу!»
Есть у мистера Барлоу еще и другой способ, крайне надоедливый и оттого еще более невыносимый, с помощью которого он постоянно старается удерживать меня в роли Томми.
Он с превеликим трудом сочиняет для журнала или газеты какую-нибудь заумную статейку — на это его хватит! — нисколько не заботясь ни о дороговизне ночного освещения, ни о чем ином, кроме как о том, чтобы окончательно заморочить самому себе голову. Но заметьте! Когда мистер Барлоу делится своими знаниями, он не довольствуется тем, чтобы они дошли по назначению и были вбиты в голову мне, его мишени, но еще и делает вид, будто обладал ими всегда, не придавая им ни малейшего значения, ибо впитал их с молоком матери, и что я, несчастный Томми, не последовавший его примеру, отстал от него самым жалким образом. Я спрашиваю: почему Томми должен всегда служить контрастом для мистера Барлоу? Если сегодня я не знаю того, о чем еще неделю назад и сам мистер Барлоу не имел ни малейшего понятия, то вряд ли это очень большой порок! И тем не менее мистер Барлоу всегда упорно приписывает его мне, ехидно спрашивая в своих статьях, мыслимо ли, чтобы я не знал того, что знает каждый школьник, а именно, что четырнадцатый поворот налево в степях России приведет к такому-то кочевому племени? В столь же пренебрежительном тоне он задает и другие подобные вопросы. Так, когда мистер Барлоу в качестве добровольного корреспондента обращается с письмом в газету (что, как я заметил, он проделывает частенько), то предварительно расспрашивает кого-либо о сложнейших технических подробностях, после чего хладнокровнейшим образом пишет: «Итак, сэр, я полагаю, что каждый читатель вашей газеты, обладающий средними познаниями и средней сообразительностью, знает не хуже меня…», допустим, о том, что тяга воздуха из казенной части орудия такого-то калибра находится в таком-то (до мельчайших дробей) соотношении с тягой воздуха из дула, — или о каком-либо ином столь же широко известном факте. И о чем бы ни говорилось, будьте уверены, что это всегда ведет к возвеличению мистера Барлоу и к посрамлению его подавленного и порабощенного ученика.
Мистер Барлоу столь глубоко разбирается в существе моей профессии, что в сравнении с этим бледнеет и мое собственное знакомство с нею. Время от времени мистер Барлоу (под чужой личиной и под вымышленным именем, но узнанный мною) зычным голосом, слышным всем сидящим за длинным банкетным столом, поучает меня тем пустякам, которым я сам поучал его еще двадцать пять лет назад. Заключительный пункт моего обвинительного акта против мистера Барлоу состоит в том, что он не пропускает ни одного званого завтрака и обеда, вхож всюду — к богатым и к бедным, и всюду продолжает поучать меня, не давая мне возможности от него отделаться. Он превращает меня в скованного Прометея — Томми, а сам с жадностью хищника терзает мои необразованный ум.
XXXV. В добровольном дозоре
Одна из моих прихотей — намечать себе, даже во время самой обыкновенной прогулки, определенный маршрут. Отправляясь из своего ковент-гарденского дома прогуляться, я ставлю перед собой определенную цель и в
пути так же мало помышляю об изменении маршрута или о том, чтобы вернуться обратно, не выполнив задуманного до конца, как, скажем, о том, чтобы жульнически нарушить соглашение, заключенное с другим человеком. Недавно, поставив перед собой задачу — пройтись в Лайм-хауз, я тронулся в путь ровно в полдень, в строгом соответствии с условиями контракта, заключенного с самим собою и требовавшего с моей стороны добросовестного исполнения.
В таких случаях я имею обыкновение рассматривать свою прогулку как обход дозором, а себя самого как совершающего обход полисмена в высоком чине. Я мысленно хватаю за шиворот хулиганов и очищаю от них улицы, и скажу прямо — если б я мог расправиться с ними физически, недолго пришлось бы им любоваться Лондоном.
Выйдя в этот обход, я проводил глазами трех здоровенных висельников, направлявшихся в свое жилище, которое — я мог бы присягнуть — находится неподалеку от Друри-лейн, совсем рукой подать (хотя их столь же мало тревожат там, как и меня в моем доме); и это натолкнуло меня на соображения, которые я почтительно представляю новому Верховному Комиссару, испытанному и способному слуге общества, пользующемуся моим полным доверием. Как часто, думал я, приходилось мне проглатывать в полицейских отчетах горькую пилюлю стереотипной болтовни о том, будто бы полисмен сообщил достопочтенному судье, будто бы соучастники арестованного скрываются в настоящее время на такой-то улице или к таком-то дворе, куда никто не осмеливается войти, в будто бы достопочтенный судья и сам наслышан о дурной славе такой-то улицы или такого-то двора, и будто бы, как наши читатели, несомненно, припомнят, это всегда одна и та же улица или один и тот же двор, о которых столь назидательно повествуется примерно раз в две недели.
Но предположим, что Верховный Комиссар разошлет во все отделения лондонской полиции циркуляр, требующий немедленно дать из всех кварталов сведения о названиях этих вызывающих толки улиц или об адресах дворов, куда никто не осмеливается войти; предположим далее, что в этом циркуляре он сделает ясное предупреждение:
«Если подобные места действительно существуют, то это свидетельствует о бездеятельности полицейских властей, которая заслуживает наказания; а если они не существуют и представляют собой лишь обычный вымысел, то это свидетельствует о пассивном потворстве полиции профессиональным преступникам, что также заслуживает наказания». Что тогда? Будь то вымыслы, будь то факты — смогут ли они устоять перед этой крупицей здравого смысла? Как можно признаться открыто в суде, — столь часто, что Это сделалось такой же избитой новостью, как новость о гигантском крыжовнике, — что неслыханно дорогая полицейская система сохраняет в Лондоне воровские притоны и рассадники разврата времен Стюартов — и это в век пара и газа, электрического телеграфа и фотографий преступников! Да ведь если бы во всех других учреждениях дела шли подобным образом, то уже через два года мы бы вернулись к моровой язве, а через сто лет к друидам!
При мысли о моей доле ответственности за это общественное зло я зашагал быстрее и сбил с ног несчастное маленькое существо, которое, ухватившись одной ручонкой за лохмотья штанишек, а другою за свои растрепанные волосы, семенило босыми ножонками по грязной каменной мостовой. Я остановился, чтобы поднять и утешить плачущего малыша, и через мгновенье меня окружило с полсотни таких же, как и он, едва прикрытых лохмотьями ребятишек обоего пола; дрожа от голода и холода, они клянчили подаяние, толкались, тузили друг друга, тараторили, вопили. Монету, которую я вложил в ручонку опрокинутого мною малыша, тотчас же выхватили, потом снова выхватили из жадной лапы, и выхватывали еще и еще раз, и вскоре я уже потерял всякое представление о том, где же в этой отвратительной свалке, в этой мешанине лохмотьев, рук, ног и грязи затерялась монета. Подняв ребенка, я оттащил его с проезжей части улицы в сторону. Все это происходило посреди нагромождения каких-то бревен, заборов и развалин снесенных зданий, совсем рядом с Тэмпл-Баром.
Неожиданно откуда-то появился самый настоящий полисмен, при виде которого эта ужасная орава стала разбегаться во все стороны, а он притворно заметался то туда, то сюда и, разумеется, никого не поймал. Распугав всех, он снял свою каску, вытащил из нее носовой платок, отер разгоряченный лоб и водрузил на свои места и платок и каску с видом человека, выполнившего свой высоконравственный долг; так оно в самом деле и было — ведь он сделал то, что ему предписано. Я оглядел его, оглядел беспорядочные следы на грязной мостовой, вспомнил об отпечатках дождевых капель и следах ног какого-то вымершего в седой древности существа, которые геологи обнаружили на поверхности одной скалы, и в голове у меня возникли вот какие мысли: если эта грязь сейчас окаменеет и сохранится в течение десяти тысяч лет, смогут ли тогдашние наши потомки по этим или иным следам, не обращаясь к свидетельству истории, а одним лишь величайшим напряжением человеческого ума прийти к ошеломительному выводу о существовании цивилизованного государства, которое мирилось с такой язвой общества, как беспризорные дети на улицах его столицы, которое гордилось своим могуществом на море и на суше, но никогда не пользовалось им, чтобы подобрать и спасти детей!
Дойдя до Олд-Бейли и бросив отсюда взгляд на Нью-гетскую тюрьму, я нашел в ее очертаниях какую-то диспропорцию. Странное смещение перспективы наблюдалось в этот день, кажется, и в самой атмосфере, вследствие чего гармоничность пропорций собора св. Павла, на мой взгляд, была несколько нарушена. По-моему, крест был вознесен чересчур высоко и как-то нелепо торчал над расположенным ниже золотым шаром.
Направившись к востоку, я оставил позади Смитфилд и Олд-Бейли, символизировавшие сожжение на костре, камеры смертников, публичное повешение, бичевание на улицах города на задке повозки, выставление у позорного столба, выжигание клейма раскаленным железом и прочее приятное наследие предков, которое было выкорчевано суровыми руками, отчего небо пока еще не обрушилось на нас, — и снова пустился в обход, отмечая, как своеобразно, словно бы проведенной поперек улицы невидимой чертой, отделены один от другого кварталы с близкими по роду деятельности торговыми заведениями. Здесь кончаются банкирские конторы и меняльные лавки; здесь начинаются пароходные агентства и лавки, торгующие мореходными инструментами; здесь едва заметно отдает запахом бакалеи и лекарств; дальше — солидная прослойка мясных лавок; еще дальше преобладает мелкая торговля чулками; а начиная вот отсюда на всех выставленных для продажи товарах висят этикетки с ценами. Как будто бы все это делалось по особому предписанию свыше.
Возле церкви, что на улице Хаундсдич, всего лишь один шаг, — не шире того, который требовался, чтобы перешагнуть канаву у Кенон-гейта, что, по словам Скотта, имели обыкновение проделывать спасающиеся от тюрьмы должники в Холирудском убежище[166], после чего, стоя на другой, свободной стороне канавы, они с восхитительным бесстрашием взирали на судебного пристава, — всего лишь один шаг, и все совершенно меняется и по виду и по характеру. К западу от этой черты стол или комод сделаны из полированного красного дерева; к востоку от нее их делают из сосны и мажут дешевой подделкой лака, похожей на губную помаду. К западу от черты каравай хлеба ценою в пенс или сдобная булочка плотны и добротны, к востоку — они расползлись и вздулись, словно хотят казаться побольше, чтобы стоить этих денег.
Мне предстояло обогнуть уайтчеплскую церковь и близлежащие сахарные заводы — громадные многоэтажные здание, похожие на портовые пакгаузы Ливерпуля; поэтому я повернул направо, а затем налево, за угол невзрачного здания, где внезапно столкнулся с призраком, так часто встречающимся на улицах совершенно другой части Лондона.
Какой лондонский перипатетик[167] нынешних времен не видел женщины, которая, вследствие какого-то повреждения позвоночника, ходит согнувшись вдвое и голова которой откинута вбок так, что падает на руку вблизи запястья? Кто не знает ее шали, и корзинки, и палки, помогающей ей брести почти наугад, так как она не видит ничего, кроме мостовой? Она никогда не просит милостыни, никогда не останавливается, она всегда куда-то идет, хотя и без всякого дела. Как она существует, откуда приходят, куда уходит и зачем? Я помню время, когда ее пожелтевшие руки представляли собою одни кости, обтянутые пергаментом. С тех пор произошли кое-какие перемены: теперь на них можно видеть отдаленное подобие человеческой кожи. Центром, вокруг которого она вращается по орбите длиною в полмили, можно считать Стрэнд. Почему она забрела так далеко на восток? И ведь она возвращается обратно! До какого же еще более отдаленного места она доходила? В здешних краях ее видят не часто. Достоверные сведения об этом я получаю от собаки — кривобокой дворняжки с глуповатым, задранным кверху хвостиком, которая, навострив уши, бредет по улице, выказывая дружелюбный интерес к своим двуногим собратьям — если мне позволено будет употребить такое выражение. Возле мясной лавки она ненадолго задерживается, затем с довольным видом и со слюнкой во рту, словно размышляя над превосходными качествами свинины, она медленно, как и я, продвигается дальше на восток и вдруг замечает приближение этого сложенного вдвое узла тряпок. Ее поражает не столько сам узел (хотя и он ее удивляет), сколько то, что внутри него есть какая-то движущая сила. Дворняжка останавливается, еще больше навостряет уши, делает легкую стойку, пристально всматривается, издает короткое, глухое рычание, и кончик ее носа, как я с ужасом замечаю, начинает блестеть. Узел все приближается, и тогда она лает, поджимает хвост и уже готова обратиться в бегство, однако убедив себя, что такой поступок неприличен для собаки, оборачивается и снова рассматривает движущуюся груду тряпья. После долгих сомнений ей приходит в голову, что где-то в этой груде должно быть лицо. Приняв отчаянное решение пойти на риск с целью это выяснить, она медленно подходит к узлу, медленно обходит его вокруг и, наткнувшись, наконец, на человеческое лицо там, где его не должно быть, в ужасе взвизгивает и спасается бегством по направлению к Ост-Индским докам.
пути так же мало помышляю об изменении маршрута или о том, чтобы вернуться обратно, не выполнив задуманного до конца, как, скажем, о том, чтобы жульнически нарушить соглашение, заключенное с другим человеком. Недавно, поставив перед собой задачу — пройтись в Лайм-хауз, я тронулся в путь ровно в полдень, в строгом соответствии с условиями контракта, заключенного с самим собою и требовавшего с моей стороны добросовестного исполнения.
В таких случаях я имею обыкновение рассматривать свою прогулку как обход дозором, а себя самого как совершающего обход полисмена в высоком чине. Я мысленно хватаю за шиворот хулиганов и очищаю от них улицы, и скажу прямо — если б я мог расправиться с ними физически, недолго пришлось бы им любоваться Лондоном.
Выйдя в этот обход, я проводил глазами трех здоровенных висельников, направлявшихся в свое жилище, которое — я мог бы присягнуть — находится неподалеку от Друри-лейн, совсем рукой подать (хотя их столь же мало тревожат там, как и меня в моем доме); и это натолкнуло меня на соображения, которые я почтительно представляю новому Верховному Комиссару, испытанному и способному слуге общества, пользующемуся моим полным доверием. Как часто, думал я, приходилось мне проглатывать в полицейских отчетах горькую пилюлю стереотипной болтовни о том, будто бы полисмен сообщил достопочтенному судье, будто бы соучастники арестованного скрываются в настоящее время на такой-то улице или к таком-то дворе, куда никто не осмеливается войти, в будто бы достопочтенный судья и сам наслышан о дурной славе такой-то улицы или такого-то двора, и будто бы, как наши читатели, несомненно, припомнят, это всегда одна и та же улица или один и тот же двор, о которых столь назидательно повествуется примерно раз в две недели.
Но предположим, что Верховный Комиссар разошлет во все отделения лондонской полиции циркуляр, требующий немедленно дать из всех кварталов сведения о названиях этих вызывающих толки улиц или об адресах дворов, куда никто не осмеливается войти; предположим далее, что в этом циркуляре он сделает ясное предупреждение:
«Если подобные места действительно существуют, то это свидетельствует о бездеятельности полицейских властей, которая заслуживает наказания; а если они не существуют и представляют собой лишь обычный вымысел, то это свидетельствует о пассивном потворстве полиции профессиональным преступникам, что также заслуживает наказания». Что тогда? Будь то вымыслы, будь то факты — смогут ли они устоять перед этой крупицей здравого смысла? Как можно признаться открыто в суде, — столь часто, что Это сделалось такой же избитой новостью, как новость о гигантском крыжовнике, — что неслыханно дорогая полицейская система сохраняет в Лондоне воровские притоны и рассадники разврата времен Стюартов — и это в век пара и газа, электрического телеграфа и фотографий преступников! Да ведь если бы во всех других учреждениях дела шли подобным образом, то уже через два года мы бы вернулись к моровой язве, а через сто лет к друидам!
При мысли о моей доле ответственности за это общественное зло я зашагал быстрее и сбил с ног несчастное маленькое существо, которое, ухватившись одной ручонкой за лохмотья штанишек, а другою за свои растрепанные волосы, семенило босыми ножонками по грязной каменной мостовой. Я остановился, чтобы поднять и утешить плачущего малыша, и через мгновенье меня окружило с полсотни таких же, как и он, едва прикрытых лохмотьями ребятишек обоего пола; дрожа от голода и холода, они клянчили подаяние, толкались, тузили друг друга, тараторили, вопили. Монету, которую я вложил в ручонку опрокинутого мною малыша, тотчас же выхватили, потом снова выхватили из жадной лапы, и выхватывали еще и еще раз, и вскоре я уже потерял всякое представление о том, где же в этой отвратительной свалке, в этой мешанине лохмотьев, рук, ног и грязи затерялась монета. Подняв ребенка, я оттащил его с проезжей части улицы в сторону. Все это происходило посреди нагромождения каких-то бревен, заборов и развалин снесенных зданий, совсем рядом с Тэмпл-Баром.
Неожиданно откуда-то появился самый настоящий полисмен, при виде которого эта ужасная орава стала разбегаться во все стороны, а он притворно заметался то туда, то сюда и, разумеется, никого не поймал. Распугав всех, он снял свою каску, вытащил из нее носовой платок, отер разгоряченный лоб и водрузил на свои места и платок и каску с видом человека, выполнившего свой высоконравственный долг; так оно в самом деле и было — ведь он сделал то, что ему предписано. Я оглядел его, оглядел беспорядочные следы на грязной мостовой, вспомнил об отпечатках дождевых капель и следах ног какого-то вымершего в седой древности существа, которые геологи обнаружили на поверхности одной скалы, и в голове у меня возникли вот какие мысли: если эта грязь сейчас окаменеет и сохранится в течение десяти тысяч лет, смогут ли тогдашние наши потомки по этим или иным следам, не обращаясь к свидетельству истории, а одним лишь величайшим напряжением человеческого ума прийти к ошеломительному выводу о существовании цивилизованного государства, которое мирилось с такой язвой общества, как беспризорные дети на улицах его столицы, которое гордилось своим могуществом на море и на суше, но никогда не пользовалось им, чтобы подобрать и спасти детей!
Дойдя до Олд-Бейли и бросив отсюда взгляд на Нью-гетскую тюрьму, я нашел в ее очертаниях какую-то диспропорцию. Странное смещение перспективы наблюдалось в этот день, кажется, и в самой атмосфере, вследствие чего гармоничность пропорций собора св. Павла, на мой взгляд, была несколько нарушена. По-моему, крест был вознесен чересчур высоко и как-то нелепо торчал над расположенным ниже золотым шаром.
Направившись к востоку, я оставил позади Смитфилд и Олд-Бейли, символизировавшие сожжение на костре, камеры смертников, публичное повешение, бичевание на улицах города на задке повозки, выставление у позорного столба, выжигание клейма раскаленным железом и прочее приятное наследие предков, которое было выкорчевано суровыми руками, отчего небо пока еще не обрушилось на нас, — и снова пустился в обход, отмечая, как своеобразно, словно бы проведенной поперек улицы невидимой чертой, отделены один от другого кварталы с близкими по роду деятельности торговыми заведениями. Здесь кончаются банкирские конторы и меняльные лавки; здесь начинаются пароходные агентства и лавки, торгующие мореходными инструментами; здесь едва заметно отдает запахом бакалеи и лекарств; дальше — солидная прослойка мясных лавок; еще дальше преобладает мелкая торговля чулками; а начиная вот отсюда на всех выставленных для продажи товарах висят этикетки с ценами. Как будто бы все это делалось по особому предписанию свыше.
Возле церкви, что на улице Хаундсдич, всего лишь один шаг, — не шире того, который требовался, чтобы перешагнуть канаву у Кенон-гейта, что, по словам Скотта, имели обыкновение проделывать спасающиеся от тюрьмы должники в Холирудском убежище[166], после чего, стоя на другой, свободной стороне канавы, они с восхитительным бесстрашием взирали на судебного пристава, — всего лишь один шаг, и все совершенно меняется и по виду и по характеру. К западу от этой черты стол или комод сделаны из полированного красного дерева; к востоку от нее их делают из сосны и мажут дешевой подделкой лака, похожей на губную помаду. К западу от черты каравай хлеба ценою в пенс или сдобная булочка плотны и добротны, к востоку — они расползлись и вздулись, словно хотят казаться побольше, чтобы стоить этих денег.
Мне предстояло обогнуть уайтчеплскую церковь и близлежащие сахарные заводы — громадные многоэтажные здание, похожие на портовые пакгаузы Ливерпуля; поэтому я повернул направо, а затем налево, за угол невзрачного здания, где внезапно столкнулся с призраком, так часто встречающимся на улицах совершенно другой части Лондона.
Какой лондонский перипатетик[167] нынешних времен не видел женщины, которая, вследствие какого-то повреждения позвоночника, ходит согнувшись вдвое и голова которой откинута вбок так, что падает на руку вблизи запястья? Кто не знает ее шали, и корзинки, и палки, помогающей ей брести почти наугад, так как она не видит ничего, кроме мостовой? Она никогда не просит милостыни, никогда не останавливается, она всегда куда-то идет, хотя и без всякого дела. Как она существует, откуда приходят, куда уходит и зачем? Я помню время, когда ее пожелтевшие руки представляли собою одни кости, обтянутые пергаментом. С тех пор произошли кое-какие перемены: теперь на них можно видеть отдаленное подобие человеческой кожи. Центром, вокруг которого она вращается по орбите длиною в полмили, можно считать Стрэнд. Почему она забрела так далеко на восток? И ведь она возвращается обратно! До какого же еще более отдаленного места она доходила? В здешних краях ее видят не часто. Достоверные сведения об этом я получаю от собаки — кривобокой дворняжки с глуповатым, задранным кверху хвостиком, которая, навострив уши, бредет по улице, выказывая дружелюбный интерес к своим двуногим собратьям — если мне позволено будет употребить такое выражение. Возле мясной лавки она ненадолго задерживается, затем с довольным видом и со слюнкой во рту, словно размышляя над превосходными качествами свинины, она медленно, как и я, продвигается дальше на восток и вдруг замечает приближение этого сложенного вдвое узла тряпок. Ее поражает не столько сам узел (хотя и он ее удивляет), сколько то, что внутри него есть какая-то движущая сила. Дворняжка останавливается, еще больше навостряет уши, делает легкую стойку, пристально всматривается, издает короткое, глухое рычание, и кончик ее носа, как я с ужасом замечаю, начинает блестеть. Узел все приближается, и тогда она лает, поджимает хвост и уже готова обратиться в бегство, однако убедив себя, что такой поступок неприличен для собаки, оборачивается и снова рассматривает движущуюся груду тряпья. После долгих сомнений ей приходит в голову, что где-то в этой груде должно быть лицо. Приняв отчаянное решение пойти на риск с целью это выяснить, она медленно подходит к узлу, медленно обходит его вокруг и, наткнувшись, наконец, на человеческое лицо там, где его не должно быть, в ужасе взвизгивает и спасается бегством по направлению к Ост-Индским докам.