В одной такой гостиной, заставленной украшениями, глубокой ночью сидели у огня четыре женщины. Одна из них держала на руках маленького мальчика. Тут же сидел на табурете смуглый молодой человек с гитарой; он, видно, перестал играть, заслышав наши шаги.
   — Ну а вы как поживаете? — спрашивает инспектор, оглядывая собравшихся.
   — Превосходно, сэр. Раз уж заглянули к нам, угостили бы девушек.
   — А ну, молчать! — говорит Шарпай.
   — Довольно! — говорит Квикир.
   Слышно, как снаружи Трэмпфут доверительно сообщает сам себе: «Меггисонова компания. И к тому же прескверная».
   — Ну, а это кто такой? — спрашивает инспектор, кладя руку на плечо смуглому юноше.
   — Антонио, сэр.
   — А он что тут делает?
   — Пришел поиграть нам. Надеюсь, ничего дурного в Этом нет?
   — Молодой матрос? Иностранец?
   — Он из Испании. Ты ведь испанец, Антодио?
   — Испанец.
   — И сколько вы ни говорите, ничего не поймет, хоть ему до Судного дня толкуй. (С торжеством, словно это обстоятельство благоприятствует хорошей репутации дома.)
   — Он не сыграет что-нибудь?
   — Пожалуйста, если вам угодно. Сыграй что-нибудь, Антонио. Ты-то позора в этом не видишь?
   Расстроенная гитара бренчит какое-то слабое подобие мотива, и три женщины качают в такт головами, а четвертая — ребенком. Если у Антонио есть при себе деньги, они, боюсь, здесь и останутся, и мне приходит на ум, что его гитаре и куртке тоже угрожает опасность. Но треньканье гитары и вид юноши так изменили на мгновение весь вид этого места, что мне почудилось, будто передо мной перевернули страницу «Дон-Кихота», и я даже спросил себя, где здесь конюшня, в которой стоит его мул, ожидая отъезда.
   Я вынужден (к стыду своему) признаться, что по моей вине мы в этом доме столкнулись с затруднениями. Я взял на руки ребенка, и когда попытался вернуть его по принадлежности, женщина, притязавшая на роль его матери (эта злая шутка пришла ей в голову не без помощи рома), совсем не по-матерински заложила руки за спину и отказалась принять его обратно; отступив к камину, она, несмотря на увещания своих друзей, заявила пронзительным голосом, что ей известен закон, согласно которому всякий, кто по своей воле взял ребенка у матери, обязан впредь о нем заботиться. Путешественника не по торговым делам, который, стоя с перепуганным ребенком на руках, не мог не почувствовать всю нелепость своего положения, выручил его достойный друг и сослуживец, констебль Трэмпфут, — он схватил предмет спора, словно это была бутылка, и передал его ближайшей женщине со словами: «А ну, подержи». Когда мы уходили, бутылка уже перешла к той, что так зло подшутила над нами, и вся компания уже сидела как прежде, вместе с Антонио и его гитарой. Было ясно, что здесь и в помине нет такой вещи, как ночной чепчик для ребенка, и что здесь даже он никогда не ложится спать, а напротив, вынужден бодрствовать, и так и вырастет, не смыкая глаз в ожидании Джека.
   В еще более поздний час, пройдя двором, где, как мне сказали, был убит человек, а потом другим двором на противоположной стороне улицы, куда затащили мертвое тело, мы через «въезд» попали еще в одну гостиную, где несколько человек сидели у огня, в тех же позах, что и в предыдущем доме. Это была омерзительная грязная комната; здесь сушились какие-то лохмотья, но высоко над входной дверью (подальше от загребущих рук) была прибита полка, на которой лежало два белых каравая и большой кусок чеширского сыра.
   — Ну а вы как поживаете? — спрашивает инспектор, окидывая все вокруг внимательным взглядом.
   — Хвастать нечем, сэр, — приседая, отвечает хозяйка. — А это мой муженек, сэр.
   — Ваша квартира зарегистрирована в качестве ночлежного дома?
   — Нет, сэр.
   — Почему же? — вопрошает весьма уместно Шарпай своим тоном «а ну, проходи».
   — А у нас никого нет, живем своей семьей, — отвечают хором женщины п «мой муженек».
   — Сколько же человек у вас в семье?
   Чтобы сосчитать, нужно время, и женщина разражается притворным приступом кашля, в конце которого выпаливает: «Семеро, сэр».
   Но она ошиблась на одного, и всеведущий Шарпай говорит:
   — Ну а вон тот молодой человек, восьмой, он не из вашей семьи?
   — Нет, мистер Шарпай, он у нас нанял комнату понедельно.
   — Чем он зарабатывает себе на жизнь?
   «Вон тот молодой человек» предпочитает ответить сам за себя и бросает коротко: «А мне нечем заняться».
   «Вон тот молодой человек» скромно размышляет о чем-то грустном, сидя позади мокрого передника, свисающего с бельевой веревки. При взгляде на него мне, не знаю сам почему, смутно припоминаются Вулидж, Чатам, Портсмут и Дувр. Когда мы выходим, мой уважаемый собрат констебль Шарпай говорит, обращаясь к инспектору:
   — Вы заметили у Дарби этого молодого человека, сэр? — говорит он.
   — Да. Кто он?
   — Дезертир, сэр.
   Мистер Шарпай немного погодя говорит мимоходом, что, когда нам больше не нужна будет его помощь, он вернется и заберет этого молодого человека. Через некоторое время он это и проделывает, нисколько не опасаясь упустить дезертира и будучи твердо уверенным, что во всей округе никто еще не спит.
   В еще более поздний час мы, поднявшись на ступеньку или две, вошли в другую гостиную, убранную аккуратно, чисто, даже со вкусом; здесь, на задрапированном материей комоде, отгораживавшем лестницу, стояло столько разрисованной посуды, что ее хватило бы на хороший ярмарочный ларек. Перед комодом сидела полная пожилая дама — Хогарт изображал ее многократно[22] и с удивительной точностью — и мальчик, старательно переписывавший в тетрадку прописи.
   — Ну, сударыня, а вы как поживаете?
   Как нельзя лучше, уверяет она дорогих джентльменов, как нельзя лучше. Восхитительно, восхитительно. И она так счастлива нас видеть!
   — Но почему мальчик делает уроки в такое неподходящее время? Ведь сейчас уже за полночь!
   — Вы правы, дорогие джентльмены, вы правы, да ниспошлет вам господь всяческое благополучие, и да будет благословен ваш приятный визит. Все дело в том, что один наш молодой друг пожелал развлечь мальчика и сводил его в театр, а теперь он, дабы утехи не мешали ученью, делает уроки, благослови вас бог.
   Пропись призывала человека подавлять испепеляющий пламень страстей, но можно было подумать, что она учит раздувать, а не тушить этот пламень, до того одобрительно относилась к ней пожилая дама. Она все так же сидела и озарялась лучезарной улыбкой при каждом взгляде на мальчика и на тетрадку и все так же изливала ливень благословений на наши головы, когда мы вышли, оставив ее посреди ночи ожидать своего Джека.
   В еще более поздний час мы вошли в отвратительную комнату с земляным полом, на который со двора стекали помои. В этом обиталище царили ужасающее зловоние и нищета. Но и здесь был гость или жилец, расположившийся, как и все ему подобные, перед камином и не без симпатии поглядывавший на хозяйскую племянницу, которая тоже сидела перед камином. Сама хозяйка, к несчастью, находилась в тюрьме.
   Три Парки[23], мертвенно-бледные, шили за столом. И спросил Трэмпфут первую ведьму: «Что шьете вы?» И ответила она ему: «Мешки для денег».
   — Что, что?.. — переспрашивает Трэмпфут, немного ошарашенный.
   — Мешки для ваших денег, — отвечает ведьма, кивнув головой и скрежеща зубами, — коль они у вас есть.
   Она протягивает обыкновенный кошелек, которых на столе лежит целая груда. Вторая ведьма смеется, глядя на нас. Третья ведьма хмурится, глядя на нас. Ведьмы-сестрицы шьют вещицы. У первой ведьмы вокруг глаз красные круги. Мне чудится, что они вот-вот превратятся в адский нимб; и когда он засияет вокруг ее головы, она сгинет, окутанная клубами серы.
   Трэмпфут желает узнать, что там такое лежит позади стола на полу, сбоку от первой ведьмы.
   — Покажи ему ребенка, — каркают злобно вторая н третья ведьмы.
   Та вытаскивает из грязной груды тряпья маленькую костлявую ручку. Ее просят не тревожить ребенка, и она роняет ее обратно. Так мы, наконец, убеждаемся, что в мире «въездов» есть один ребенок, которого укладывают в постель — если это можно назвать постелью.
   Инспектор спрашивает, долго ли они еще будут шить свои кошельки.
   — Долго ли? — переспрашивает первая ведьма. — Сейчас собираемся ужинать. Видите на столе чашки, блюдца и тарелки? Поздно? Пожалуй. Да только прежде чем съесть ужин, нам надо его заработать!
   Две другие ведьмы повторяют это вслед за первой и окидывают Путешественника не по торговым делам таким взглядом, словно снимают на глазок мерку для волшебного савана. За сим следует угрюмый разговор о хозяйке этого вертепа, которая завтра выходит на волю. Когда Трэмпфут заговаривает о том, как трудно будет старухе пройти такое расстояние пешком, ведьмы объявляют, что «на этот раз он прав: племянница привезет ее в рессорной повозке».
   Поворачиваясь, чтобы уйти, я бросил прощальный взгляд на первую ведьму; мне показалось, что красные круги вокруг ее глаз уже сделались шире; не замечая меня, она жадно вглядывалась в темную дверь, высматривая, не явился ли Джек. Ибо Джек является даже сюда, и хозяйка попала в тюрьму за то, что надула Джека.
   Когда минула эта ночь странствий и я добрался до своей постели, воспоминания обо всем этом сброде мешали мне сосредоточиться на приятных мечтах о Доме Моряка, в котором не было бы слишком казенно, и о портовых правилах, составители которых позаботились бы о том, чтобы у Джека было больше тепла и света на борту корабля. Весь этот сброд не оставлял меня и во сне. И теперь, когда б ни увидел я в прохладный день Бедного Джека-Морехода, идущего с попутным ветром на всех парусах в порт, мне всегда будет вспоминаться хищное племя, которое не ведает сна, а только сидит и, не смежая очей, ждет Джека у расставленных на него ловушек.


VI. Где закусить в дороге?


   Недавние сильные ветры занесли меня во множество мест — ветер, не ветер, предметом моих сделок всегда бывает воздух, — но в Англии редко когда за последнее время и мало когда за всю мою жизнь случалось, чтоб меня занесло в такое местечко, где бы меня за пять минут сносно накормили и напоили и где бы меня с радушием встретили.
   Об этом любопытно поговорить. Но прежде чем, подстрекаемый собственным опытом и опытом, которым поделились со мной собратья мои, всех родов путешественники по торговым и не по торговым делам, я остановлюсь на этом вопросе, мне надо сказать мимоходом несколько недоуменных слов по поводу сильных ветров.
   Мне никак не понять, почему в столице так подвержен ураганам Уолворт[24]. Всякий раз, когда я узнаю из газет о мало-мальски стоящем ветре, я начинаю дивиться, за какую ветреность Уолворт навлек на себя подобное наказание. У Брикстона[25], видно, есть что-то на совести. Пекхем[26] страдает больше, чем можно было бы предположить, исходя из его добродетели. Окрестности Детфорда, где вечно дуют ветры, попадают обычно в газеты тогда, когда речь идет о весьма предприимчивых джентльменах, которые выходят на улицу в любую погоду и для которых всякий ветер — попутный. Но в Уолворте, вероятно, уже не осталось камня на камне. Он, конечно же, снесен ветром. Мне чаще попадались упоминания о трубах и коньках крыш, с ужасным грохотом скинутых наземь, и о церквах, которые чуть не унесло в море из этой проклятой округи, чем о ловких ворах с обличием и манерами джентльменов — об этих популярных персонажах, которые существуют лишь в произведениях изящной словесности и в полицейской хронике. И опять же: почему это, хотел бы я знать, людей вечно сносит ветром в Сэррейский канал, а не в какой-нибудь иной водоем? Почему люди встают спозаранку и группами по нескольку человек идут к Сэррейскому каналу, чтоб их туда сдуло? Что они, сговорились, что ли: «Умрем, лишь бы попасть в газеты»? Но даже и это ничего не объясняет, ибо зачем им тогда так упорствовать насчет Сэррейского канала и не потонуть разок-другой в Риджетском? Некоего безыменного полисмена тоже по малейшему поводу беспрестанно сдувает все в тот же Сэррейский канал. Что смотрит сэр Ричард Мэйн[27] и почему он не призовет к порядку этого слабоумного и слабосильного констебля?
   Но вернемся к любопытному разговору о пище. И хоть я британец и в качестве такового убежден, что никогда не буду рабом[28], в душе у меня все еще таится подозрение, что здесь мы в известной мере рабы скверной привычки.
   Я еду по железной дороге. Наскоро перекусив, я выхожу из дому в семь или восемь утра. То ли потому, что мы несемся по открытой равнине, то ли потому, что мы ныряем в сырые недра земли, то ли потому, что десятки миль нас сопровождают грохот, и стук, и свистки, я голоден, когда прибываю на станцию с буфетом, где меня ожидают, заметьте — ожидают. Как я уже сказал, я голоден, и, может быть, я лучше и точнее выражу свою мысль, если скажу, что я измучен и что мне необходимо — в том отчетливом смысле, какой французы вкладывают в это слово, — восстановить свои силы. Что же предусмотрено на этот случай? Помещение, где мне полагается восстановить свои силы, хитроумно приспособлено для того, чтобы заманить любой ветерок, дующий в этой сельской местности, и сообщить ему силу и скорость урагана, овевающего раздельными вихрями мою несчастную голову и мои несчастные ноги. Молодых особ за прилавком, которые должны восстановить мои силы, с детства готовили на амплуа негодующих героинь, и они всем своим видом показывают, что я — нежданный гость. Напрасно я своим покорным и смиренным видом всячески внушаю им, что не собираюсь скупиться. Напрасно я, чтобы окончательно не пасть духом, всячески внушаю себе, что молодые особы сами заинтересованы в моем приезде, ибо извлекут из него денежную выгоду. Чувства и разум смолкают перед холодным, стеклянным взглядом, который ясно дает мне понять, что меня здесь не ждали и что во мне не нуждаются. Одинокий мужчина, стоящий среди бутылок, проникся бы ко мне иной раз сочувствием, но он не смеет, он не в силах побороть власть и могущество женщин. (О слуге я не говорю, потому что он мальчишка и, стало быть, прирожденный враг всего рода человеческого.) Трясясь мелкой дрожью в центре двух смертоносных вихрей, овевающих мои верхние и нижние конечности, морально подавленный ужасным положением, в котором очутился, я обращаю свой неутешный взор на яства, долженствующие восстановить мои силы. Мне предстоит, как обнаруживается, либо ошпарить себе глотку, в безумии вливая туда половником — совсем не ко времени и вообще ни с того ни с сего — горячую коричневую бурду, круто заваренную мукой, либо измазаться и подавиться банберийским пирогом, либо загнать в свой нежный желудок смородинную подушечку для булавок, которая, как мне наперед известно, распухнет до невероятных размеров, едва туда попадет, либо, подобно пахарю, взрыхляющему бесплодную почву, выковыривать вилкой из каменного карьера липкие кусочки хрящей и жира, именуемые свиным паштетом. Пока я занят этим неблагодарным делом, выставленное на столе унылое угощение заставляет меня вспомнить вечеринки в самых бедных и убогих домах, и мне уже начинает казаться, будто я обязан «сопровождать к столу» незнакомую мне, посиневшую от холода старуху, которая, сидя рядом со мной, набивает себе оскомину холодным апельсином, и что хозяин кухмистерской, подрядившийся за самую низкую цену накормить гостей, оказался недобросовестным банкротом и решил таким способом сбыть лежалый товар со своей витрины, а хозяева дома, по какой-то неведомой мне причине, заделались моими смертельными врагами и устроили вечеринку нарочно с целью меня оскорбить. А то мне начинает мерещиться, будто я снова погружаюсь в сон от скуки на школьном литературном вечере, за каковой каждые полгода вписывают нам в счета по два с половиной шиллинга, или снова погружаюсь в бездну отчаяния в пансионе миссис Боглз, за полчаса до начала того знаменитого празднества, когда явилось к нам, под видом арфиста, некое лицо, причастное к юриспруденции, описало имущество миссис Боглз и препроводило ее в узилище вместе с ключами и собранным нами по подписке капиталом.
   Возьмем другой случай.
   Мистер Грейзинглендс, житель одного из центральных графств, приехал однажды утром на прошлой неделе по железной дороге в Лондон со своей очаровательной и обворожительной миссис Грейзинглендс. Мистер Грейзинглендс — человек весьма состоятельный, и ему необходимо было совершить в Английском банке одну небольшую операцию, требующую согласия и подписи миссис Грейзинглендс. Покончив с делом, мистер и миссис Грейзинглендс посетили Королевскую биржу и осмотрели снаружи собор св. Павла. Тут миссис Грейзинглендс что-то немножечко приуныла, и мистер Грейзинглендс, нежнейший из мужей, сказал ей сочувственно: «Арабелла, дорогая, боюсь, тебе сейчас будет дурно». — «Да, мне очень нехорошо, Александр, — ответила ему миссис Грейзинглендс, — но не обращай на меня внимания, это скоро пройдет». Тронутый женской кротостью этого ответа, мистер Грейзинглендс заглянул в витрину кухмистерской, раздумывая, стоит ли здесь перекусить. Ему не удалось обнаружить ничего съедобного, кроме медленно раскисающего в тепловатой воде масла, по-разному уложенного и перемешанного с небольшим количеством варенья. Два доисторических черепаховых панциря с надписью «супы» украшали собой стеклянную стенку внутри, отделяющую душный закуток, откуда страшная пародия на свадебный завтрак, выставленная на шатком столике, предостерегала пораженного ужасом путешественника. Длинный ящик на табурете, полный несвежих и поломанных пирожных, которые продаются по сниженным ценам, украшал вход, а два стула, таких высоких, словно они ходят на ходулях, придавали красоту прилавку. И над всем этим восседала молодая особа, чья холодность и надменность, с коими она созерцала улицу, свидетельствовали о глубоко вкоренившейся обиде на общество и о неумолимой решимости воздать ему по заслугам. Из кишащей тараканами кухни в подвале этого заведения доносились запахи, порождающие воспоминания о таком супе, от которого, как известно было мистеру Грейзинглендсу по горькому опыту, мутится в голове, пучит живот, наливается кровью лицо и слезы брызжут из глаз. Когда он решил не входить и отвернулся, миссис Грейзинглендс, заметно ослабев, повторила: «Александр, мне очень нехорошо, но не обращай на меня внимания». Побуждаемый этими смиренными словами к новым попыткам, мистер Грейзинглендс заглянул в холодную, запорошенную мукою булочную, где постные булочки, которым отказал в поддержке изюм, были совсем под стать заскорузлым сдобным сухарям, каменной воронке с холодной водой, часам, на коих заскорузла светлая краска, и заскорузлой старушке с льняными волосами, у которой был такой непромолотый и непропеченный вид, словно она питается одним только зерном. Однако он вошел бы даже сюда, не вспомни он вовремя, что за ближайшим углом находится Джеринг.
   Поскольку Джеринг — гостиница для одиноких и семейных джентльменов, пользующаяся отменной репутацией у приезжих из центральных графств, мистер Грейзинглендс возликовал душой, сообщив миссис Грейзинглендс, что она сможет получить там отбивную котлету. Эта дама в свою очередь почувствовала, что возвращается к жизни. Войдя в эту обитель веселья и празднеств, они застали там младшего лакея в затрапезном платье, который протирал окна пустой залы, и старшего лакея, который, сняв свой белый галстук, наполнял солонки и перечницы, спрятавшись за адресной книгой. Последний был крайне ошеломлен их снисходительным тоном и озабочен необходимостью как можно скорее спровадить миссис Грейзинглендс в самый мрачный уголок гостиницы. И эту даму (гордость ее части графства) тотчас же самым унизительным образом провели по множеству темных коридоров, потом заставили сначала подняться, а потом спуститься по нескольким ступенькам, и, наконец, она очутилась в некоем узилище на противоположной стороне здания, где пять старых увечных грелок для посуды прислонились друг к другу под старым, унылым, отставным буфетом и где навалом лежали облетевшие листья со всех обеденных столов гостиницы, а диван, который меньше всего походил на диван, — с какой диванной точки зрения к нему ни подойди, — шептал: «Это постель», тогда как смешанный запах винного перегара и недопитых стаканов подсказывал: «младшего лакея». Упрятанные в эту мрачную дыру, обуреваемые таинственными страхами и догадками, мистер Грейзинглендс и его очаровательная супруга ждали двадцать минут, пока появится дым (до огня в камине дело так и не дошло), двадцать пять минут — пока появится херес, полчаса — пока появится скатерть на столе, сорок минут — пока появятся ножи и вилки, сорок минут — пока появятся отбивные, и час — пока появится картофель. При расплате по небольшому счету, который лишь немногим превышал дневное содержание лейтенанта морской службы, мистер Грейзинглендс решился высказать недовольство обедом и его ценой, на что лакей веско возразил, что Джеринг вообще оказал им любезность, приняв их, «потому как, — добавил лакей (кашляя явно в лицо миссис Грейзинглендс, гордости своей части графства), — когда кто не остановился у нас, то нет такого правила, чтобы им угождать, да мистер Джеринг и не желает с такими возиться». Наконец мистер и миссис Грейзинглендс в совершенном унынии покинули гостиницу Джеринга для семейных и одиноких джентльменов, обливаемые презрением из-за стойки, и еще несколько дней им никак не удавалось вновь обрести чувство собственного достоинства.
   Или возьмем другой случай. Ваш собственный.
   Вы уезжаете по железной дороге с какой-нибудь конечной станции. У вас остается двадцать минут, чтобы пообедать перед отъездом. Вам нужно пообедать, и, подобно доктору Джонсону[29], сэр, вы любите обедать. Вы мысленно рисуете себе вид обеденного стола на вокзале. Традиционный ужин на дрянной вечеринке, который принят за образец на любой конечной и на любой промежуточной станции с буфетом, заставляет вас при одной мысли о нем испытать тошноту, ибо земное существо, если только оно не находится на последней стадии истощения, вряд ли согласится на подобную трапезу, и вы говорите себе: «Я не могу пообедать лежалыми бисквитами, которые обращаются в песок, едва только возьмешь их в рот. Я не могу пообедать лоснящимися коричневыми пирожками, начиненными мясом бог знает каких животных, а снаружи напоминающими неудобоваримую морскую звезду в сыром тесте. Я не могу пообедать сандвичами, которые долго сохли под колпаком, из которого выкачали воздух. Я не могу пообедать ячменными леденцами. Я не могу пообедать сливочными помадками». Вы направляетесь в ближайшую гостиницу и торопливо входите в залу ресторана.
   Хоть это и достойно всяческого удивления, но лакей чрезвычайно к вам холоден. Как это себе ни объясняй, как это ни оправдывай, не приходится отрицать, что он к вам холоден. Ваше появление нисколько его не радует, вы нисколько ему не нужны, он был бы весьма не прочь, чтобы вас тут и вовсе не было. Его неколебимая выдержка противостоит вашей горячности. И, словно этого мало, другой лакей, будто для того только и рожденный на свет, чтобы глазеть на вас на этом этапе вашего жизненного пути, стоит неподалеку, сложа руки и прижав локтем салфетку, и глазеет на вас что есть сил. Вы пытаетесь внушить своему лакею, что у вас всего десять минут на обед, а он предлагает начать с рыбы, которая будет готова через двадцать. После того как вы отклонили это предложение, он подает замечательно оригинальный совет «взять телячью или баранью отбивную». Вы согласны на обе отбивные, на какую угодно отбивную, на что угодно. Он неторопливо выходит за дверь и кричит что-то в какую-то невидимую вам трубу. За сим следуют переговоры двух чревовещателей, из коих в конце концов выясняется, что в данный момент имеется в наличии только телятина. «Давайте телячью!» — кричите вы в тревоге. Ваш лакей, урегулировав этот вопрос, возвращается, дабы без лишней спешки (ибо что-то в окне отвлекает его внимание) расставить на скатерти салфетку, сложенную наподобие треуголки, белый бокал, зеленый бокал, голубую полоскательницу, стопку и мощную артиллерийскую батарею в составе четырнадцати солонок и перечниц, которые совершенно пусты или, во всяком случае, — что для вас, пожалуй, одно и то же, — из которых нельзя ничего извлечь. Все это время другой лакей продолжает сосредоточенно и с интересом разглядывать вас, словно ему почудилось, что вы смахиваете на его брата, и он прикидывает в уме, так это или не так. У вас уже ушла половина времени, а на столе успели появиться лишь хлеб да кувшин пива. «Пойдите узнайте, как там насчет отбивной, будьте добры», — умоляете вы лакея. Но сейчас ему некогда — он несет вам семнадцать фунтов американского сыра, который пойдет вам на закуску, а также целый огород сельдерея и кресс-салата. Второй лакей переступает на другую ногу и смотрит на вас теперь уже по-другому, с сомнением, словно он оставил мысль о вашем сходстве с его братом и раздумывает, не похожи ли вы на его тетку или бабушку. Вы снова, в порыве благородного негодования, посылаете своего лакея «пойти и разузнать, как там насчет отбивной», и когда вы совсем уж собрались уйти без нее, он появляется с нею. Но даже и теперь он не снимает крышку поддельного серебра без того, чтобы не сделать наперед какой-то торжественный жест, а потом не уставиться на дряхлую отбивную с таким интересом, словно свиделись они впервые в жизни, хотя эта причина, во всяком случае, отпадает, ибо они наверняка не раз встречались и прежде. На поверхности котлеты искусство повара произвело некое подобие меха, а в сосуде поддельного серебра, что пытается устоять на двух ножках вместо трех, налита в качестве соуса какая-то дубильная жидкость с коричневыми пупырышками и маринованными огурцами. Вы просите счет, но лакею некогда, и он приносит вместо него три картофелины, твердых как кремень, и две унылых головки недоваренной цветной капусты, напоминающих украшения на ограде садика. Зная, что ни до этого блюда, ни до сыра с сельдереем дело у вас никогда не дойдет, вы настоятельно просите счет, и лакей идет за ним, но даже и теперь вам приходится ждать, потому что лакею надо сперва посовещаться с особой, обитающей за подъемным окошком в углу, а та, прежде чем выяснить, сколько с вас причитается, должна, очевидно, заглянуть в несколько гроссбухов, точно вы прожили здесь целый год. Вам безумно не терпится поскорее уйти, а второй лакей, который, снова переступив с ноги на ногу, все еще не может оторваться от вас, смотрит теперь уже с подозрением, словно бы вы напомнили ему того субъекта, что прошлой зимой украл несколько пальто. Ваш счет, наконец, принесен и оплачен по шесть пенсов за каждый проглоченный кусок, но лакей замечает вам с укоризной, что «за один обед услуги в счет не ставятся», и вам приходится обшарить все свои карманы в поисках еще одного шестипенсовика. Когда вы вручаете монету лакею, вы еще ниже падаете в его мнении, и, провожая вас на улицу, он, как явствует из его вида, говорит про себя: «Уж тебя-то, надеюсь, мы больше здесь не увидим».