– Что вы! Мистер Копперфилд! Какие жестокие слова! – воскликнул он.
   – Можете выразить мою мысль любыми словами, какие вам нравятся. Но вы прекрасно понимаете, Урия, что я хочу сказать, – заявил я.
   – О нет! Вы сами должны выразить свою мысль. Мне это не под силу. Нет, нет!
   – Так вы думаете, что я смотрю на мисс Уикфилд не только как на любимую сестру? – спросил я, стараясь ради Агнес говорить как можно более сдержанно и спокойно.
   – Прошу заметить, мистер Копперфилд, я не обязан отвечать на этот вопрос. Может быть, да, а может быть, нет, – ответил он.
   Никогда мне не приходилось видеть такой гнусной, хитрой физиономии и таких глаз, лишенных даже намека на ресницы.
   – Продолжайте! – сказал я. – Ради мисс Уикфилд…
   – О моя Агнес! – перебил он, отвратительно изогнув костлявую спину. – Будьте добры, мистер Копперфилд, называйте ее «Агнес»!
   – Ради Агнес Уикфилд… да благословит ее бог…
   – Благодарю вас, мистер Копперфилд, за это пожелание! – снова перебил он.
   – Я скажу вам то, что при любых других обстоятельствах я не стал бы вам говорить… Как не стал бы говорить… Джеку Кетчу. [
15]
   – Кому, сэр? – переспросил Урия, вытянув шею и приставив руку к уху.
   – Палачу! Человеку, о котором мне и в голову не пришло бы вспомнить, – пояснил я, а про себя подумал, что физиономия Урии не могла не вызвать в памяти это имя. – Я помолвлен с другой молодой леди. Надеюсь. Этого вам будет достаточно.
   – Вы клянетесь? – спросил Урия. Я уже готов был, негодуя, это подтвердить, как вдруг он вцепился в мою руку и сильно ее сжал.
   – О мистер Копперфилд! – воскликнул он. – Если бы вы удостоили меня своим доверием в тот вечер, когда я изливался перед вами от полноты сердца, а потом вас стеснил, улегшись спать у камина, о! в таком случае я никогда не сомневался бы в вас! Но раз это так, как вы говорите, я немедленно уберу мою мать и буду счастлив это сделать. Надеюсь, вы извините эти предосторожности, внушенные любовью? Какая жалость, мистер Копперфилд, что вы не удостоили меня своим доверием! Сколько раз вам представлялся удобный случай! Но вы никогда меня не удостаивали своим расположением, как мне бы того хотелось. Знаю, вы никогда меня не любили так, как я люблю вас!
   Все это время он сжимал мне руку скользкими, холодными пальцами, а я прилагал все усилия, какие только можно было приложить, не нарушая приличий, к тому, чтобы ее вырвать, но это мне не удалось. Он продел ее под рукав своего темно-красного пальто и крепко притиснул к боку, и я вынужден был идти с ним рядом.
   – Пойдем домой? – спросил Урия, повернув меня назад, к городу, над которым уже сияла луна, серебря далекие окна.
   – Прежде чем мы обратимся к другой теме, вы должны понять, – сказал я после длительного молчания, – что, на мой взгляд, Агнес Уикфилд настолько же выше вас и так же чужда всем вашим устремлениям, как вот эта луна.
   – Она так всех умиротворяет! Не правда ли? О да! – воскликнул он. – Но сознайтесь, мистер Копперфилд, что вы не любили меня так, как я вас любил. Все время вы считали меня слишком смиренным и ничтожным, я не сомневаюсь.
   – Я не люблю, когда слишком много говорят о своем смирении, да и вообще не люблю никаких излияний.
   – О! Разве я этого не знал? – воскликнул Урия, лицо которого при свете луны казалось дряблым и серым. – Но как мало, мистер Копперфилд, вы осведомлены об истинном смирении человека, находящегося в моем положении! И мой отец и я учились в частной благотворительной школе для мальчиков, а мать в общественной, тоже благотворительной. С утра до вечера нас обучали смирению, и больше ничему! Мы должны быть смиренны и перед этой особой и перед той особой, здесь мы должны ломать шапки, там отвешивать поклоны и всегда обязаны знать свое место, и всегда унижаться перед высшими! А сколько этих «высших» у нас было! За свое смирение отец получил бляху старшины [
16] в школе. И я также. За свое смирение отец получил место пономаря. Люди почтенные признали его человеком столь хорошего поведения, что решили оказать ему покровительство. «Будь смиренным, Урия, – учил меня отец, – и ты далеко пойдешь. Это всегда твердили и мне и тебе в школе, и так оно будет лучше. Будь смиренным, и ты добьешься своего». И в самом деле, вышло неплохо.
   Тут я впервые узнал, что отвратительное, лицемерное, показное смирение было наследственным в семье Хипа. Я видел жатву, но никогда не думал о посеве.
   – Когда я был совсем мальчишкой, я понял, чего можно добиться смирением, и с тех пор от смирения не отступал. Я ел мой кусок хлеба с аппетитом, но смиренно. Смиренно я покончил с учением и сказал себе: «Держись крепче». Вы предложили обучать меня латыни, но я лучше знал, что мне нужно. «Людям нравится быть выше тебя, – говаривал мой отец, – вот ты и пригибайся». Я и теперь, мистер Копперфилд, полон смирения, но все-таки какая-то власть у меня уже есть.
   Говорил он все это, – я был уверен, ибо видел освещенное луной его лицо, – ради того, чтобы я знал о его решении вознаградить себя и воспользоваться своей властью. Я никогда не сомневался в его низости, хитрости и озлобленности, но тут впервые я понял, какой неумолимой, мстительной и подлой может стать натура человека, которую так долго, с самых ранних лет подавляли.
   Этот рассказ был приятен мне хотя бы тем, что Урия отпустил мою руку, чтобы снова обеими руками погладить подбородок. Освободившись от него, я решил этим воспользоваться, и дальше мы шли рядом, но уже не под руку, и весь остальной путь до дому почти не разговаривали.
   То ли мое сообщение оказало благотворное действие на его расположение духа, то ли ему доставили удовольствие размышления о прошлом, – не могу сказать, но, во всяком случае, расположение духа у него улучшилось. За обедом он говорил больше, чем обычно, спросил свою мать (которая была освобождена от своих обязанностей с того момента, как мы возвратились домой), не слишком ли он стар, чтобы оставаться холостяком, а однажды бросил такой взгляд на Агнес, что я готов был отдать все на свете за удовольствие сбить его с ног.
   Когда мы, трое мужчин, остались одни после обеда, он еще больше осмелел. Вина он почти не пил, и эта смелость, мне кажется, вызвана была его торжеством и усугублялась искушением сделать меня свидетелем того, что происходит.
   Накануне я заметил, что он старался подпоить мистера Уикфилда, и, уловив взгляд, брошенный на меня Агнес, когда она уходила, я ограничился одной-единственной рюмкой и предложил последовать за Агнес. И теперь я хотел поступить точно так же, но Урия меня опередил.
   – Мы редко видим нашего гостя, сэр, – обратился он к мистеру Уикфилду, сидевшему – как это было непохоже на прежние времена! – в конце стола. – И я предлагаю выпить в его честь. Одну-две рюмки, если вы не возражаете. За ваше здоровье и счастье, мистер Копперфилд!
   Я вынужден был сделать вид, будто пожимаю ему руку, которую он протянул через стол, а затем, совсем с другим чувством, пожал руку несчастного джентльмена, его компаньона.
   – А теперь, мой компаньон, – продолжал Урия, – я беру на себя смелость… может быть, и вы предложите какой-нибудь тост, который доставит удовольствие Копперфилду?
   Не буду останавливаться на том, как мистер Уикфилд предлагал выпить за мою бабушку, за мистера Дика, за Докторс-Коммонс и Урию, и как всякий раз он выпивал по две рюмки; не буду описывать, как он, сознавая свою слабость, безуспешно пытался с ней бороться, как он мучился от стыда за поведение Урии и вместе с тем хотел его ублажить, и как ликовал Урия, извиваясь и унижая его на моих глазах. Тяжело мне было это видеть, и моя рука отказывается об этом писать.
   – А теперь, мой компаньон, – сказал, наконец, Урия, – и я хочу предложить еще один тост, но смиренно прошу налить рюмку до краев, потому что этот тост – за самое прелестное создание женского пола!
   У отца Агнес рюмка была пуста. Он поставил ее на стол, взглянул на портрет, на который так была похожа Агнес, поднес ко лбу руку и откинулся на спинку кресла.
   – Я человек слишком ничтожный и смиренный, чтобы пить за ее здоровье, – продолжал Урия, – но я преклоняюсь… я обожаю ее!
   Если бы ее отец испытывал любую физическую боль, мне не было бы так страшно, как тогда, когда я увидел, какие душевные муки он терпит, сжимая обеими руками голову.
   – Агнес, – воскликнул Урия, то ли не глядя на него, то ли не понимая его состояния, – Агнес Уикфилд, могу смело сказать, прелестнейшая из женщин! Разрешите говорить откровенно среди друзей – быть ее отцом большая честь, но быть ее мужем…
   Избави меня бог когда-нибудь еще слышать такой вопль, какой издал отец, поднявшись из-за стола!
   – В чем дело? – смертельно побледнев, произнес Урия. – Надеюсь, мистер Уикфилд, вы не сошли с ума? Да, я домогаюсь сделать вашу Агнес – своей Агнес, но на это у меня такие же права, как и у любого. Больше прав, чем у любого другого!
   Я охватил руками мистера Уикфилда, я умолял его успокоиться, я заклинал его всем, что только мог придумать, и прежде всего его любовью к Агнес. Он обезумел. Рвал на себе волосы, бил себя по голове, отталкивал меня, старался освободиться, не говоря ни слова и ничего не видя; точно слепой, он устремился неведомо куда… Глаза его были выпучены, лицо искажено – страшное зрелище!
   Бормоча что-то несвязное, но с необыкновенным жаром я умолял его опомниться и выслушать меня. Я молил его подумать об Агнес, об Агнес и обо мне, молил вспомнить, как мы росли вместе с Агнес и как я любил и уважал ее – радость его и гордость. Я всячески старался вызвать перед ним образ Агнес, даже упрекал в том, что он не щадит ее, так как она может узнать о происшедшей сцене.
   Может быть, мои старания помогли в какой-то мере, а может быть, припадок его начал ослабевать сам собой, но постепенно он стал вырываться из моих рук все слабее и все чаще на меня поглядывал, сначала очень странно, а затем взор его стал более осмысленным. Наконец он произнес:
   – Я это знаю, Тротвуд… Мое любимое дитя и вы… да, я знаю! Но посмотрите на него!
   Он показал на Урию – бледный, застигнутый врасплох, тот с яростью сверкал глазами из какого-то угла, обманутый, очевидно, в своих расчетах.
   – Посмотрите на моего мучителя! – продолжал мистер Уикфилд. – Из-за него я мало-помалу потерял свое имя и репутацию, мир и покой, дом и семейный очаг.
   – Вернее, я сохранил вам ваше имя и репутацию, мир и покой, – быстро сказал Урия с видом хмурым и смущенным, желая выйти из неловкого положения. – Оставьте эти глупости, мистер Уикфилд! Если я немного забежал вперед, а вы этого не ждали, что ж, я могу повернуть назад. Какой кому от этого вред?
   – Я всегда знал – у каждого есть своя цель, – сказал мистер Уикфилд, – и я убедился, что его связывает со мною голый расчет. Но взгляните на него! О! Поглядите, что это за человек!
   – Лучше остановите его, Копперфилд, если можете! – крикнул Урия, вытянув по направлению ко мне длинный указательный палец. – А не то – берегитесь! – он, пожалуй, скажет нечто такое, о чем потом пожалеет, да и вы пожалеете, что это слышали!
   – Я расскажу все! – с отчаянием вскричал мистер Уикфилд. – Если я нахожусь в вашей власти, так почему же мне не быть во власти кого угодно!
   – Говорю вам, берегитесь! – снова предостерег меня Урия. – Если вы не заткнете ему рот, вы ему не друг! Почему вам не быть во власти кого угодно, мистер Уикфилд? Потому, что у вас есть дочь. Ведь нам обоим кое-что известно, не так ли? Не дразните собак! Что до меня – я их дразнить не буду. Разве вы не видите, что я человек смиренный, насколько это возможно? Повторяю, если я зашел слишком далеко, мне очень жаль. Чего вы еще хотите, сэр?
   – О Тротвуд, Тротвуд! – ломая руки, вскричал мистер Уикфилд. – Как я опустился с той поры, когда впервые увидел вас в этом доме! Уже тогда я начал скользить вниз, но какой страшный, страшный путь я проделал с той поры! Слабость – вот что меня погубило! Слишком слаб я был, предаваясь воспоминаниям, и слишком слаб, стараясь забыться. Моя тоска по матери моего ребенка привела к болезни и к болезни привела любовь к ребенку. Я заражал все, к чему ни прикасался. Я принес несчастье той, кого я так любил! О! Вы-то это знаете! Я считал, что могу беззаветно любить только одно существо, и никого больше, я считал, что могу оплакивать только одно умершее существо и не плакать вместе с теми, кто кого-нибудь оплакивает, так же как и я. И опыт всей моей жизни обратился против меня! Я терзал свое малодушное сердце, а оно терзало меня. В своем горе я был жалок, жалок был в любви, жалки были мои несчастные попытки бежать от тяжких испытаний любви и горя! И вот теперь я – развалина. О! Вы должны меня сторониться, вы должны меня ненавидеть!
   Он упал в кресло и начал тихо всхлипывать. Возбуждение его угасало. Урия вышел из своего угла.
   – Я знаю далеко не все из того, что я делал в невменяемом состоянии, – сказал мистер Уикфилд и протянул ко мне руки, словно умолял не осуждать его. – Но он-то знает превосходно, – мистер Уикфилд имел в виду Урию Хипа, – так как всегда был около меня и нашептывал, что я должен делать. Это жернов на моей шее. Вы видите, он уже живет – у меня в доме, вы видите, он мой компаньон… А только что вы его слышали. Ну, что мне еще остается сказать?
   – Вы могли бы и этого не говорить, и было бы лучше, если бы вы вообще ничего не говорили, – заметил Урия вызывающе и вместе с тем вкрадчиво. – Вы не вели бы себя так, если бы не напились. Завтра вы одумаетесь, сэр. А если я и сказал слишком много или больше, чем хотел, что за беда? Я же на этом не настаивал!
   Дверь открылась, и вошла Агнес; в лице ее не было ни кровинки, она обняла отца за шею и твердо сказала:
   – Папа, вы нездоровы, идемте со мной.
   Он прильнул головой к ее плечу, словно под гнетом нестерпимого стыда, и вышел с ней. Только на мгновение ее взгляд встретился с моим, но я понял – она знала, что произошло.
   – Я не ожидал, мистер Копперфилд, что он будет так буйствовать, – сказал Урия. – Но не беда! Завтра мы будем друзьями. Это только послужит ему на пользу. О его пользе я смиренно забочусь.
   Я промолчал и поднялся наверх в ту тихую комнатку, где Агнес так часто сидела около меня, когда я корпел над книгами. До позднего вечера ко мне никто не приходил. Я взял какую-то книгу и пытался читать. Пробило полночь, я все еще читал, не зная и не понимая, что читаю, как вдруг Агнес тихо коснулась моего плеча:
   – Рано утром вы уезжаете, Тротвуд. Попрощаемся. – Она недавно плакала, но теперь ее лицо было так спокойно и так прекрасно! – Да благословит вас господь, – протягивая мне руку, сказала она.
   – Дорогая Агнес, я вижу, вы не хотите говорить о сегодняшнем вечере. Но неужели ничего нельзя сделать?
   – Надо уповать на бога, – ответила она.
   – Может быть, я могу что-нибудь сделать? Ведь я-то прихожу к вам с моими горестями.
   – И от этого мне легче выносить мои горести, – сказала она. – Нет, дорогой Тротвуд, вы ничем не поможете.
   – Быть может, дорогая Агнес, это смелость с моей стороны советовать вам, потому что нет у меня вашей доброты, решительности, благородства, но вы знаете, как я вас люблю и чем обязан вам… Ведь вы не принесете себя в жертву ложно понятому чувству долга? Скажите, Агнес!
   Никогда не видел я ее такой взволнованной. Она высвободила свою руку из моей и отступила на шаг.
   – Дорогая Агнес! Скажите, что у вас нет таких мыслей. Вы для меня неизмеримо больше, чем сестра! Подумайте о том, что ваше сердце и такая любовь, как ваша, – бесценный дар!
   О! Долго еще я видел потом это лицо и этот мимолетный взгляд, в котором не было ни удивления, ни упрека, ни сожаления! О! Долго еще я видел потом, как этот взгляд растворился в чудесной улыбке, когда она сказала, что не боится за себя и я не должен за нее бояться, и, назвав меня братом, ушла!
   Было еще темно, когда у ворот гостиницы я занял место на крыше кареты. Перед самым отъездом стало рассветать, я сидел, думая об Агнес, как вдруг сбоку внезапно вырисовалась в предрассветной мгле голова Урии.
   – Копперфилд! – хрипло прошептал он, уцепившись за железную скобу на крыше. – Прежде чем вы уедете, вам, должно быть, приятно будет узнать, что мы помирились. Я уже заходил к нему в комнату, и мы все уладили. Хоть я человек маленький, смиренный, но, ведь вы знаете, я ему полезен, а когда он не пьян, он блюдет свои интересы. А какой он, несмотря ни на что, приятный человек, мистер Копперфилд!
   Я принудил себя выразить удовольствие, что Урия попросил прощения.
   – Ну, это пустяки! Если ты человек маленький и смиренный, что стоит попросить прощения! Это так легко! Послушайте, вам когда-нибудь приходилось срывать незрелую грушу, мистер Копперфилд? – дергаясь, спросил он.
   – Приходилось.
   – Вот вчера вечером это сделал я, – продолжал он. – Но она созреет. Надо только подождать. Я умею ждать.
   Расточая свои прощальные пожелания, он опустился наземь в тот момент, когда кучер уселся на козлы. Кажется, Урия что-то жевал, чтобы холодный утренний воздух не застудил ему горло. Но челюсти его двигались так, словно груша уже созрела, и он со смаком облизывал губы.



Глава XL

Странник


   Мы вели в тот вечер на Бэкингем-стрит очень серьезный разговор о домашних событиях, подробно изложенных мною в последней главе. Бабушка была глубоко ими заинтересована и больше двух часов шагала, скрестив руки, взад и вперед по комнате. Когда случалось ей быть в сильном расстройстве чувств, она всегда совершала такое упражнение в ходьбе, а степень ее расстройства всегда можно было определить по длительности ее прогулки. На этот раз она была в таком волнении, что нашла нужным открыть дверь в спальню и дать себе больше простора, чтобы прохаживаться по обеим комнатам, и пока мы с мистером Диком тихо сидели у камина, она ровными шагами измеряла пространство по одной и той же линии, то появляясь, то исчезая, регулярно, как маятник.
   Когда мистер Дик отправился к себе спать и мы с бабушкой остались одни, я сел писать письмо двум старым леди. Бабушка устала от ходьбы и присела у камина, подобрав, по обыкновению, подол платья. Но, вместо того чтобы, приняв обычную свою позу, поставить на колено стакан, она забыла его на каминной полке. Подперев правой рукой левый локоть, а левой рукой подбородок, она задумчиво смотрела на меня. Когда я, отрываясь от письма, поднимал глаза, я неизменно встречал ее взгляд.
   – Я в прекрасном расположении духа, дорогой мой, – успокаивала она меня, кивая головой, – но взволнована и опечалена!
   Я был слишком занят своим делом и только позднее, когда она пошла спать, заметил, что ночная микстура, как называла она ее обычно, осталась нетронутой на камине. Я к ней постучался, чтобы сообщить об этом открытии, она подошла к двери и была со мной еще нежнее, чем всегда, но сказала: «Мне что-то не хочется пить сегодня, Трот», – покачала головой и удалилась в спальню.
   Утром она прочла и одобрила мое письмо двум старым леди. Я отнес его на почту, и теперь мне оставалось только вооружиться терпением и ждать ответа. Ждал я около недели и все еще пребывал в состоянии ожидания, когда однажды, в снежный вечер, выйдя из дома доктора, направился к себе домой.
   Днем было очень холодно, дул резкий северо-восточный ветер. С наступлением сумерек он утих, и тогда повалил снег. Помню, он падал большими, тяжелыми хлопьями и ложился толстым ковром. Стук колес и шаги людей звучали приглушенно, словно улицы были густо усыпаны перьями.
   Кратчайший путь до дому – а в такой вечер я, естественно, избрал кратчайший путь – был через Сент-Мартин-лейн. В те времена церковь, давшая название переулку, была стеснена домами, и не было перед ней свободного пространства, а переулок извивался по направлению к Стрэнду. Проходя мимо паперти, я увидел в углу лицо женщины. Она взглянула на меня, пересекла узкий переулок и скрылась. Я знал это лицо. Я его раньше видел. Где – не мог припомнить. С ним было связано какое-то воспоминание, пронзившее мне сердце. Но сейчас, когда оно появилось передо мной, я думал о другом и не мог сразу собраться с мыслями.
   На ступенях паперти виднелась согбенная фигура человека, который, опустив на снег какую-то ношу, укладывал ее поудобнее. Женщину и его я увидел одновременно. Кажется, я не остановился; я продолжал идти, но он выпрямился, повернулся и направился ко мне. Я очутился лицом к лицу с мистером Пегготи!
   Тогда я вспомнил, кто эта женщина. Это была Марта, которой Эмили дала денег в тот вечер в кухне. Марта Энделл, рядом с которой он не хотел бы увидеть свою дорогую племянницу ни за какие сокровища, погребенные на дне моря, о чем поведал мне Хэм.
   Мы горячо пожали друг другу руку. Сначала мы оба не могли выговорить ни слова.
   – Мистер Дэви! – воскликнул он, крепко стискивая мою руку. – Легче стало у меня на сердце, когда я увидел вас. Счастливая встреча, счастливая встреча, сэр!
   – Счастливая встреча, мой добрый старый друг! – подтвердил я.
   – Подумывал я наведаться к вам сегодня вечерком, сэр, – продолжал он, – но я узнал, что теперь ваша бабушка живет с вами… Я ведь побывал в той стороне, на Ярмутской дороге… Вот я и побоялся, что уже слишком поздно. Я бы заглянул к вам завтра поутру, сэр, прежде чем отправиться в путь.
   – Опять? – сказал я.
   – Да, сэр, – ответил он, медленно покачивая головой. – Завтра я отправляюсь в путь.
   – А куда вы сейчас идете? – спросил я.
   – Да хотел зайти куда-нибудь переночевать, – отвечал он, стряхивая снег со своих длинных волос.
   В те времена был боковой вход во двор «Золотого Креста» – гостиницы, столь памятной мне в связи с несчастьем, постигшим мистера Пегготи, – и стояли мы как раз против этого входа. Я указал ему на эти ворота, взял его под руку, и мы пересекли переулок. Две-три комнаты гостиницы выходили во двор; заглянув в одну из них и убедившись, что там никого нет, а в камине ярко пылает огонь, я повел его туда.
   При свете я разглядел не только его длинные, взлохмаченные волосы, но и лицо, покрытое темным загаром. Он еще больше поседел, морщины на щеках и на лбу стали глубже, и видно было по всему, что он преодолел немало трудностей и странствовал и в ведро и в непогоду; но он казался очень крепким и походил на человека, который настойчиво преследует свою цель и выдержит все тяготы. Пока я молча занимался этими наблюдениями, он стряхивал снег со шляпы и одежды и отирал лицо. Усевшись напротив меня за стол, спиной к двери, в которую мы вошли, он снова протянул свою заскорузлую руку и крепко пожал мою.
   – Я вам расскажу, мистер Дэви, – заговорил он, – где я побывал, расскажу и о том, что мы узнали. Был я далеко, а узнали мы мало, но я вам расскажу.
   Я позвонил, чтобы нам дали выпить чего-нибудь горячего. Он не пожелал пить ничего более крепкого, чем эль, а пока ходили за элем и подогревали его, он сидел в раздумье. Такая сила чувствовалась в его лице и таким оно было внушительным, что я не решался его тревожить.
   – Когда она была маленькая, – начал он, подняв голову, как только мы остались одни, – она все, бывало, толковала со мной о море да о тех берегах, где море темно-синее и как оно сверкает на солнце. Иной раз я говорил себе: отец ее утонул, вот потому она и думает так часто о море. Не знаю, видите ли, может, она верила или надеялась, что волны унесли его в те края, где всегда цветут цветы и небо всегда ясное.
   – Возможно, что была у нее такая детская мечта, – отозвался я.
   – Когда она… когда мы ее потеряли, – продолжал мистер Пегготи, – я, видите ли, думал, что он увезет ее в те края. Я предполагал, что он рассказывал ей всякие чудеса о них, говорил, что она сделается там настоящей леди, и таким образом заставил ее прислушиваться к его речам. Когда мы увидели его мать, я уже был уверен, что не ошибся. Я отплыл во Францию и высадился там, как будто с неба свалился.
   Я увидел, как приоткрылась дверь и снежные хлопья залетели в комнату. Я увидел, как дверь приоткрылась еще больше и чья-то рука осторожно придерживает ее, чтобы она не захлопнулась.
   – Я разыскал одного джентльмена, англичанина – он был там важная особа, – продолжал мистер Пегготи, – и рассказал ему, что иду искать свою племянницу. Он мне дал какие-то бумаги, они могли понадобиться мне в дороге, – хорошенько не знаю, как они называются, – ну, и хотел дать денег, но, по счастью, они мне были ни к чему. Как же я благодарен ему за все, что он для меня сделал! «Я написал письма, и они дойдут скорей, чем вы, – сказал он мне, – и тем, кто поедет в ту сторону, я расскажу о вас, и пока вы странствуете здесь, многие живущие далеко отсюда уже будут вас знать». Я, как мог лучше, поблагодарил его и отправился в путь через Францию.
   – Один и пешком? – спросил я.
   – Все больше пешком, – ответил он. – Иной раз подсаживался на телегу к людям, ехавшим на базар… Бывало и так, что подвозили в пустой карете… По многу миль в день частенько с каким-нибудь бедным солдатом, шедшим навестить своих близких. Разговаривать друг с другом мы не могли, – пояснил мистер Пегготи, – а все-таки были добрыми товарищами, когда шагали вместе по пыльным дорогам.
   Об этом я мог бы догадаться, прислушиваясь к его дружелюбному тону.
   – Вот приду в какой-нибудь город, отыщу гостиницу и жду во дворе, покуда не подвернется кто-нибудь понимающий по-английски (почти всегда находился такой человек), – продолжал мистер Пегготи. – Тогда я им говорил, что иду искать мою племянницу… а они мне рассказывали, кто из людей побогаче остановился здесь, а я ждал и смотрел, не выйдет ли из дому кто-нибудь похожий на нее. Эмли не было – и я опять шел дальше. И вот стал я примечать, когда приходил в новую деревню, что люди уже знают обо мне. Они усаживали меня у дверей своих домиков и давали попить-поесть и говорили, где мне переночевать. И, вот что я вам скажу, мистер Дэви, немало женщин, у которых были дочки, примерно ровесницы Эмли, поджидали меня у креста нашего спасителя за околицей деревни, чтобы пригласить меня к себе. Были и такие, у которых дочки поумирали. И богу одному известно, как добры были ко мне эти матери!